ID работы: 14036011

Рассыпаясь звёздным пеплом

Слэш
NC-17
В процессе
197
Горячая работа! 244
автор
Размер:
планируется Макси, написано 348 страниц, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
197 Нравится 244 Отзывы 41 В сборник Скачать

3. В сладости утопить печаль

Настройки текста
      Раны, нанесённые на тело, принимаются медленно затягиваться, покрывая поверхность разорванной плоти стягивающими коростами желтовато-коричневого цвета, слегка выпирающими над кожей. Скорее всего у него и правда прибавится с десяток новых шрамов, один за одним рассказывающими всю историю его жизни, начиная от самого детства, когда по собственной неосторожности запнулся у поместья, рухнув на нагревшийся под солнцем камень и разбив колени, и заканчивая, наконец, тем, как его едва не сожрали твари, обитающие в Запретном лесу. Дилюка это не волнует — и никогда не волновало, — он не важный человек при дворе, который обязан сохранять почти нетронутый внешний вид, чтобы не отпугивать от себя страшными увечьями. Для такого воина, как он, шрамы — лишь доказательство доблести и кипящей в венах отваги.       Время пролетает так же быстро, как и тягуче медленно, будто моментами останавливается и замирает, вынуждая всё вокруг затвердеть. Из тела постепенно уходит тягучая боль, колко сопровождающая каждое даже самое крохотное движение, вытравленное тошнотворными отварами, горькое послевкусие которых до сих пор растягивается по языку, жирным пятном въедаясь в память. Только левое запястье по-прежнему не хочет нормально слушаться — не получается согнуть и прокрутить без резкой, стреляющей боли, словно ему отрубают всю кисть, медленно и мучительно дробя каждую кость. Если не восстановится, то это станет достаточно заметной проблемой — и ловко управляться с тяжёлым мечом станет в разы труднее, придётся подыскивать оружие более лёгкое, подходящее для одной руки и быстрых, колких выпадов. Кинжалы хорошо для этого подходят, но для рыцаря верным оружием служит именно длинный клинок, ловящий в своих стальных отблесках кровь врагов, скатывающуюся по острой поверхности алым дождём, а никак не заточенный ножик, который можно ловко спрятать за поясом или в сапоге. Это не оружие чести, таким сражаются только убийцы и воры, подобные Эроху.       Хрупкое человеческое тело, зло плюётся Дилюк. Сколько времени минует с момента, когда он оказывается во владениях ведьмы, страшно даже подумать. Он не торопится — ему и некуда. Волнует лишь то, что происходит дома. Прекрасно понимает, что никто из слуг, верных ему, не поверит в наглую ложь, облетевшую уже, вероятно, весь широко раскинувшийся Мондштадт. Эта клевета, вполне возможно, и вовсе принялась лезть за пределы крепких городских стен, возведённых много столетий назад для защиты от разных угроз, которые могут вторгнуться с любой незащищённой стороны. Это — город свободы и торговли, туда стекаются самые разные люди со всех уголков мира, и одному лишь Богу известно, какие кто вынашивает помыслы. Если Дилюку не изменяет память, несколько лет назад столицу сотрясло известие, что на Его Величество короля было совершено покушение — и это-то от дружественно прибывшей делегации с далёких краёв пламени, вечного дыма и извергающихся вулканов.       Особенно сердце сжимается за Аделинду, заменившую ему мать, трагично умершую спустя день после его долгожданного рождения, чей организм не смог справиться со сложной беременностью и, как следствие, с тяжёлыми родами.       Но Дилюк не может послать в поместье ни письмо, ни тем более явиться лично. Даже если он и объявлен мёртвым, чьи кости растащила голодная тьма, попрятала в своих холодных норах, всё равно будут шпионы. Эрох не дурак — не станет сразу радоваться его мнимой кончине в пастях нечисти. Он из тех людей, которые не поверят, пока не увидят изуродованный труп своими же глазами — и не потыкают в гниющее мясо палкой для пущей надёжности.       Дилюк, впрочем, тоже не дурак. И отлично понимает все возможные риски так же ясно, как и возможно происходящую картину. Может, ещё Джинн посомневается — они знакомы едва не с пелёнок, знают друг друга наизусть, — но ничего не сможет сделать с предоставленными против доказательствами. Фальшивыми, разумеется, но никто не будет проводить особо тщательную и дотошную проверку.       В доме что-то грохочет, а сразу следом слышны не менее громкие ругательства.       Дилюк вздыхает. Кэйа с самого утра бегает то туда, то сюда, никак не находя себе места, словно готовится к приёму королевской четы во главе с самим королём, не иначе: тщательно вылизывает дом, убирая весь скопившийся мусор, выметает прочь грязь. Раскладывает нагромождение книг по полкам, кажущимися ветхими — том к тому, цифра к цифре. Мечется от одного к другому, как сносящий всё на своём пути ураган, ветром свистящий.       Дилюк старается не лезть, напоминая в первую очередь для самого себя, что не его дело, чем занимается этот человек. Он должен быть просто благодарным как за своё спасение, так и за то, что Кэйа с ним столько времени возится, вливая в рот приготовленные лечебные отвары, и нанося на каждую рану кашицу из размолотых трав. Но Дилюк то и дело внутренне содрогается, позволяя холодной дрожи стекать по натянутому, напрягшемуся позвоночнику, когда в доме что-то неестественно скрипит или едва уловимо стучит. Кэйа на это закатывает глаз, не видя, видимо, совершенно ничего пугающего и категорически неправильного. Якшающийся с тьмой, в чьём чёрном зрачке ярко пылает жаркое дьявольское пламя, словно он и сам — адское отродье, вылезшее из земных глубин, а затем натянувшее человеческую кожу.       Буквально всё естество Дилюка вопит, что так нельзя; нельзя делить свой дом, свой кров, с нечистой силой, которая только и ждёт момент, чтобы накинуться, крепко вцепиться в плечи, принимаясь медленно пожирать, вытягивая все жизненные силы. Но всё равно, вопреки всем стараниям Дилюка не вмешиваться, они успевают поцапаться.       (Кэйа резко вскидывает голову, отвлекаясь от пожелтевших страниц старого фолианта, название на однотонной обложке которого успевает почти полностью стереться, а корешок отклеивается от страниц, из-за чего приходится поддерживать рукой так и пытающиеся выпасть страницы, хранящие приятный, слегка одурманивающий запах.       Он поджимает губы, острым взглядом впиваясь в сидящего рядом Дилюка, словно кидает метательный нож прямо в помеченную красным цель.       — Слушай, Благородство, — пренебрежительно шипит, — я тебя в своём доме ни секунды не держу, — напоминает. — Ты можешь хоть прямо сейчас встать и уйти, отправившись в свою пропитанную лицемерием и напускной верой обитель. Исповедуешься — тебе отпустят полученные тут грехи, и отправишься жить свою жизнь чистым и непорочным, как зад младенца. Но если ты остаёшься — по своей воле, заметь, то будь так добр, — тихо барабанит длинными пальцами по раскрытой книге, — соблюдать мои правила).       Он проглатывает рвущиеся наружу ответные ругательства. Нельзя лезть со своим уставом в чужой монастырь, ведь Кэйа, по сути-то, оказывается прав — Дилюка здесь не держат и он волен уйти в любую секунду, посчитав тот или иной момент для себя подходящим, чтобы вернуться в родные края. Его даже любезно сопроводят до той самой низины, где землю ломает невидимая трещина границы между людским и запретным. Кэйа говорил, что может попросить кого-то, если Дилюку так претит его компания, но вот кого именно — даже задумываться не хочется: все чувства так и кричат, что человеком оно не будет.       Приходится до боли прикусить собственный язык. С Кэйи станется его и просто выставить вон, предоставив самому себе. Доберётся Дилюк, и правда, до ближайшей канавы — это в лучшем случае. Позавчера, когда он решился выйти на скрипучее крыльцо обычного деревянного дома, лишённого каких-то изысков, чтобы наконец наполнить лёгкие свежим лесным воздухом, то чувствовал из зыбучего ниоткуда липкие взгляды, попадающие точно на него. Но, как и следовало ожидать, никого не сумел увидеть — только шорох кустов недалеко с начинающимися деревьями, густо утягивающими в лесную чащу.       (— Они тебя отлично чуют, — тем же вечером пожимает плечами Кэйа, помешивая серебряной ложкой свежий травяной отвар, булькающий на небольшом огне, — да и слухи здесь разлетаются быстро, всем рты не закроешь. К моему дому не сунутся — боятся. Можешь спокойно выходить на улицу. Просто не отходи далеко.       Слова отзываются пошедшей по спине изморозью дрожи).       Какую власть нужно иметь, чтобы твари, населяющие мир по ту сторону, боялись? Какой силой нужно обладать, чтобы тьма сама шла в руки, ласкаясь о протянутые ладони, довольно урча, будто животное, на которое любимый хозяин наконец обратил внимание?       Но страх перед ним, видимо, чувствуют не все — приходящий сюда время от времени юноша, с которым Дилюку пока не доводится столкнуться лицом к лицу (он не знает, хорошо это или плохо), и обитающая в доме невидимая чертовщина, полюбившая трогать тонко перезвякивающую посуду на кухне по ночам. От этих звуков сам Дилюк невольно дёргается, выныривает из сна, вглядываясь в рябящую темноту дома. Понимая, что там таится то самое нечто, от которого впору держать в руках налившийся жгучим серебром крест, а вокруг себя разлить святую воду, надеясь, что божья благодать отпугнёт тварь.       Кэйю же обитающее здесь оно не беспокоит, только раздражает. Но после пусть и недолгих, но внимательных наблюдений за ним (спасибо рыцарской подготовке, научившей не лезть сразу в самое пекло, повинуясь природному жару в груди, а сначала разведать обстановку), Дилюк приходит к выводу, что проще, кажется, наоборот — найти то, что Кэйю не сердит, заставляя закатывать глаз.       За открытым окном приятно шелестят деревья. Осенний ветер, уже не такой тёплый, но ещё не по-зимнему холодный, забирается в дом, расходясь по всей комнате; пролетает у полок с книгами, проверяет, осматривает повешенную на спинку деревянного стула одежду, играет с вьющимися на кончиках волосами, растекающихся по спине огненной гривой. Сейчас она ловко перехвачена явно дорогой лентой из тёмно-синего шёлка, которую ему любезно дал Кэйа, понимающий, что длинные лохмы будут лишь мешаться, если их не собрать. Свою ленту Дилюк потерял ещё при побеге от преследующей погони, кусающей пятки.       Восстанавливающееся горло слабо першит, перетекая в простреливающую боль, если он начинает, забывшись, по неосторожности слишком много говорить или как-то напрягать перевязанную бинтами шею. Много вопросов так и остаются без какого-либо ответа — только леденящими душу догадками, накрепко прирастающие к стенкам черепной коробки, оставаясь там, словно поселяясь.       Кэйа — ведьма. Он разжигает по дому разные благовония, от пряности которых иногда становится дурно; расставляет свечи, умелыми движениями поджигая почерневшие фитили, и капая разноцветным воском, что-то быстро шепча себе под нос — неразличимое, но вызывающее непонятную тревогу, а после тщательно убирающий всё за собой, будто преступник на месте преступления. Продолжающий жить, как будто это не он только что занимался один дьявол знает чем.       Если кто-то когда-то узнает, что Дилюк связался с ведьмой (продолжил жить с адским отродьем, не передав сразу же под стражу), да ещё и с той, что у всех на устах — прямая дорога уже не на виселицу, где заканчивают смертной казнью приговорённые, а сразу на костёр, чтобы огонь очистил его запятнанную, сбившуюся с пути душу.       Когда на кухне в очередной раз что-то падает, сопровождаемое отборными ругательствами, Дилюк не выдерживает. Подтянув к себе крепкую палку, исполняющую роль трости, он, опираясь на неё, с кряхтением поднимается. Под правым коленом начинает нещадно тянуть, но он всё равно медленно добирается до выхода из комнаты.       Дверной проём ведёт в небольшой коридор и кухню, находящуюся почти точно напротив, где копошится непривычно растрёпанный Кэйа — обычно он выглядит так, будто собирается на бал. Дилюк останавливается, смиряя взъерошенного Кэйю внимательным, изучающим взглядом.       — Чего ты носишься, как дьяволом укушенный?       Кэйа, собирающий упавшие со стола мотки трав, на мгновение замирает.       — Канун Самайна, Благородство, — огрызается. — Откуда, конечно, вам, церковным крысам, знать что-то, — он сбрасывает поднятую охапку на стол, отряхивая ладони. — Из-за тебя, свалившегося мне на голову, ни черта не успеваю.       — Я не разбираюсь в ваших бесовских штуках, — хмуро отвечает Дилюк, сведя брови к переносице.       — День Всех Святых, побойся Бога.       — Бога боятся те, у кого совесть нечиста.       Кэйа невесело посмеивается.       — Да ты что, — раздражённо дёрнув уголком губ, скрещивает руки на груди. — Смотрю, для больного ты хорошо языком чешешь. Значит, пойдёшь со мной завтра на кладбище.       Дилюк вздрагивает. Он окидывает всклоченную фигуру ведьмы, медленно прокручивая только что сказанные им слова. День Всех Святых — великий праздник в честь тех, кто покинул этот мир. Его в первую очередь празднуют в храмах и церквях, молясь за покой бессмертных душ и вспоминая ушедших добрым словом. Как можно пойти в такой значимый праздник на кладбище-       Но перед ним — ведьма, не знающая, что такое святость. Кэйа купается в грехах, ловко вкушает их, как самое сладкое яблоко из сада.       — Что с твоим лицом? — хмыкает, щуря глаз. — Почтишь своих предков, с тебя не убудет.       — А отказаться я, можно подумать, не могу?       Несколько мгновений Кэйа молчит.       — Неа, — качает головой, — уже не можешь. Болтать меньше будешь.       Гореть Дилюку в адском пламени.       Вся дорога до кладбища тянется вечностью, будто дети растягивают резинку, чтобы начать играть — прыгать в разные стороны, закусив от усердия губы. Дилюк хромает, опираясь на услужливо добытую для него палку-трость, шаркает ногами, оставляя после себя длинный волочащийся след по земле. Кэйа подстраивается под его тихий ход, иногда подхватывая за локоть, помогая удержаться на подкосившихся ногах — цепко заглядывает в глаза, немо задавая вопрос про самочувствие. Дилюк отмахивается, качая головой, а рыжие волосы, спускающиеся ниже лопаток в слабо стянутом низком хвосте, качаются в такт слабому ветру, дующему в спины.       Наверное, он мог бы отказаться — сослаться на то, что все эти ведьмины примочки противоречат всем его убеждениям. Они бы снова поцапались, а затем Кэйа, скинув только ему одному понятно что в сумку через плечо, хлопнул бы дверью, впустив внутрь дома свистящий сквозняк. Оглушительная тишина, из которой прорежутся тихие шаги по скрипучим половицам в дальней комнате, зазвенит едва тронутая невидимой рукой посуда, зашуршат сухие сборы незнакомых трав, теперь аккуратно уложенные у печи.       Лучше уж прогуляется, вдыхая полный свежести лесной запах — здесь он чувственнее, ярче, головокружительнее. Мшистой влагой оседает на коже под едва слышное чириканье птиц, перекликающееся с появляющимися со всех сторон шорохами. Под ногами лопаются ветки, отслаивается тонким слоем иссушенная попадающим сквозь кроны высоких деревьев солнцем кора, шуршит опавшая листва, укрывшая всю землю звенящим золотом. Она падает сверху, кружится, прежде чем где-то осесть.       Спиной ощущаются уже знакомые липкие взгляды. Они вгрызаются, оставляя кровавые борозды; Дилюк передёргивает плечами — неприятно. Будто пытаются снять кожу, сально облизываясь. Кэйа идёт сбоку — нога в ногу, изредка оборачиваясь по сторонам и недоброжелательно хмуря брови, словно видит то, что глазу Дилюка недоступно, будто доходчиво указывает притаившимся в тени почти раздевшихся деревьев тварям на их место — клубиться дымом в ногах. Кто знает, какие у этих ведьм силы, какие чары они накладывают на плотное пространство, их окружающее.       Не так страшно, сколько неприятно. Как на шею ставят раскалённым тавро яркое клеймо, а в нос забивается запах горелой кожи — собственной, — от мокрой раны тонко струится исчезающий дым, кровавыми слезами стекая вниз по спине. Липко. Хочется залезть в купальню, скатиться вниз, погружаясь в нагретую слугами воду с головой — лишь волосы будут колыхаться на поверхности, разливаясь пламенем, — а затем тереть до красноты кожу, пока не станет больно, пытаясь всеми силами отмыться. Если не от греховного падения туда, где червями расползается тьма и её населяющие твари, то от их пробирающих взглядов в спину, скрытую хлопковой рубашкой свободного кроя, чуть малой в плечах и выданной из чужого шкафа. Мягкая чёрная ткань задевает обтянутые бинтами раны, не царапает, деликатно оглаживает; под ворот забирается осенний воздух; Дилюк неожиданно думает, что сейчас не помешал бы его подбитый мехом тёмный камзол, оставшийся лежать на спинке кресла в спальне поместья.       Дышать становится проще только тогда, когда невидимая линия границы, рассекающая лес на две неравные половины, остаётся позади — зияющая трещина, ведущая прямиком в жаркие адские глубины. Громкий вздох рвёт воздух на части, рассекает его метнувшимся копьем, вонзающимся точно в цель; по сосудам струится чистый лесной запах, наполняет тело неясной первородной силой, что таится в каждой трепещущей ветке, в каждом опавшем листе, в каждой мшистой шапке, покрывающей поваленные деревья, застревая лёгким недомоганием. Изломанные острые лезвия погнутой древесины устремляют свои безжизненные взгляды ввысь.       Проходя мимо деревни, выросшей на пустыре недалеко от высоких и крепких столичных стен, Дилюк невольно оборачивается, засмотревшись на касающиеся голубого неба шпилей королевского дворца, стоящего на небольшой возвышенности.       — Считаешь, — слова вырываются из пересохшего горла, — сколько будет людей на кладбище?       — Сейчас там должны быть только бестелесные духи, — отвечает Кэйа. — В день Самайна люди особо не суются в такие места. Если кто-то и будет, то какой-нибудь пьянчуга — а им нет дела ни до меня, ни до тебя.       Кладбище — пустынная поляна с выросшими каменными надгробиями, как выпуклые глаза, наблюдающие за каждым движением. Покосившиеся памятники взирают молча, провожают безучастными взглядами. Впавшая местами земля кажется сочной ловушкой умелого охотника, расставившего свои прочные сети, как плетущий паутину паук.       Воздух здесь мёртвый, затхлый, застоявшийся. Кэйа, остановившись, бегло озирается по сторонам, проходя после через проскрежетавшую калитку, ведущую прямиком на пустой погост. Минует закопанные могилы, многие из которых заброшены — кресты на них потемневшие, с разводами впитавшейся в серый камень дождевой влаги, то и дело проливающейся из сходящихся на небе туч; высокая трава плотной стеной загораживает выбитые имена. Накатывает до странного непонятная тоска.       Кэйа говорил про почтение предков, но у семьи Дилюка есть небольшой склеп, стоящий уже многие поколения недалеко от поместья — каждое первое число ноября он приходил туда, наводя порядок и выметая скопившуюся пыль. Сразу после того, как возвращался из собора с большими витражными окнами, сквозь которые цветной радугой просачивается солнечный свет, где уже горят тонкие горчичные свечи за вечный покой его близких. За тех, кого он не знал — застал лишь стирающиеся посмертно выбитые имена, — и за тех, кого провожал своими руками.       Сзади каркают вороны, срываются в небо, размахивая смоляными крыльями. Яркое солнце, приятно пригревающее спину, постепенно сменяется наплывшими друг на друга тучами, плотно преграждающим путь. По коже проходит холодный ветер, касается самыми кончиками невидимых пальцев — задевает сначала ладони, перетекает на шею, будто дует на заживающие некрасивым шрамом раны. По проступающим шейным позвонкам скатывается капля дрожи, чертит влажную дорожку вниз, впитавшись в пояс брюк.       Пройдя вглубь, они оба теряются среди серых, чернеющих могил, окруживших в плотное замкнувшееся кольцо запутанного лабиринта. Впереди высится одинокое дерево; выпирающие над землёй корни заботливо укрыты одеялом из пожухлых листьев, сорвавшихся с раскидистых ветвей. Мощный широкий ствол, испещрённый неровностями на грубой коричневой коре; трещины тянутся снизу вверх, пытаясь будто расколоть — вырезанные самой природой тонкие лазы для стекающей дождевой воды, рассказывающие истории увиденного шрамы. Кэйа останавливается, молча несколько секунд смотрит перед собой, прикрывая глаз и опускает голову в немом поклоне, признании искрящейся силы прямо перед собой. Ветер треплет капюшон его чёрного плаща, небрежно накинутого на плечи и наспех завязанного спереди, переплетая тонкие тесёмки между собой. Тянет куда-то, просит идти за собой.       Мнимая покорность. Закрываются острые чешуйки извечной ершистости, вырывающаяся язвительными усмешками и раздражёнными передёргиваниями плеч.       Присаживаясь на одно колено перед тихо шуршащим деревом, Кэйа достаёт из сумки принесённое. Звякает стеклянная банка, наполненная до половины тягучим мёдом — растягивается, пружинит, капает вязкими и липкими каплями на ломанные изгибы корней, растекается застывающим янтарём; ложатся наполовину высохшие цветы — из белых остроконечных лепестков уходит жизнь, утекает сквозь пальцы, всасывается в пропитанную чужим горем и слезами землю и трепещет под касаниями ветра, рассматривающего непонятные Дилюку подношения. Сыплется горсть очищенных от шуршащих обёрток конфет, попадает в золотом поблёскивающую жижу насекомыми.       Дилюк не интересовался россказнями, гуляющими из уст в уста — и уж тем более не планировал проверять их на правдивость. Есть светлое, есть тёмное, есть хорошо, а есть плохо — прямые, которым не дано пересечься. Каждый плавный жест, доверху напитанный въевшейся в кости грацией, словно умелый танцор плавно разводит руками, туманит очарованный разум.       Кэйа — связка таинственности, что прячется в сгущающейся ночи. Кружащаяся вокруг пылью магия, словно сама земля вторит движениям тонких пальцев, танцует, звонко хохоча, подхватывая его под руки; тёмные волосы покачиваются, скользят сквозь невидимые ладони падающими водопадами.       Это не пугающе до пробирающей дрожи, скручивающейся плотным комом в животе, который вызывает только скребущее желание вырвать из своего нутра, но непонятное, прогибающееся под растущим интересом и роящимися вокруг вопросами. Чужой шёпот настолько тихий, что его не слышно — свист кружащегося ветра и говор листьев уносят с собой, будто торопящиеся гонцы, получившие интересную весть.       — Эй, Благородство, — чуть обернувшись через плечо, обращается к нему Кэйа, — можешь просто вспоминать своих близких. Что-то счастливое. С тебя будет достаточно.       И Дилюк вспоминает — отца и его строгий голос, отчитывающий провинившегося в своих забавах сына; как Дилюк в свои недавно пробившие шестнадцать смог дорваться до вина, терпкой сладостью растекающегося на языке, вяжущего стройный ход мыслей, а после был пойман ищущим его по всему поместью отцом, и как в наказание пришлось чистить бочки в подвале после. Отцовскую гордую улыбку, когда Дилюку удаётся поступить в кадеты ордена, стать рядовым офицером, восседая на гнедом жеребце. Воспоминаний, всплывающих в голове, слишком много — они прорываются наружу печально опущенными уголками губ, завязываются тугим узлом вокруг израненной шеи, стягиваются.       Кэйа неторопливо поднимается на ноги вместе с громким карканьем вороны за спиной, будто почувствовав, как Дилюка начинает заносить совсем не в ту сторону — пропитанную горечью потери и поиском так и не найденных ответов. Он вздрагивает от неожиданности, поймав хриплый смешок, сорвавшийся с чужих губ; серьёзность смывается смешливостью. Отряхнув друг о друга ладони, Кэйа подхватывает с земли свою теперь уже пустую сумку, перебрасывая потёртый ремешок через плечо.       — Что-то счастливое с таким постным лицом не вспоминают, — он бережно обходит каждый выпирающий корень старого дерева, переступает аккуратно. — Мне надо, чтоб ты поделился своей энергией, а не хоронил кого-то заново.       Разлитый мёд тягуче растягивается, сверкает шафрановой сладостью, переливается жидкостью золота, поймавшего в свои липкие лапы любопытные солнечные лучи.       — Сам попробуй.       — Я и пробую. Удачнее, чем ты, хочу заметить.              — Кэйа.       — Благородство.       После возвращения в дом Дилюк передёргивает плечами, будто пытается сбросить вновь навалившийся давящий воздух.       Кэйа, уже скинувший с себя чёрный плащ, нацеплявший на подол несколько сухих колючек, потягивается, прогнувшись в спине, и проворно скрывается на кухне. Дилюк, повесив одолженную ему верхнюю накидку, чтобы не замерзнуть под осенним ветром, рядом с плащом, несколько долгих секунд задумчиво смотрит в дальнюю комнату, из которой обычно слышен противный, играющий на натянутых нервах скрип половиц. И где, судя по всему, спит сам Кэйа — до Дилюка только сейчас доходит мысль, что его уложили в хозяйскую постель и до сих пор не выгнали. Наверное, Кэйа ждёт момента, пока все его раны затянутся окончательно.       Шумно выдохнув, он проходит следом, усаживаясь на скрипучий стул.       Единственное, что Дилюку до сих пор непонятно — зачем нужно было тащить его на кладбище? Кэйа не делал свои чёрные ритуалы — он надеется, Бог этих ведьм знает, — просто вылил банку мёда на корни дерева, положив рядом несколько уже увядающих цветов.       Дилюк думает, что Кэйа снова огрызнётся на заданный вопрос, но он, вопреки ожиданиям, вполне спокойно говорит:       — У каждого места есть свой хозяин, — бегло режет овощи на разделочной доске. — Хочешь что-то сделать на кладбище — дай подношение его духу. Самайн не только время, когда грань между миром живых и мёртвых истончается, но и день, когда мы должны вспомнить о своём роде и как следует почтить близких. Отдать им часть себя, положительную энергию, копящуюся в совместных воспоминаниях. Вы ненавидите ведьм, но именно мы держим весь баланс.       Дилюк устало подпирает ладонью щёку. Тело отзывается тупой, тянущей болью, но сейчас её ощущать даже приятно вместе с тем, как гудят ноги от ходьбы. Напоминает, что он всё ещё не умер — что он всё ещё жив. Взгляд цепляется за прямую спину, скатывается к сильным рукам, бегло кромсающим на тонкие кругляшки морковь — стук ножа о доску тихо убаюкивает.       — Я не имею ничего против церкви, — низко проговаривает Кэйа через пару минут, — но я бы посмотрел, как вы справитесь без магии. Посмотри, Благородство, — он кивает в сторону дальней комнаты, — наш друг всё ещё сидит тут и уходить, кстати, совсем не планирует, — раздражённый вздох, — и ты каждый раз вздрагиваешь, когда он решает дать о себе знать. Таких — воз и маленькая тележка. И ещё разная нечисть в довесок. Кто, ты думаешь, разбирается с этим всем? Ага.       — У меня есть имя, — бурчит Дилюк.       Его передёргивает от мысли, мурашками пробежавшись по коже, что это всё ещё в доме — и, может быть, даже прямо сейчас стоит в дверном проёме, глядя на них своими безжизненными, мёртвыми глазами, слушая; или приходит ночью, когда оба спят, смотрит внимательно — следит, будто каждых вздох впитывает.       — Конечно, есть, — соглашается Кэйа, — кто ж сомневается, Благородство? — и смеётся ехидно.       Дилюк в ответ закатывает глаза.       — Может, тебе помочь? — переводит он тему.       — Не умаляю твоих способностей, но мне кажется, что даже наш дружочек готовить умеет лучше, чем ты.       И ведь знает, о чём говорит — Дилюк недовольно сопит, понимая, что дома всю жизнь готовили, убирали и стирали горничные, его задача — правильно, как подобает воспитанному мужу из благородного рода, обращаться со столовыми приборами, как того велит строгий этикет и навсегда засевший скрипучий голос учителя, наставляющий для чего та или иная ложка. По-хорошему стоит поднять своё болящее тело, так и требующее хорошего отдыха, и завалиться на мягкую подушку, наволочка которой сейчас смешивает в себе густой травянистый запах ведьмы, прочно смешавшийся с терпкостью крови, осевшей на деревянном полу и устилающим его ворсистом ковре, проваливаясь на несколько часов в манящее беспамятство.       Но он упрямо продолжает сидеть на небольшой кухне, слушая тихое потрескивание огня в разожжённой печи.       Кэйа перекидывает через плечо волосы, собранные в высокий хвост, льющейся рекой спадающий на спину, укрывающий острые лопатки, выпирающие из-под одежды. Несколько озорных прядей упрямо лезут обратно, мешаясь — тихо выругавшись, он проводит рукой от ленты, завязанной причудливым бантом, до самых кончиков, пропуская сквозь пальцы. Серебро, стекающее по длине тонкими прядями проседи, отражается ярким блеском, будто сияющие блики на темнеющей водной глади, поймавшей в себя упавшие солнечные лучи.       Дилюк щурится, прислушиваясь к себе. Кэйа поднимает из глубин неопределённые чувства, непонятные, мутные. Он — наглухо закрытая книга с прочным металлическим замком, который не может отворить ни одна отмычка. Дьявольское пламя, периодически отливающее насыщенным алым на самом дне чёрного зрачка, низкий голос, непривычно растягивающий гласные — изломы жгучего раздражения на губах.       — Почему ты спас меня? — хрипло рвётся у Дилюка изо рта.       — Не мог видеть эту жалкую картину, конечно же, — хмыкнув, отзывается Кэйа. — Рыцаря уважаемого ордена, защитника всего и всех, пытаются растащить на лакомые куски. Смех и только. Но трупоедам ты, судя по всему, очень понравился — сочный такой, что ли.       — Что, проверить меня на сочность хочешь? — щерится Дилюк. — Я тебе свою душу просто так отдавать не собираюсь.       Кэйа, удивлённо обернувшись, смиряет его непонятливым взглядом.       — На кой ляд мне твоя душа? — он морщится. — Что я, по-твоему, делать с ней буду?       — Откуда мне знать, какие у вас обычаи. Не зря церковь говорит беречь всё духовное в себе.       Кэйа издаёт сдавленный смешок.       — Я — ведьма, а не душесосущее божество, Господь тебя помилуй, Благородство, совсем с ума посходили.       Ещё что-то неразборчиво пробурчав себе под нос, он снова поворачивается к нахмурившемуся Дилюку спиной. Спешить верить Кэйе на слово не стоит, но, посидев ещё пару минут в тишине, прерываемой только звуками приготовления ужина, Дилюк не выдерживает натиска крутящихся в своей голове вопросов.       — Но ведь из Леса не возвращаются.       — Не возвращаются, — подтверждает Кэйа устало. — Лес ошибок не прощает. Твари здесь голодные и за версту чуют забредшую человеческую неискушённую душу. А тебе, Благородство, — Дилюк морщит нос, когда слышит дурацкое прозвище, — просто повезло, что я в тот момент проходил рядом в очень хорошем настроении. Вот и вся история, в конце которой ты, пусть и подранный, но сидишь сейчас живой и пытаешься спустить на меня всех собак, придумывая себе невесть что. Это так вас учат благодарить за спасение? И поёшь уже почти без хрипов, того и гляди, спустя неделю-другую и вовсе бегать начнёшь. Ну, — беспечно пожимает плечами, — кресало ты, надеюсь, помнишь, где. Так как тебя занесло не на ту сторону?       Дилюк задумчиво переводит взгляд с чужой спины на свои сцепленные в крепкий замок ладони. Разглядывает каждую царапину шелушащейся кожи, тонкие порезы, зажившие незаметными шрамами.       Кому верить: Кэйе, говорящему, что помог только из-за хорошего настроения, или бродящим слухам о страшной ведьме, которой чуждо чувство жалости, ведь в Запретном лесу может обитать только потустороннее, вылезшее из адских глубин? Но ведь Кэйа даже не держит Дилюка: говорит уходить в любой момент, когда захочется — и это он сейчас остаётся в чужом доме по собственной воле, пусть и скованный нерадостными обстоятельствами, перекрывшими дорогу в город; говорит, что даже проводит — и только Дилюку выбирать лично или нет.       Или у него всё же есть злые, коварные умыслы? Может ли быть так, что стоит Дилюку вернуться домой, как за его помеченной душой придёт какая-нибудь невидимая тварь, протягивая свои когтистые лапы в захлёстывающем желании схватить?       Все слухи и россказни откуда-то берут своё начало. Потом, может быть, и обрастают небылицами, но у них есть единый источник — глубокий колодец, откуда они вылезают тёмной ночью.       Кроме того, он совсем не боится. И правда: или полный идиот, или отлично знающий, что Дилюк без крайности вредить не станет.       — Пытался скрыться от погони, — сухо сообщает он.       — В Запретном лесу? — вопросительно поднимает Кэйа бровь. — Дурачок совсем, что ли? — добавляет уже тише, думая, что не услышат, но Дилюк на это громко прочищает горло, немо высказывая своё недовольство.       — Меня почти нагнали, — качает головой, — и я не заметил, как перешёл черту. Помню, что они остановились, не спускаясь в низину, даже псов держали. В тот момент мне было не до раздумий. Кэйа протяжно хмыкает.       — Благородный рыцарь ордена — явно не рядовой офицер, значит, занимаешь хорошую должность. И кому ты дорогу перешёл? Устал сидеть в капитанах? Не прожигай мою спину взглядом, пеплом не стану. У рыцарей доспехи различаются. Твои, капитанские, спутать с рядовым дело трудное.       — Предали, — коротко, но ёмко цедит Дилюк. — Меня предали. Откуда тебе, живущему в лесной чаще и общающемуся с белками, знать различия в нашей форме?       — Я — ведьма, — в который раз повторяет Кэйа, — а не отшельник, света белого не видевший. Да и с белками, признаюсь, не разговариваю. С лисами — да, грешен.       Дилюк удивлённо вскидывает брови.       — Об этом, — пропуская мимо ушей или игнорируя отражающиеся на чужом лице вопросы, Кэйа продолжает крутиться у печи. — Пока ты тут, запомни: если меня нет, никого не впускай, — наставляет он, помешивая ароматное варево в миске. — Только лису. И то, если будет при смерти.       — Лису?.. — переспрашивает Дилюк, сначала надеясь, что ему мерещится — он ведь не всерьёз про белок ляпнул. Но в голову приходят запиханные в дальний угол воспоминая, где перед глазами проносится падающим солнцем рыжий хвост, мазнувший белой кистью по дверному проёму, словно художник, пишущий очередную картину.       — Его сложно не узнать, поймёшь, если заявится, — отмахивается.       Дилюк склоняет голову к плечу. Вспоминаются скалящиеся тени, ломающиеся, неестественно гнущиеся, растягивающиеся — и тихо смеющиеся, открывающие свои непроглядно чёрные глаза, смотрящие пытливо, голодно.       По спине идёт очередная волна дрожи.       Он мотает головой. По кухне разливается приятный запах специй; они песком сыплются в стоящий на небольшом пламени чугунный котелок, куда сразу ныряет серебряная ложка, снова вкруговую помешивая. Пряный аромат овощей заставляет пустой желудок сжаться. Как же Дилюк сейчас скучает по мясу и по вкуснейшей готовке поваров в своём поместье, но и выбирать не из чего — вряд ли в лесу, полном разных потусторонних тварей, будет водиться какая-то дичь.       Однако сейчас Дилюк будет безумно рад всему, что не горькие отвары — вязкие, будто болотная тина; тошнотворные, густые.       — Спасаешь рыцаря, преданного святым писаниям, — бездумно водя пальцами по деревянной поверхности стола, размышляет вслух, — а что скажет твой хозяин? Разве вы, ведьмы, не служите Сатане?       Кэйа, набрав в грудь побольше воздуха, прерывисто выдыхает через нос; пальцы, держащие рукоять ножа, сжимаются сильнее.       — Слушай, ты, — крутанувшись, он поворачивается к Дилюку лицом. — Я служу только сам себе. Служат — мне. Как вообще можно додуматься до подобной чуши? Вы в столице что, совсем умом поехали? — причитает недовольно. — И это вот на таких головах строится будущее нашей великой страны. Славься Каэнри'а.       — Я не должен об этом знать, — подзадоривает Дилюк, видя, как Кэйа раздражённо щурит глаз, шумно сдувая падающую на лицо чёлку, — я-то предан церкви. Во имя процветающего будущего, как ты выразился, нашей великой страны. Славься Каэнри'а.       — А я здравому смыслу, — криво улыбается и, цыкнув, указывает на выглядывающую комнату напротив кончиком острого ножа, к лезвию которого прилипает кусочек нарезанной зелени. — Уйди с кухни, а. Пока ещё можешь это сделать сам.       Дилюк вздрагивает, резко открыв глаза. Голова, ещё не осознающая, что сон закончен, велит сердцу быстро стучаться в груди — часто дыша ртом, буквально хватая густой воздух кусками, он бегло осматривается, и только тогда прикрывает глаза, пытаясь успокоиться. За окном уже темно — и простирающийся лес в холодном лунном свете выглядит ещё более зловеще и неприветливее, чем обычно, будто только с наступлением темноты из своих нор вылезает вся нечисть, принимаясь беспричинно ходить меж высоких деревьев с мощными, широкими стволами; призрачно шевелить шуршащие кусты, задевая тонкие ветки, будто проносящийся мимо ветер.       Он устало трёт глаза, с тихим стоном поднимаясь на ноги.       На кухне аромат простого овощного рагу становится ярче — закручивается, трогает пустой желудок, сразу начавший громко урчать, напоминая о себе; неприятно сжиматься, словно пытается пожрать сам себя.       Кэйа, поджигая четвёртую толстую свечу, ставит её на блюдце, приклеивая к накапавшему воску. Тусклый свет танцующих огоньков освещает небольшое пространство, бросает пугливые тени — они пытаются наползти, поглотить горстку света, но, обжигаясь, уползают обратно, потянув за своими обожжёнными хвостами тонкую полосу уходящего вверх дыма, просачивающегося в разные щели.       — Сколько? — неожиданно спрашивает Кэйа, достающий тарелки; начищенный фарфор красиво ловит огненные блики, отражая их игривыми отблесками. Его голос звучит ниже — устало-устало, будто свалится плашмя прямо здесь; без вечной резкой язвительности, сопровождающей каждый раздражённый вздох или слово, вонзающееся в спину сильнее, чем выпущенная стрела.       — Что? — непонимающе вскидывает голову Дилюк.       Кэйа только громко вздыхает.       — В Самайн принято садиться за вечерний стол с теми, кто нас давно покинул — так мы говорим им, стоящим по ту сторону истончившейся завесы, что до сих пор их помним и любим, — едва ворочая языком, объясняет он. — Я не хочу слушать твои вопли про правильность и неправильность. Поэтому задаю вопрос ещё раз — сколько?       — Две, — говорит Дилюк, сразу получая в руки нужное количество посуды.       — Ставь рядом с собой.       Тонко звякают поставленные чашки, украшая собой весь деревянный стол, словно за ним сейчас готовится собраться большая толпа радостно празднующих людей. Со стороны дует сквозняк — точно и правда кто-то приходит невидимый, садясь рядом — по правую и левую руку, — зачерпывая ароматные овощи серебром ложек, цепляя на острые зубцы вилок.       Кэйа бухается на стул напротив. Рядом с ним сиротливо стоит одна тарелка, а сам он, в миг растерявший всю свою надменность и спесь, кажется Дилюку не той могущественной ведьмой, о которой ходит множество самых разных баек, а простым человеком, под чьим веком пролегает тень безмерной усталости. Сбросив свою ершистость, Кэйа выглядит совсем другим — и вообще человеком, а не опасным дьявольским отродьем.       — Тебе тоже есть, кого оплакивать и вспоминать? — вырывается изо рта до невозможности глупый вопрос.       Кэйа вопросительно вскидывает бровь.       — Я, может, всего лишь ведьма без рода и племени, но даже у таких, как мы, бывает кто-то близкий.       — Возлюбленная?       Кэйа громко вздыхает. Он несколько секунд косится на стоящую рядом тарелку, будто спрашивая разрешение говорить у того, кто сидит рядом, скрытый тёмным полотном.       — А что, существуют только дела сердечные? — цыкает с проскользнувшим недовольством. — Это место для моей матери.       Он режет по нервам неожиданной откровенностью, сочащейся между строк искренностью. Пытается по привычке скалить зубы, как ощерившийся волк, загнанный в ловушку. Воздух пропитан тоской и грустью — они чувствуются так явно, что не нужно иметь сверхчеловеческих способностей, чтобы пропустить через себя, окунаясь в забытые воспоминания, ушедшие раз и навсегда вместе с людьми, что их дарили так нежно и трепетно.       У Дилюка тоже по обе стороны родители. Пусть ведьминские обычаи ему незнакомы и чужды, сегодняшний день не кажется чем-то из ряда вон выходящим. Вспомнить семью — вряд ли страшный грех, обрекающий душу на вечные страдания глубоко в преисподней.       Половицы тихо поскрипывают в стороне; на кухню закрадывается пронзающим холодом сквозняк, тронувший трепыхнувшиеся волосы. Кэйа, посмотрев в сторону коридора, громко вздыхает — и, уцепившись пальцами за угол стола, тянется за убранными в сторону тарелками. Выхватывает из общей стопки ещё один фарфоровый диск, приземляющийся на последнее оставшееся свободным место.       — Только из-за моего безмерного уважения к мёртвым, — говорит он пустоте. И, подумав, добавляет уже тише: — Вот же свалились на мою голову.       Остаток ужина проходит в мягкой тишине, обволакивающей странным, потусторонним холодком — но он не кажется пугающим, могильно-промозглым. Напоминание о далеко забредшем прошлом, об угасающих воспоминаниях с родными — их тёплых улыбках и счастливом смехе, о беззаботном времени и детских проказах. И Кэйа, кажется, вспоминает тоже что-то подобное: на его лице сглаживаются острые углы, а на дне зрачка гаснет киноварь дьявольского пламени. Выглядит он чудовищно земным, словно тоже заблудившимся однажды в хитросплетении ловушек невидимых тварей, оставшись среди них, приспособившись.       Тихое потрескивание огня, сжирающего фитили свечей, вселяет странное умиротворение.       Мотнув головой, Дилюк напоминает себе, упрямо твердя: не дай себя обмануть, это — всё та же ведьма. Обман и морок, мутящий чистую воду, но всё равно предлагает тихо, с непривычной для себя неуверенностью:       — Давай я помогу убрать со стола?       Кэйа устремляет на него долгий, внимательный взгляд.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.