Глава 2. Ладан – холодный, кровь – теплая
15 июня 2024 г. в 10:33
На следующий день солнце не выглянуло. То ли решило уходить на покой, то ли казни очередной видеть не желало. На траве сохранялась хрусткая ледяная корка, и лужи не стягивались – маленькими озерами были раскиданы по всему городу. Гуси заходили в них, отмораживали лапы и спешно выходили, тряся крыльями и недовольно гогоча. Ветер бился в ставни и крыши, уносил с них солому и поднимал под самый верх Кремля. И были те сухие прутики на полу дозорных башен печальной связью меж Москвой народной и Москвой государевой.
Утреня нынче походила на вечерню – так же серо было вокруг, и даже огонь свечей казался более блеклым. В холодном воздухе резко пахло ладаном. От него не мутило, как летними утрами бывало, но заставляло ежиться. Тихий молебен, шуршание одежд и стук сапог при земных поклонах успокаивали, даже убаюкивали, и уносили на сине-сиреневые облака, курившиеся от алтаря до оконец под куполом. Но у всех тогда мысли не к Господу обращены были. Службы перед казнью особо долго тянулись, и особо много молитв за прощение грехов читалось. Иван Васильевич стоял, руки в замок сцепив и взор в пол каменный устремив. Рассматривал мозаику и о чем-то своем далеком думал, не божественном, а низменном и тиной ледяной, липкой обтянутым. «Отврати лице Твое от грех моих, и вся беззакония моя очисти»,- сотрясал стены пятидесятый псалом. Все золото, каменья, ткани и дорогое дерево дрожали от хора рабов божьих, умолявших о прощении каждый день. Тем, кто был тогда в церкви, только и оставалось что просить, получать, грешить и снова просить – таков был порочный круг для царя земного и всех его престолов да серафимов с окровавленными перьями. Малюта в полудреме шептал псалом и сам думал, хорошо ли нынче саблю заточили на кузнице. Максим и Борис пытались впустить в сердца хор ангельский, единственный способных заглушить крики тех, кого вечор пытали. Опричники во главе с Басмановыми со счета в своих прегрешениях сбивались. Федя тихий был, крестился наспех и губы поджимал. Покачивался он с носка на пятку нетерпеливо, из-за чего Алексей Данилович шикал на него. А не терпелось юноше уйти из холодной золотой клетки и посмотреть, как падают с хлюпаньем и хрустотом головы врагов великого его государя.
На эту казнь люд не сзывали, чтобы лишних слушков да иных толкований кровавой расправе не было. Собрались все во внутреннем дворе. Белые каменные взводы с ликом Христа и отделкой из золота и дорого дерева. Под ними стояли опричники – галки, поднятые до орлов двуглавых царской милостью и кафтанами с буфами пышными. Перешептывались, пар изо ртов выпуская, улыбались с оскалами нетерпеливыми и посмеивались задорно, совсем по-молодецки, но тихо. На подбор молодцы были, статные, стройные, уже понявшие, что не выживают в кольце железном рохли – давит оно их, подобно удаву. У всех глаза хищные, готовые к расправе над изменой. Шутили себе про то, что примнут скоро Колычевых-Немятых и уже даже не стеснялись стоящего на крыльце Ивана Васильевича. Он наблюдал за ними и всеми силами удерживал себя от улыбки сдержанной. Как есть дитятей набрал себе, да только эти дитяти за него в огонь и воду уже не раз ходили и еще бессчетное количество раз это сделать готовы. Вчера можно было соколиками своими любоваться, ласкать их добротой и радушием своим, но нынче исключительно серьезным быть полагалось. Пытался высмотреть Федьку, но слился он с братьями своими и не углядеть было. Но знал государь, что где-то там, в толпе, с отцом, любовничек его. И это грело сердце. Вот уж точно кто душой не изменит. Телом-то ладно, а вот любовь эта странная, привязанность, искаженная самолюбием – это уже ни с кем не посмел бы делить Басманов, если голова дорога. Федор правда был в той толпе. Стоял гордо в первом ряду, высился веткой черного дерева высился и постоянно поправлял прядь волос, выбиваемую ветром из-за уха. От этого звенели его серьги, из александритов и серебристых чешуек сделанные, а лицо обретало очаровывающее выражение с поволокой наглости.
— Да хватит дергаться тебе! В церкви, как юла, здесь тоже самое. Хочешь, обрежу волоса тебе, и дело с концом?- не выдержал Алексей Данилович и выплеснул праведный родительский гнев.
— Не смей, батька, при людях моих со мной, как с дитем малолетним разговаривать! И волосы только тронь – не побоюсь Бога – палец оттяпаю. Матушка растить велит, говорит, в них сила и красота моя. И права ведь! Где я сейчас благодаря красе своей.
— Там же, где и благодаря заслугам военным.
— Ну, за это спасибо, что меч держать научил,- смягчился сын и слегка улыбнулся.— Может, к государю пойти? Не видно его что-то.
— Уж стой здесь, вон, ведут псов паршивых.
На площадь, внутрь черного квадрата, вывели троих бояр. Измученные, но лицо и шубы сохранившие, они шли, подгоняемые опричным конвоем. Никто не улюлюкал, как было то на казнях, в народное зрелище обращенных. Все напряглись и старались лучше разглядеть Колычевых. Уже исповеданных, поставили их на колени, начался отсчет последний. За спинами их появились Скуратовы. Максим шел торжественно, держал саблю в ножнах с медными узорами и готовился ее отцу подать. Малюта в развалку шагал, властью своей упиваясь. Весь момент сей он вершил, даже не царь, скрывшийся до поры до времени в тени навеса. Лениво помолился битый раз за день Григорий Лукьяныч. Уже язык отбил об Отца, Сына и Святого Духа, без которых ни трапеза, ни казнь, ни другие жизненные ритуалы не случались. Но раз порядок требовал, надо соблюдать. Зачитал указ – Колычевым-Умным, Колычевым-Немятым головы долой по велению Царя, Великого Князя Всея Руси. Скинул несвойственным для себя плавным движением шубу в руки Максима, а от него саблю принял. Провел рукавицей толстой, хмыкнул довольно – на славу заточили. И без слов и лишних дел по очереди срубил три бородатые башки. С привычного места они падали с задержкой, после чего начинали литься кровавые ручьи, заливая тела и промерзлую землю под ними. Стояла гробовая тишина, которая нарушалась только птицами в небе и за воротами. Гуси, сороки и голуби исполняли поминальную какофонию, пока люди читали молитву за упокой.
Федор хорошо видел всю казнь и только скривил губы в ядовитой насмешке. Он свято верил, что Иван Васильевич карал справедливо и с великого разрешения божьего, потому никогда не испытывал сочувствия к тем, кто умирал вот так у него под ногами или задыхаясь от дыма в собственном доме. С нетерпением ждал появления монарха, ибо с ночи не видел лица его светлейшего. А настроение в глубине души оставалось игривым. Если б при всех поманил его пальцем государь, то сразу же побежал бы, да не как пес, а как единорог сказочный, который только избранным дает себя приручить. Однако ждать пришлось дольше, чем думалось. По всем порядкам дьяк отчитал молитвы, и только на последней из-под крова выплыла высокая, могущественная фигура царя земного. Шел он размеренно, посохом и каблуками стуча. Осматривал взором не хмурым, но задумчивым людей своих, потом на священника взор метнул – прищурился, Скуратовым кивнул, благодаря за дело, лихо улаженное. В последнюю очередь, будто только тогда заметив, на тела и головы рядом лежащие, все еще кровью сочащиеся, посмотрел. Креститься начал и, недоведя до конца знамение, заключил вкрадчиво, но так, чтоб все услышали:
— Мало!
От этого уже шепотки пошли, полные удивления. Федя стоял потрясенный и смотрел туда, где мгновение назад стоял Грозный. Одно слово короткое поразило его до глубины души. Вновь и вновь в ушах звучало, и привидение государя, пальцем на трупы указывающее, не покидало белокаменного крыльца. Не думалось ему, что не особо охотливый до крови царь еще потребует. Видно, пуще обычного решил за чистку рядов взяться. И вот бы не Лукьяныча старого поставил, а мальчика своего проверенного и смелого. Федька кровь особо любил. Был сок жизненный ему вино заморское да нектар приторный. Одну рану завидит, и сразу животное что-то в нем просыпалось. С тело своего, государева, товарищей и брата родного слизать хотелось и неспешно залечить, чтобы и друг не страдал, и видом струи красной насладиться. Вражьи раны, наоборот, преумножать хотелось. Саблей или даже руками голыми раздирать плоть, чтоб сильней бился теплый соленый источник. И было плевать обычно осторожному Басманову на одежду, пущай весь кафтан пропитается, отяжелеет и сочиться будет – хорошо то, то услада. А если уж на кожу попадет, на шею или лицо, то в паху сразу ныло приятно. Потому сильно в бою он менялся. Не оставалось ничего от того Федора, что на пирах лебедушкой плавал, то государю кубок наполнял, то золотые чаши гостям подавал, потом в сарафане ярком плясал и был самым лучшим десертом очам и телу Ивана Васильевича. Волком становился, на коне скачущем, саблю когтем разящим делающим. Но все же сохранял и в бешенстве врожденную грацию. Не мог он иначе. Даже убийство червей поганых должно было быть красивым, чтоб отличил его на поле брани надежа- государь. Насмотревшись вдоволь на кровь бурлящую, облизывал он губы, тяжело дышал – вот как есть волк, кабана задравший. Скалился, изнемогал от вожделения адского, румянился. Но в себя за минуту приходил. Волосы поправлял, отряхивался и снова был готов венок васильковый надеть да вернуться к мирной травле бояр за столами дубовыми. Из противоречий сотканный, золотом да бриллиантами из Преисподней украшенный, ликом ангельским наделенный. Собой и царем любим был, а оттого горя не знавший. И этим «мало», сам того не зная, пробудил Иван Васильевич в кравчем своем эту самую сторону, жаждущую крови и расправы. Не говоря ничего отцу, побежал Федька на крыльцо и в дворец, ища хозяина жизни своей. Бежал по коридору длинному, в серость укутанному, и в самом конце его заметил полу шубы, исчезающей за поворотом.
Уж много лет по коридорам сим царь Иван Васильевич хаживал, а измена на святой и наконец единой Руси не изводилась. Гидра поганая все больше становилась да сильнее, а где сердце ее билось – неведомо было. Устал вседержитель от страхов и переживаний и просто тоскливо было ему. Оттого и не желал речь большую произносить о том, как важно верностью и верой служить, как он на опричнину одну уповает, защитой единственно их видит, кто в Слободу Александрову к нему пришел, кто в Москву с ним воротился и кто на коня вороного, метлой и головой собачьей снаряженного, сел. Его, его то люди, ни один опричник еще не предал, только бояре, племя зловонное, продажное, козни плели. Успокаивался тем государь, сам по плечу себя гладил и уверял, что скоро, очень скоро руки развяжутся и грудь свободно задышит. А «мало» то… «Мало» то он ляпнул, имея ввиду, что намного больше голов конца такого заслуживают, чем три. И найдены все будут, и приговорены к тому же али чему и страшнее. На любые изощрения идти готовым был Грозный, лишь бы немного покоя вкусить да свободы разума своего. И разделить все это с самыми близкими, а лучше только с ближайшим. Феденька – тюльпанчик его черный. Вот не был бы царем – всю жизнь бы просто лежал рядом с Басмановым юным и любил его, любил до хруста в костях, не высыхающих капель семени и потери сознания. С ним чувствовал себя Иван на лет десять моложе, и оттого мысли витали вокруг Феди легкие, как перышки лебедят маленьких. В грезах этих видел государь, что был у него брат старший, взявший на себя бразды правления, а он уехал в Слободу с любовником молодым, там его в жемчуга и платья наряжал, в косу короткую ему ромашки заплетал, и лежал с ним на пшенице желтой, в густую синь туч смотря, а потом убегал от ливня упругого, держа на руках сокровище свое синеглазое. Мечтал так монарх, мечтал, уже года три мечтал. И потому старался с Федором быть и ласковым, но ровно настолько, чтоб молодец в ногах оставался, на шею не перезая. Два сильных характера связались, один уступил бы – другой наступил бы. А о чем мальчишка мечтал – неведомо было. Наверняка, тоже был в глубине души своей нежным, мечтательным. Ничего почти о чаде порочном не знал Грозный. Но знал, как звучит походка его, которой он спешно приближался за спиной царя.
— Иване!- с удивлением и развратным задором протянул Федор.— Ах, Иване, какой ты! Мало ему.
Басманов настиг Ивана, схватил его за руку и быстро отвел в закуток со стеклом витражным. Припер августейшего любовника к стене и, дыхание после бега восстанавливая, начал целовать его в шею и уста. Рукой свободной под шубу полез, до тела желая добраться.
— А меня не мало? Тигр голодный, может, и моей кровушки хочешь! Ах, как мне люб нрав твой жестокий, таю и млею от него весь, изнемогаю, желаю, чтоб ты мной овладел. Да прям здесь приласкать и обслужить тебя готов, коли позволишь. Ваня, ну!
Не дожидаясь ответа Федька на коленки опустился и стал, как вечор, щекой о бедро государево тереться. Таращился с надеждой великой, что страсти поможет Иван Васильевич унять. Но в том беда, что ничто адское похотливое пламя не тушило.
— Федюша,- лицо Басманова обдал нежный шепот.— Сколько не будь с тобой, все мало, да? Прям здесь царя своего желаешь. И кровушку свою испить позволяешь.
Юноша кивал и за руки государя хватался, к губам своим их тянул. Так ему не терпелось, так желалось.
— А я вот возьму,- Иван поднял любовничка и припер его к противоположной стене.— И возьму тебя здесь. Потом только попробуй пожаловаться, что спина затекла или в заду саднит без маслица.
— Не пожалуюсь. Не пожалуюсь, батюшка!
Но ровно как ночью заставила судьба их отпрянуть друг от друга. Эхом позли тихие женские голоса и шуршание их парчовых юбок. Федя запрокинул голову, сжал зубы и обиженно заскулил, цепляясь за шею Ивана. Иван же напротив, заинтересованно прислушивался и в конце концов в улыбке доброй расплылся. Насилу отцепил от себя Басманова и вышел из закутка навстречу царице.
Мария прогуливалась по дворцовым галереям со своими служанками и маленьким царевичем на руках одной из них. Хоть и приходила уже в себя после родов тяжких царица, но младенца держать все еще тяжко было. Из терема своего самовольно вышла, но отчего-то знала, что не к ней мысли царя обращены будут, и простится ей проступок сей. Права оказалась. Увидев Ивана Васильевича впервые за долгое время, почтенно склонилась, правой рукой на холопку опираясь.
— Долгие лета правлению твоему, царь-батюшка,- неисправимый и очаровательный акцент делал ее еще притягательнее.
— Моя царица,- ответно поклонился Грозный.— В добром ли ты здравии?
— Твоими молитвами жива буду. Как и сын наш. Посмотри на него.
С плохо скрываемым волнением подошел государь посмотреть на сверточек шелков и мехов. Третий раз видел он сына своего Василия Ивановича. Первый при рождении, второй на крещении и третий вот внезапно совсем наступил. А так бы и до лет пяти не увидел. Смотрел на чадо свое и чувствовал себя отчего-то старым таким, что колонна Некрополя греческого. Однако ж был способный свою лепту в чудо рождения внести. Под взором отца царевич глазки ответно открыл, ясные такие, цвета стального, уставился и ручку к бороде монарха потянул. Поддался отчего-то Иван, дал подергать себя, как пса за хвост, и смешок тихий услышал.
— Хорошее чадо у нас с тобой, Мария Темрюковна, уродилось. Полгода всего, а видно уже – богатырем будет, на лошадке скакать красоваться, подвиги совершать.
— Дай Бог,- царица изящно перекрестилась, а вслед за ней и девки ее.
Вдруг вздрогнул государь – будто холодом его обдало. Вспомнил он, что не один был.
— Федор Алексеич! Иди сюда, покло…,- но не было Басманова ни в коридоре, ни в закутке. Пожал плечами и вернулся к семье своей, щелкая четками.— Богородицу проси о защите чада. Теперича ступайте, гуляйте. Не студитесь токмо.
Наградил жену и сына Иван Васильевич поцелуями в лоб, и царевича своего за палец крошечный подержал, прощаясь на срок неопределенный.