ID работы: 10442251

Комедия в восьми актах

Джен
R
Завершён
3
автор
Размер:
112 страниц, 12 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

7.1

Настройки текста
      — Сны сбываются, как думаешь?       — Мои — всегда.       Лю покачала головой. А ночью вывела:       «И день, и ночь, как сон, — нам всё не ново,       За годом год проходит в свой черёд.       Но каждое оброненное слово       Однажды пусть к чему-то приведёт»,       — и никогда не показывала сестре свои первые стихи. Зоя во сне часто падала с крыши дома. Мама говорила, растёшь. Лю думала, когда-то упадёшь по-настоящему. Зое всегда доставалось лучшее, пока не достался Юра Синицын. Ей, безусловно, было чем гордиться: переваливший за миллиард список заслуг и достижений можно было вешать на стену в позолоченной рамочке и любовно протирать тряпочкой по субботам, поэтому и было что терять.       Л-ю-б-о-в-н-о. Комичное слово. Любовью назвали её родители, словно имя это автоматически становилось заменой тому, что другим детям поставляли годами. Юбкой, остроумно отделяя сонорную, дразнили мальчишки, падкие на (и под) указанный предмет гардероба. Лет до четырнадцати она застывала соляным столпом на месте, глотая слёзы, не в силах рассказать о постыдных прикосновениях даже семье, неосознанно горбилась, пряча так некстати выросший бюст и принимая это как должное. Трудно тем, кто раньше расцветает, сухо примечала внимательная мать. Рано замуж выскочишь. А может, и хорошо? Что нам тебя, вечно кормить? И так скоро в дверь не влезешь…       К счастью, ни одно из её предсказаний не сбылось. Лю вздыхала и продолжала влезать везде и всюду — в отличие от собственных страшных, назойливых мыслей, что переливались за край горьким папиным пивом. Ещё в детстве она удивлялась тому, как взрослые много думают и мало произносят вслух. С возрастом осознав невыразимое желание власти над собой и другими — пусть даже в столь невинной форме — она с боем подчиняла себе бунтующие неказистые слова. В этом мире они служили только ей. Истинное имя тоже было только для неё. Лю́бой звали каждую шестую в Заозёрске, Лю была в нём одна. Ёмкое, тягучее, как сгущёнка в тыквенном пироге, — имя трагической оперной героини*, а не обыкновенной девчонки без чувства собственного достоинства и обозримого светлого будущего.       К своему же смущению, Лю никогда не приходилось о нём — этом зыбком будущем — горевать. Пока ничего от тебя не ожидают, нечего и оправдывать. Она улыбалась, когда над ней смеялись, потому что со своими страстями и тайнами сама себе казалась потешной, всерьёз не злилась ни на кого и жила на удивление легко, бесстрастно глядя окружающим в души и не ставя себе недостижимых целей. Вообще никаких не ставя. Родители любят Зою больше — так Зоя заслужила это сполна, сестра не доверяет — значит, и не предаст сокровенного, а мужчины… они никогда не меняются. Кто она, чтобы протестовать? Если однажды касания тонкой шершавой кожи будут вызывать не страх, а желание, она готова подождать.       Безвольным созданием считали Лю окружающие, а она плыла себе по течению серебристой сайдой, покорно подставляя тело и жалящим лучам, и вздымающимся волнам, и захваченным тиной сетям. Противиться давлению Лю никто не учил, и она, гибкая и податливая, всегда предпочитала уступить. Всему, кроме слов.       Созвучно, с четырнадцати лет по жизни за ней вечно следовали эти четыре строчки. «Каждое слово — к чему-то приведёт». Лю нравилось думать, что вещи происходят только потому, что кто-то даёт им случиться. Она спокойно приняла бы любую судьбу и сама. Картина всегда честнее художника, стихи — своих забывшихся поэтов. Она внимала и не могла понять, почему слова становятся так, а не иначе. Зато тяготела к пониманию людей, о которых писала. Тех, которым не могла быть верной подругой, потому что не имела принципов и плохо держала язык за зубами, тех, кто прятал под бронёй избитое и поломанное, тех, кто издевался над ней, и с кем она беспечно делилась всем что имела. Позднее надумала делиться даже вышедшим из-под пера, да только кому оно — смазанное, честное, пойманный воробей на листе, вырванное сердце Данко — сдалось бы?       Когда Лю решилась читать и говорить о том, что ей важно, она поступила в педагогический. Один вид этой девушки кричал о том, что в закономерном грядущем её ожидает махровый платок, школьный мел и экзальтированный князь с драгоценным небом Аустерлица. От Лю не могли ожидать иного, она не могла изменить себе, и обе стороны в результате вздохнули спокойно.       «Это я», — думала младшая Яблонская, пролистывая пособия для средней школы, заученно твердя о народности Ушинского, коллективной ответственности и аттестации. Это то, что я выбрала, к чему я привыкла и что буду делать всегда. Это… «Несправедливо!», раздалось как гром среди ясного неба у Тютчева. Не может она быть только этим.       «И гам лесной, и шум нагорный…» Она была наслышана о ежегодном институтском вечере поэзии задолго до поступления (блюлись добрые местные традиции), но участвовать в нём сперва не решилась: однокурсницы затащили, едва прознав, чем Лю занимается в потёмках. Дотошные барышни на весь факультет растрезвонили о стопке тетрадей, исписанных неопрятным, скорострельным почерком, бессонных ночах под шпарящей тусклой лампой, несчастном искривлённом позвоночнике и… так откликнулся в этих стенах настоящий талант, что робких возражений её никто не принял. И Лю взошла на сцену со своими жестами*, стопкой баллад, эпиграмм и совершенно пустой головой. Ей не хватало духу глядеть в зал первые минут пять, а когда всё же решилась, первым увидела его, смотревшего в упор с подобием смущённой, очарованной улыбки.       Володя Лапшин, вольнослушатель универа и ценитель поэзии, был первым свидетелем удивительной «минуты славы», а с годами стал Любиным первым всем. Этот тихий, порядочный, рассудительный человек отнюдь не был похож на героя романа, но когда он первый раз взял её за руку, Лю — дикой сероглазой оленихе — впервые не захотелось отстраниться. Совсем домосед, почти берложий житель, со своим аккуратным пузиком под вязаным свитером, мягкой смольной шевелюрой и бесхитростными помыслами, он постепенно заботой и лаской раскрыл в будущей жене то, чего сам не имел в помине, развернул её — бережно, как древнюю рукопись. Он дал ей право быть самой Любовью, пусть заняло это долгие, долгие годы.       Ошарашенную Лю затопило волной небывалой радости, всепоглощающего вдохновения, и она стала писать ещё больше — с ним, о нём, она решилась на первую публикацию, она поняла, какой умеет быть счастливой, собранной, вольнодумной, как ладно говорит и как внимательно слушает, она выпустила посвистывающего демона из подреберья в морозный пар, она отважилась смеяться открыто и болтать без умолку, как рвалась всегда в глубине души. Она восхищала Володю всем раскрытым, восторженным, романтичным существом, её бурлящая энергия сшибала с ног, кружила в хороводе апельсиновых косм, коровьих ресниц, полных босых ног, волнующейся горячей груди: не всякий мог понять её, согласиться, влюбиться тем более — Лю со всеми метаморфозами не изменила своей непостижимой странности — но ему было отчего-то в радость. Володя даже сумел понравиться её родителям (как и всякий, кто переписывает на себя чужой моральный долг, впрочем) и еле выбрался из гряды комплиментарных сравнений с «тем самым» Синицыным. Благо, обошлось без ехидных комментариев сестры, которая к тому моменту уже благополучно проживала с вышеупомянутым. Самой Лю представилась счастливая возможность только после переезда Зои, и она не смела терять времени, с жадностью проводя каждую минуту вдали от семьи.       Нельзя сказать, чтобы разрыв дался Лю тяжело. Бремя — не боли, но ностальгического сожаления свернулось внутри колючим клубком. Бесчувственная усталость, наивно принятая матерью за скорбь по отцу, тревожила Лю, но не сумела высечь из неё искры любви. Она помогала посильно матери, звонила изредка, сжимая зубы, сестре, и клала на отцовскую могилу пустоцветные каллы.       Первое время Лю сама не могла понять, зачем выпросила Зоин адрес в тот вечер. Зачем вообще пришла. Жалкие три минуты крепко натянутой нити разговора раз в месяц она гладила отчаянно тёплые мужнины руки, ласкалась инстинктивно, словно отголоски жизни той, оставленной, могли осквернить всё, чему она отдалась без сожалений. Лю и не знала, что бывает так страшно на свете. Зоя осталась единственным человеком, которого она не могла понять. Единственным, кто мог Лю задеть, единственным, перед кем она терялась теперь до постыдных мурашек и сдержанных всхлипов. И всё же к ней тянуло отчего-то. Солидарность ли сестринская, жалость, понимание, — всё какое-то опротивевшее, но глубоко увязшее в ней, как муха в меду, чувство.       …Лю не знала, что с Зоей стряслась беда. Просто не позволяла себе догадаться. Драгоценное собственное счастье застило ей глаза, баюкало обнажённую душу, и сладко было думать, что счастлив с ней целый мир. В конце концов, Зоя сама выбрала дорогу и спутника. В конце концов, Лю уже пыталась её остановить. Снаряжённая Володиным напутственным словом, собравшись с духом, она даже посетила как-то Зоины хоромы — и со спокойной душой сбежала, сверкая пятками, домой.       Лю баловала своих учеников, осознавая свою ответственность за них. Ей удавалось поймать скользкую рыбку детского внимания, мягко натягивая леску вопроса, расположить, ободрить, настроить. В прошлом довольствуясь ограниченным участием в жизни социума, она в чём-то ближе была школьникам заправских учителей и вооружённых до зубов родительских авторитетов. Внимание её не обжигало циничным недоверием, рассказы не обходились без запинок, увлечение совместной работой было обоюдным. Она ловила себя на мысли, что действительно хочет знать — хочет читать, что творится в этих алчных до конфузов и драмы головах. Проще говоря, любить детей ей удавалось. Всех, кроме Лены.       Было в этом ребенке — её родной племяннице, весёлой, неприхотливой, обожаемой всеми, кому довелось познакомиться — что-то чужое. Тенью ложился на крохотное личико образ старшей сестры в этом же возрасте — фотографии из семейного альбома. И тень эта… отталкивала Лю. Больше, чем сама Зоя, уже давным-давно сама на себя непохожая. Отозвалось в Лю что-то непрожитое, много лет укрывавшееся в слоях подсознания. Смешная такая, нелепая, перебитая самообманом зависть этой детской красоте, открытости, материнской любви… Просто Лю никогда не была таким ребёнком. Просто у Лю никогда не будет такого ребёнка.       Володя был бесплоден, и с мыслью этой она свыкалась дольше, чем хотелось бы. Дольше, чем иные привыкают к чужой смерти. Лю рыдала украдкой, чтобы не обидеть человека, чей исключительный изъян так несправедливо ранил, потому что он сам никогда бы не раздумывал об уходе на её месте, никогда бы не отказался от Лю и не лил эгоистично слёзы в углу над своей так некстати, оказывается, спасённой жизнью. И всё же не догадаться о тайном несчастье Лю было нелёгкой задачей: Володя скрепя сердце предложил ей уйти, а она отказалась, потому что не представляла жизни с кем-то другим, жизни, в которой ей самой пришлось бы донельзя измениться. А потом увидела Лену, и позабытая боль обрушилась на неё бурлящей ниагарской водой. Больше Лю никогда не была в той квартире.       Жизнь повернулась так круто и жутко, что следы всякой неприязни растаяли в отзывчивой душе её, как смытые с песка морской волной. Самое страшное Лю узнала из новостей местного телеканала на рассвете, и любимая кружка с пёстрыми колибри выкатилась из слабых рук, обжигая колени кипятком.       «Фатальная ошибка знаменитого хирурга…»       «Погибший пациент…»       «Экспертиза показала…»       «Алкоголь в крови? Как же его допустили в операционную?»       «Я никогда не доверяла этим врачам!»       Лю знала, что мерзкие слухи поползут не ленивей сладкого чая по полу. Репутации Синицына конец. Заозёрск, увы, не Москва. Его делу конец. Зое конец. Зоя!..       Лю звонила ей целый день, истерзав в кровь губы, кутикулы и никчёмный лоб, мышью замирая от вожделенных тихих гудков неснятой трубки. Звонила неделю. Месяц. Ти-ши-на. Словно и не теплилось никогда этой связи, этого знакомого каждой ноткой голоса, этой истории по ту сторону экрана. Лю не должно было быть дела до бед сестры, да только… Только Зоя не заслужила этого. Не заслужила за свою любовь, рвение, силу — получать на грош, ножом в спину, ремнём по ней же. Не второй раз подряд! И всё казалась Лю в том её самой вина. Знала, видела, прятала и молчала, как никто другой. Слова, своё неизменное оружие, не выпускала она из гортани, а Зою к Юре отпустила. Они погибли теперь, и этот глупый авантюрист, и ни в чём не повинная девочка. Две ни в чём не повинные девочки…       Точного адреса их Лю не помнила: первые дней шесть Володя гонял по смутным координатам, проклиная тощие силуэты высоток-близнецов, пробивая что-то по общим знакомым, прижимая своё истерзанное тоской сокровище к груди и обещая, сокровенно, лживо обещая… Потом сурковые дни ушли: с валериановым запоем и ненавистным закатным пламенем, убежали тропкой всех незаметных земных трагедий, надышав в квартире ядовитой пустотой напоследок. Почему-то первое время казалось Лю, что столь дурацкие, отвратительные вещи с реальными людьми принципиально случиться не могут… Видно, они одни и случаются.       Зоя не позволяла найти себя почти год. Потом нашлась сама. Совершенно внезапно пришло письмо — как из загробного мира, без обратного адреса и с незнакомым номером внутри. «Не звони», — в том числе, сообщало оно. — «Юра много спит днём, и к нам дорогая связь». Но с тех пор исправно раз в пару месяцев Лю наблюдала в своём почтовом ящике его копии. Ответные письма Зоя игнорировала и сама рассказывала очень скупо, но разве это имело теперь значение? На листе был её почерк. Её слова. Лю знала, что сестра живёт на свете. Лена и Юрий — живут. Они уехали из Заозёрска очень быстро, оставив почти всё нажитое. Догнать, найти — не было ни малейшего шанса. Но Лю понимала: когда бежишь от людской молвы, «любые дороги дороги». На что они жили и где, она не знала. Вопросов, слёз, сожалений накопилось немерено, изморозью тревоги сдавливали они горло каждый чёртов раз при взгляде на конверт. Но глаза боятся, а руки делают. Откупился Синицын от семьи потерпевших или заправляет ныне чужие баки? Бросил пить? Здорова ли дочка? Почему ты, дура, дала мне телефон, если не хочешь говорить?       Однажды рассвирепевшей Лю — взрослому, кстати сказать, человеку — надоело играть в кошки-мышки, и она набрала Зою сама. К небывалому изумлению, та подняла трубку почти сразу. Хрипла была речь, долги паузы между фразами, слаба Зоина воля, но, впившись пальцами в сжатую ладонь, Лю слышала, как во сне, её вымученный смех, и узнавала, к скорбному своему, нежданному счастью узнавала в нём эхо прежней сестры. Зоя не злилась на неё ни за что, не обвиняла мир в своих несчастьях, молчала насмерть об исходе дела с «убийством», а Лю было горько спрашивать. Слов впервые за много лет не наскреблось и на горстку: сплошь междометия. А под конец её вдруг пригласили в гости на выходные. Так просто, будто ни расстояний, ни горя, ни свадеб, ни многолетней тихой вражды не было. Будто её там действительно ждали. Лю не знала, что и думать, не то что — творить. Она истерически аккуратно опустила телефон на диван и вжалась в Володино плечо, душа безмолвный крик необъяснимого страха и боли. Как быть теперь?.. Ей предстояло буквально отправиться в неизвестность: на редкой карте умещался проклятый затерянный городок Краснодол. Но иначе она не могла.

***

      — Решилась? — осторожно уточнил Володя, протягивая ей войлочную шапку бережно, как подают наточенный нож.       Разве у неё был выбор.       Лю запоздало кивнула и мысленно перекрестилась, рывком открывая входную дверь.       — Я еду всего лишь увидеть Зою.       — А выглядишь, будто на закланье…       Он помолчал.       — Ты самый смелый человек, которого я знаю, Лю.       Лю поморщилась.

***

      Память у неё стала что авоська, в которой Зоя носила молоко. Почему-то на эту жёлтую истасканную авоську Лю обратила внимание первым делом, с глубоким вздохом шагнув в тёмный коридор. Лампочка, венчавшая вспоротый трещинами слой штукатурки на потолке, слабо мерцала тем же болезненно-жёлтым. Пахло здесь сыростью, деревом да отчего-то свежей зеленью с кухни. Для коммунальной квартиры стояла удивительная тишина: словно паркетные жучки, попрятались, ослеплённые Любиной непочтительностью к их затворью, шустрые соседки. Лишь какая-то дряхлая старушка, укрывшаяся с вязанием у платяного шкафа под сенью толстого рукава чьей-то овечьей шубы, лукаво сверкнула взглядом на городскую гостью сквозь очки-полумесяцы.       Зоя приветственно кивнула Лю, отделившись от полагавшегося её сумкам да пакетам крючка на стене, и живо потянулась обнять сестру слишком жилистой для женщины рукой. Они внезапно сцепились слово за слово, как кумушки с местного рынка, что провожали сегодня лисьими глазами Лю с её нелепой дорожной сумкой и клетчатыми брюками. Краснодолкам, по традиции старомодных пыльных городков славного юга носившим повально юбки в пол, они были чужды, а бесформенная сумка дополняла подозрительный образ «туристки», неизвестно какими ветрами сюда занесённой издалека. Видно, нечасто жаловал кто-то новый на суд их, отмечала про себя Лю, любезно качая головой на сотню заманчивых предложений отведать белого налива и кровавой малины. Лю со своим подвешенным языком ловко отвечала неестественно бодрой и суетливой сестре, оглядывая её украдкой, пока та носилась вперёд-назад по квартире, рискуя всё же пробудить черноусую армию неуёмным бормотанием под нос.       — Это Люба, сестрица моя, слышишь, Ильинична! — впопыхах бросила Зоя той самой старушке. — Погостить к нам приехала на денёк! Да ты проходи на кухню, не стой столбом, умывальник там как раз.       — Ра-а-а-ады, — вяло протянула Ильинична, щурясь, как кошка на солнце. — Позови Леночку, Зой, пусть мне кроссвордов принесёт.       В этот момент из-за двери одной из комнат выглянуло странное неказистое создание в растянутой детской маечке и льняных шортах, едва прикрывавших пухлые ножки в синяках. Создание неуютно цеплялось за косяк, закусив губу и по-детски растерянно блуждая взглядом типично синицыных глаз цвета спелых лисичек. Как будто Ленка. Правда, больно маленькая. Хотя вырастешь в таких скворечных условиях…       — Мам, я тарелку уронила. Случайно.       — Ну конечно, — моментально откликнулась Зоя. — Я бы удивилась, не сломай ты ещё что-нибудь. Деньги ведь с неба падают…       — Привет, — махнула Лю созданию, уже потянувшись за пластырем для порезанной осколками ладошки. Чего только нет за учительской пазухой. — Ты Лена, да? Мы с тобой как-то виделись уже.       — Меня… Саша зовут, — зардевшись от стеснения, шепеляво поправила маленькая Лена и тут же скрылась. Следом за ней проковыляла Ильинична, бывшая, видно, частой гостьей в этой комнате. Верной заложницей чужих тайн, иначе говоря.       — Ну ты даёшь, — хмыкнула Зоя. — Саша среди ровесников лилипут, а ты её с Леной путаешь. Та-то уже в третий класс пойдёт.       Она говорила об этом так насмешливо-легко, словно скрывать рождение второго ребенка столько лет ей совсем ничего не стоило. Словно этому не было какой-то неведомой причины. Лю вдруг опять почувствовала себя колоском на поле, что лишь колышется безвольно под напором ветра, не задумываясь, не ощущая в этом проку, не понимая в этой жизни ничего, как всегда при встрече с Зоей. У неё действительно была плохая память. Конечно, чужие дети растут быстрее, чем нерождённые свои… Но Лю постоянно казалось, что о времени она помнит лучше кого-либо, а теперь они обе чёрт знает где и почему. Что-то так подло, безвозвратно изменило Зою, подорвало, и время в Краснодоле этого не смывало. Голосом она научилась обманывать Лю, себя и не только: вся эта манера смеяться над ней, хлопотать по-домашнему, чему-то радоваться — фальшивая, лживая, мёртвая. Никогда ей не вернуться назад, не возродить себя прежнюю, ничего, никого не забыть. Зачем ты тогда врёшь мне обо всём? Зачем я здесь?       — Почему… — сипло выдохнула Лю, разводя руками. — Почему ты не рассказала мне ничего? Про дочку, — и внезапно почувствовав мерзкое, стыдное желание оправдаться, пробормотала: — Я бы хоть подарок привезла…       Зоя ожидаемо, но как-то совсем буднично нахмурилась.       — Потому что нечего рассказывать. Юра мой муж, я его люблю и сплю с ним. Представляешь, от этого бывают дети.       Лю молча смотрела на неё с невыразимой, страшной тоской. Ей даже в голову не приходило, что можно на такое ответить.       — Умоляю, скажи, что не будешь хотя бы сейчас читать мне морали, — Зоя похлопала её по плечу, направляя в сторону кухни. — И не обижай хозяйку, не отведав её обеда.       Тогда-то самым обыкновенным образом, как бывало всегда в неподходящий момент, в голове у Лю сложилась эта строчка: «Где же, чёрт побери, у печали моей тормоза?» И беспечно засела на несколько следующих лет.

***

      Люба привезла им целую сумку заозёрских перезрелых фруктов и импортных сладостей. Передала Зое — так, словно Синицыны были нищими, а она, благородная мученица, жертвовала последнее — со своим извечно кислым лицом. После красноречивого намёка на свою бестактность сконфузилась и предложила детям. Зоя мстительно заметила, что хорошенькой Лене полнеть вредно, а Саше и вовсе сахар нельзя. Много у неё диагнозов, которые предпочтительно не озвучивать за столом. Много чего в этом доме было предпочтительно не озвучивать никогда. Но она бы озвучила… честно, озвучила Любе всю правду, как есть: и о Юре, и о Саше, и о себе. Только усталость — вечно оправдываться за свой выбор, рыскать мышью по окольным путям, побираться практически у всех подряд — брала своё.       С лихвой Зое хватило времени, когда она, сжимая дрожащую руку впавшего в оцепенение Юры, умоляла семью покойника забрать проклятые деньги до последней копеечки, только бы Юре сохранили возможность когда-то вернуться к врачебной практике, сквозь слёзы расчёсывала его слипшиеся волосы и умывала заплывшее лицо, чтобы показаться в приличном виде перед риелторами, искала в богом забытой глубинке две жалкие комнаты на съём, ведь нельзя, чтобы узнавали, отказывали даже в подработке, смотрели с презрением и жалостью на опустившегося гения-пьяницу Юрия Синицына… Потому что ничто из этого его не опускало по-настоящему. Её супруг со всеми горестями своими и несовершенствами страдал за грех свой и каялся — смиренно, как сын божий, торчал в городской краснодольской больнице день и ночь, чтобы им было, что жрать, любил её всё ещё, непутёвую свою жену, принёсшую в самое бедственное время новый голодный рот. А ведь он заслужил гораздо, гораздо больше. Для этой его заскорузлой, твёрдой решимости работать через пот и кровь, жить ради семьи на износ, не жалея себя, Зоя терпела синяки на руках, и ссоры глушила пронзительные, и за компанию лишнюю бутылку, и горячо-горячо молилась ночами об этом непобедимом человеке. Потому теперь… имела право клясться другим, что любит его всей душой, по-хозяйски щебетать над гнёздышком, убирать его чисто и уютно, справедливо представать перед Любой — человеком, который единственный в мире теперь поражался Зое — во всей красе. Не посвящать во всё наболевшее, в конце концов.       Зоя вообще стала говорить гораздо реже, тише и за пределами комнаты — только по делу. Своих нелепых, нервных смешков при встрече с сестрой она сама смутилась и одёрнула себя мысленно, почувствовав, как удивлённо наблюдает за ней вездесущая младшая дочь. Дьявольски проницательная Саша будто сама напрашивалась, чтобы выговаривали за всё именно ей. Лена, сердце материнское, переносила каждую перемену с детской непосредственностью и спокойной уверенностью: внезапный переезд и новый садик, Юрину холодность и Зоину бледность. Лена, казалось, понимала маму без слов, как взрослая, переживая с улыбкой каждую проблему. И Зое — бесконечно гордой за неё Зое было бы стыдно рыдать в присутствии дочки. Юра годы спустя всё так же не признавал слёз, да и горю ими, как говорится, было не помочь. А вот Саша… понимала, только когда на неё повышали голос. По всем параметрам неудачный это был ребёнок.       Из-за неё и синяки были, и ссоры, и… Лучше бы ей совсем не рождаться. Зоя страшилась этой мысли, душила её в себе, как страшный грех, вот только если у неё не хватало совести забыть двухлетнего ребёнка без шапки на морозе, то Юре это ничего не стоило. Честно говоря, многие нерадивые отцы поступают так. Честно говоря, какие здесь смехотворные морозы… Девочка многого могла не понимать, но чувствовала всем существом, что её не любят. А смотрела как Юриными глазами — мрачно, тоскливо, как дети в её возрасте совсем не умеют смотреть!       Саша вышла, в противовес Лене, совсем отцовской дочкой, и с возрастом это проявлялось всё сильнее: полуслепыми миндальными глазами с тяжёлыми веками, тонкими губами, книзу изогнутыми с детства, смехом, повадкой волчьей напоминала она молодого Юру. Ростом только не вышла да волосы отрастила не рыжие, как у всех Синицыных, а светлые с трогательной золотинкой. Ещё в Заозёрске Юра затягивался у детской кроватки лихорадочно, всё высматривая в девочке полузабытые чужие черты. Три несчастных младенческих завитка невероятно тревожили ревнивого отца. Сказать по правде, большую часть времени его мало заботило существование Саши, но она раздражала — слабым здоровьем своим и подорванным неудачной беременностью материнским, истошными воплями, крушащими его чуткий сон, потребностью в ласке от своих погрязших в рутине, истощённых родителей — солнца и луны её мира. А уж вопрос наследственности и вовсе вставал ребром.       — Юра, не кури здесь, — устало просила Зоя, обнажая грудь для вечернего кормления.       — Да как же… — хрипел он, вперив прищуренный взгляд ей ниже подбородка. — Как же ты породила такого уродца? Мой ребёнок не может быть белобрысым.       — Ну что за старая песня? Будто у меня другой муж есть. Иди отсыпайся лучше, ты плохо выглядишь.       — Да ты сравни Лену и её! — возмущённо косился Юра на прикорнувшую с куклой в кресле-качалке старшую дочку.       — Но Саше только пара месяцев, — обиженно оправдывалась Зоя. — Все малыши нескладные и светловолосые. Вырастет, и потемнеют.       — Ты врёшь, Зоя. Это всё потому, что тебя трогал тот светленький… Андрюша бишь его звали?       — Ты пьян, — бледнела Зоя, качая головой. — Боже мой, на кого ты похож?       Юра лающе истерично смеялся:       — А на кого, скажи мне, похож твой выродок?!       Саша плакала от голода, и у Зои дрожали губы. Только не трогай её, думала она. Если хочешь ударить, ударь меня. И представляла, как легко полог кроватки треснет под его кулаком.       — Почему она опять орёт? Ты хавать хочешь, хавать?! — вопил Юра, вырываясь от прижавшейся к нему всем телом Зои, сжимая до боли обхватившие его руки, а она просто чувствовала лбом да губами его потную рубашку и, стиснув зубы, ждала, когда всё закончится. И оно правда заканчивалось.       …Юра постепенно смирился, а волосы у Саши так и не потемнели. Она в принципе с годами не хорошела и даже в длину почти не вытягивалась. Высокий Юра шутил, что однажды раздавит её ненароком, а Зоя ухмылялась криво и недоумевала, как это у них вышло — совсем не любить своего ребёнка. Причин тому особенных не было: всё складывалось из мелочей, как обычно. Просто появись Саша на свет на год позже, Зое бы не пришлось тащиться с беспомощным младенцем на горбу до самого Краснодола. Просто тёплого семейного уюта с этим ребёнком она так и не получила. Просто жаль, что у гениев рождаются и невзрачные проблемные дети без удивительных талантов, которым внимания необходимо не меньше одарённых. Просто глубоко в подсознании разросшуюся обиду на непогрешимого Юру было куда проще переносить на восприимчивую и так некстати на него похожую Сашу. А ещё, как обухом по голове, в самые тяжёлые минуты осознавать, что уходить от мужа с двумя «прицепами» гораздо тяжелее, чем с одним. И потом — некуда.       Работы у Зои нет, как и образования, друзей, другой семьи. Только Любка со своими коровьими глазами и тошнотворными расспросами. Но ведь от судьбы и не положено уходить. От любви не положено. От человека, тебя когда-то спасшего — не положено. Любка же не ушла от бракованного мужа. А Зоя всегда была лучше неё во всём… Тем более, грызла её совесть. Дети — дар божий, цветы жизни, счастье небывалое — ты же так их хотела! Целый выводок. А второго уже не принимаешь… И Зоя гоняла Сашку с ранних лет — с тарелками ли, метлой, оценками, — потому что через ничтожные достижения эти истово надеялась однажды полюбить. Хороших девочек любить проще, не так ли? Саша знала это и трижды, четырежды, миллион раз была хорошей девочкой. Только любовь отчего-то не приходила.

***

      В садик Сашу, в отличие от сестры, не отдавали. Здесь он, естественно, был, и даже недалеко от них, просто в тихом старушечьем городке детей лет с трёх было принято скорее предоставлять себе самим да ровесникам на площадке у дома, чем нянькам и мамкам. Это были вольные тонкокостные сыны раскалённых солнцем улиц, на которых ни огромных злющих собак, ни адреналиновых наркоманов за рулём, ни былинных маньяков от века не водилось.       Всё бы хорошо, только очкастая толстушка Саша Синицына в сию компанию не вписывалась, как ни крути. Проще сказать — не догоняла. Она нашла себе место под дикой вишней чьего-то заброшенного огородца на покорёженном мелкими воришками проволочном заборе и читала. Читать Саша научилась действительно рано: телевизор был постоянно занят взрослыми, а игрушек у неё было ничтожно мало, и те — потрёпанные жестоким временем и Лениными ручками ещё до её рождения. К тому же, отец, бывая дома в промежуток между сменами, заваливался спать без задних ног, а малейший шум детской игры приводил его в помешательство — тут уж было не до развлечений.       Саша знала, что бушует он не зря, и ремень на тугом поясе служил тому весомым доказательством. Не то чтобы её часто пороли: предпочитали многочасовым осуждающим молчанием выбивать из дочки слёзы раскаяния, но изредка, за особую надоедливость… Получалось почти не больно, потому что милосердная Лена (которая терпеливо пережидала грозу в неожиданных, недоступных Саше укрытиях, и сама почти не подвергалась «истязаниям») всегда выгораживала её перед родителями и тащила во двор от греха подальше, где Саша и забивалась в свой уголок.       Тут начиналось самое интересное. Книг у Синицыных дома валялось хоть отбавляй, но всё больше было взрослых, необъятных и непонятных, которые Саша утаскивать не решалась. Зато много всего привозила ей тётя Лю, приезжавшая к ним с первой встречи несколько раз в год — редко, но «метко». Сам по себе это был уникальный человек, совершенно отличный от привычной картины взрослого бытия: она разговаривала громким, певучим голосом, распускала кудри, носила удобную обувь, не стыдилась своей неидеальной фигуры и призывала к тому же Сашу. Она любовалась её светлыми волосами и карими глазами, которых племянница уже тогда начала стесняться. Глаза Саша хотела мамины — цвета штормящего моря, на котором мечтала побывать, а волосы, мысленно сравнивая их с огненно-рыжими тётиными (наименее пострадавшими от седины), совсем презирала. Лю, тем не менее, за золотистую макушку называла Сашу Одуванчиком, вгоняя в краску.       А ещё одаривала чудесными иллюстрированными книгами: о королях, пиратах, русалках и волшебниках: не оттуда ли взялись тоска по путешествиям? Это было что-то невероятное, и оно прорастало из самого маленького сердечка, крепко запуская в него корни. Саше казалось, что всё на свете ей теперь нипочём, когда она столько может представить и почувствовать — столько видит. Узнав, что Лю пишет книги сама, девочка и вовсе пришла в восторг. Как в одном человеке столько живых историй умещается? И просила, постоянно просила почитать. Саша думала, что если на свете бывают такие взрослые, вырастать, может быть, и правда стоит. А Питер Пэн был совсем неправ!       С тем большими надеждами она пошла в первый класс. Лене, всё схватывавшей налету и обаятельной донельзя, в школе очень нравилось, но по поводу себя у Саши таились некоторые сомнения. И всё-таки грядущее пророчило новые знания, способности, статус, может быть, даже дружбу, — всё это волновало юную кровь, а масла в огонь подливали суровые родительские наставления. Мама категорически запрещала её позорить перед учителями: в конце концов, дочери такого интеллигента, как Юрий Синицын, учиться плохо было бы непростительно. Сам же интеллигент обещал на время отложить ремень подальше, если Саша будет усердно заниматься. А это уже было кое-что.       Перед первым сентября Саша не спала полночи, беспокойно ворочаясь. Достаточно ли она подготовлена, чтобы не ударить перед одноклассниками лицом в грязь? Когда пригодятся те серебристые карандаши и белоснежные ластики, что ей купили недавно? Правда ли, что классная комната шириной с целую квартиру? А ещё учительница… Мама, узнав, насколько та старше её самой, расстроено поджала губы, а Лена поддакнула: «Старушка, как наша Ильинична. У неё друг Винсента учился, говорит, вре-е-е-дная!» Саша тогда лишь вздохнула негромко.       Про любовь всей своей жизни — того самого Винсента — Лена маме все уши прожужжала (а любопытная Саша, конечно, подслушивала). Пятиклассник, как и сестра, стройный, зеленоглазый, с изящным овальным лицом, обрамлённым смольными вихрами, и белозубой улыбкой — настоящий сказочный маг. Жаль, Лене запретили его в гости звать. Мама вообще была против посторонних людей в доме и даже для старшей дочки не делала исключений. Она мягко посмеивалась и говорила, что Лена преувеличивает: максимум, на что годятся двенадцатилетние мальчишки, это носки самостоятельно стирать и зубрить чередование гласных в корнях. Но сестрица была уверена — то судьба. Саша и сама спешила познакомиться с Винсентом: явно не дурачок, да ещё и имя загадочное. Наверняка по метрике он совсем не Винсент, но ведь такие прозвища задаром не получают… Какой он на самом деле?       Переплетающиеся образы смутных мечтаний тонули постепенно в омуте сна, прямо как Саша в старых туфельках на липучках. Несмотря на полноту, стопа у неё была короче Лениной, и с раннего утра она старательно мерила шагами комнату, пытаясь не волочить ноги. Противные пузырящиеся колготки и душная рубашка с колючим воротником тоже не слишком поднимали настроение. Разве только нежно пахнущий розовый букетик высотой почти в половину самой Саши радовал глаз. Лена со снисходительностью опытной пятиклашки наблюдала за творящимся хаосом, пока мама громко сокрушалась о том, что Саша ей вчера в магазине не напомнила про совершенно необходимый для девочки белый бантик.       — Дети ведь у всех как дети! А ты что за растяпа, Саш? Как будто это мне одной надо!       В поисках своих старых заколок Саша растерянно ползала по полу, чихая от пыли и ею же пачкая только что отглаженную юбку, как вдруг ей под руку попалась пара каких-то оранжево-жёлтых лент, и Зое ничего не оставалось, кроме как чуть грубоватым движением вплести их в пышные светлые косички. Ленты катастрофически не подходили цветом к Сашиным волосам — Зоя даже не знала, за каким рожном прихватила когда-то с прилавка эту дрянь — но времени, как назло, уже не оставалось. Рука об руку* мама с дочкой вышли из дома в прохладный выцветающий сентябрь, и Сашина былая жизнь тенью растворилась в утреннем тумане.

***

      Саша знала как никто, что жирная — не просто означает «лишний вес», как сказал ей врач, жирная — это жизненное кредо. По крайней мере, в школе ей не преминули ежедневно об этом напоминать. Жирная — значит слабая, и если тебя в коридоре окружает компания ребят, сбивая с беззащитного носа очки, остаётся только бежать. Бегала Саша очень плохо и успевала разве что, спрятавшись в святыне святых — женском туалете, — оттереть с юбки следы чужих грязных ботинок. Жирная — значит непривередливая, и считая, что ты не избалована чужим вниманием, тебя дёргают за косы все кому не лень: всё равно ничего не ответишь. Жирная — значит некрасивая, и даже на контрольной, к которой готовилась ты одна, к тебе публично отказываются подсесть. Жирная — значит слишком много ешь, и единственное яблоко, что ты прихватила из дома, всё равно тебе не достанется.       Классная руководительница оказалась не такой старой и скучной, как её рисовала Лена, но на удивление слепой. Если агрессией встречать агрессию, будет только хуже, была уверена Елизавета Геннадьевна, а потом — ведь они же дети! И поднимать вопрос на родительском собрании слишком дорого для её репутации, потому что педагог она заслуженный — видела такого немало. Все хулиганы однажды вырастают, Саш. «Ну кто будет водить тебя в разные школы с сестрой?» — устало спрашивала мама. Саша — приличная девочка, и драться, как какой-нибудь сорванец, ей нельзя. «Бей коленом между ног», — советовала Лена, в классе у которой Саша благоразумно коротала перемены.       А потом познакомила их с Винсентом, который подробно разъяснил пацанам, где именно им придётся подбирать свои зубы, если они не оставят Сашу в покое. Пацаны хоть ненадолго, но вняли, а Саше потом было удивительно неловко просить Винсента действительно влезать в драку, потому что за его элегантный синий костюмчик она теперь боялась больше, чем за свою спину. Такой отважный, такой храбрый человек… Джентльмен, не привыкший решать проблемы силой. А про него скажут: «зубрилка зубрилке помогает». Он, в конце концов, хоть и старше, но один, а их шестнадцать, причём у кого-то ещё и братья-десятиклассники. И потом, Лена по секрету рассказывала Саше, как страшно дерутся мужчины в отсутствие дамы…       Поэтому, встречаясь ненароком с Винсентом в коридорах, Саша только обменивалась с ним робким кивком и бормотала под нос, что у неё всё наладилось. Словно надеялась, что он не поймёт, как сильно она влюбилась в него с первого взгляда — может быть, сильнее, чем Ленка. Но перед доброй, отчаянно переживающей за неё сестрой Саше было до ужаса стыдно. Поэтому в следующий раз Лена впуталась в её трудности, только когда одним страшным весенним днём Саше в волосы закатали жвачку.       Это была ужасная трагедия: Саша растила их с рождения, и, хотя цвет был, по понятным причинам, ей отвратителен, густотой и шелковистостью они явно выделялись среди её ровесниц: одноклассницы смотрели с завистью и восхищением на длиннющие пшеничные косы, единственное, что было в Синицыной, по их мнению, симпатичного. А теперь ей пришлось бы побриться налысо… Саша плакала о волосах так горько, что старшей сестре прямо на месте пришлось канцелярскими ножницами обкорнать бедовую голову по самую макушку. Вызванная скандалом в школу мама только покачала головой и в тот же день отвела Сашу в нормальную парикмахерскую, где ей всучили парик и пообещали, что когда-нибудь всё обязательно отрастёт заново.       «Не отрастёт…» — осипшим от слёз голосом спорила Саша. — «Я больше не хочу длинные».       «С ума сошла?» — ахала возмущённая мама. — «Где это такое видано? Будешь совсем как мальчишка выглядеть, что люди-то скажут!»       Но в конце концов, впервые за всё время, пошла ей навстречу.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.