ID работы: 13945045

Во тьме Каркозы

Слэш
NC-17
Завершён
13
автор
Размер:
83 страницы, 7 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 0 Отзывы 7 В сборник Скачать

ГЛАВА 3. Мой милый Асьют

Настройки текста
После произошедшего все мало разговаривают. Со Чанбин бесконечно злится, потому что спал и только проснулся. Хенджин оказывается надежно заперт — на кусочки скотча и за дверью, прибитой стаплером, с курицей и водой. По ночам Хан, кажется, слышит чавканье. Непонятно, рта или его расслаивающейся кожи. Остальные ведут себя, как обычно, если зловонную треснувшую тишину можно назвать привычной. Щенки усердно зализывали рану.

 «Всем естественном его принимает Бухта, и он принимает её». Подслушанные слова Кристофера греют уши накаленным острием ножа, проникают в вены и глухо бьются вместе с сердцем. Он не понимает, почему это приносит скупую, блеклую радость внутри. Хан обмазывается ею, чтобы дышать и жить. Промывает в ней глазные белки, и мир сразу становится четким и цветным — настоящим. Улыбку он стирает пальцами, утягивает кожу лица вниз под пристальным вниманием лошади на потолке. 

 — Ты верующий?
— спрашивает Чонин. — Наверное, да. Мои родители были католиками, — добавляет Джисон, словно это могло многое прояснить. А оно могло. У него не было желания задумываться над возвышенными вещами, зато были оставленные родителями заповеди. Так было легче, потому что на самом деле никого не волновала религия. Только не в Эон Исад. Здесь даже священники осуждали. Судили и цокали злобными языками. И Бога тут, наверное, не было. А если был, то едва-едва выбрался из ясельной — неумело грыз фигурки и тыкал пальцами в машинки. 

 Занятия в школе у Ян Чонина кончались поздно вечером. Оказывается, ему было пятнадцать, и школу он посещал ту же, что и сам Джисон когда-то. Под закройкой черепа шевелилась тупая, как топор, ностальгия — хотя школьные времена отзывались в нем исключительно синяками и подростковыми истериками. И Чонин был таким же. Дерганым, сутулым, с гипсом на левой руке, потому что учился в том же классе, что и внук госпожи Чхве, Бомгю. Его имя всплыло случайно, как непроколотое легкое на воде, но не шелохнулось. Малый он был славный, иногда тащил мамины юбки и крал у Джисона косметику. Но как звали этого мальчугана, забегавшего со своими комиксами и книгами под вечно урчащий кондиционер в его квартире, Джисон уже и позабыл. От того и не сразу признал в нем того самого Чхве Бомгю. Казалось, что всё это происходило в прошлой жизни, но время шло своим чередом; Ян Чонин помигивал, как маяк, что за пределами Бухты пространство не схлопнулось и даже не расклеилось. Осталась соседка, остался внук. Все так же в школе били по печени на заднем дворе тех, кто на лицо не вышел. — Переставай. Я таких не уважаю, — колется Чонин, расплескивает ядовитую воду на его кожу. Злится не как ребенок, скорее, так злятся взрослые, отчаянно и хриплым голосом. — Я не верю. Я его ненавижу. Единственное, во что я верю — что Сынмин псих, а ты убил Ёнбока. 

 — Кто такой Ёнбок? 

 Чонин тушуется, пальцами путаясь в лямках обмызганного рюкзака. Кажется, залитого молоком. — Брат Феликса. 

 Мальчик, которого убили и сбросили в реку. Джисон кивает, и почему-то Чонина это расстраивает. Он шелестит упаковкой, загребает восемь штук печенья в здоровую руку, исписанную вдоль и поперек синей шариковой ручкой, и уходит. Они и правда растили здесь ребенка. Хотя пятнадцать лет уже не ребенок. Точно не в Эон Исад. Джисон все еще не знал возраста остальных, и слепо надеялся, что его по случайности не завербовали в слепленный из палок и веревок детский дом. Ибо у Ян Чонина родни точно не было — Хан видел это по затравленным лисьим глазенкам, дерганым рукам, пытавшимся забрать и печенье, и грязные деньги в пиньяте, и все-все-все. Вороватый, загребущий Ян Чонин. — Ты с малым деликатно общайся, — вклинился Чанбин. Всё еще злой, но уже не сильно. Чонин сказал, что тот смог сломать руки мужчине в кафе «Μελπομένη» (не единственное, где разрешалось бить морды, но единственное, которое с сочувствием дарило пластыри с ромашками), а потому находился в настроении приподнятом несмотря на то, что сталось с Хенджином. А с Хенджином, оказывается, происходило всего много и часто. В тот день, придя со школы и узнав о Хенджине, Ян открыл книгу, что-то про психологию. Зачитывал куски абзацев, формируя картину грустную и неутешительную. Мол, там и расстройство пищевого поведения, потому что куриных ножек у Хенджина много, и он складирует её под кроватью. Когда набирается три — они его заставляют выбросить объедки, а потом чужой рацион составляет исключительно бисакодил. Иногда, уж неизвестно откуда, в Бухту прибегала целая туша такой вот курицы. И когда появлялся сырой труп, Хенджин досадовал. Пару дней мариновал её кокаиновым порошком. Потом мариновал и себя, хотя, с блеклой печалью поделился Чонин — завязал. Еще Чонин рассказывал, что с Лино они грызутся как собаки. Борцовские. До перекусанных шей и переломанных лап — левую лапу Хвана пришлось заматывать доской и скотчем, а он потом пропал, хромой. Лино нашел его в петле: и похож тот был при этом на мохнатую гусеницу, а бабочкой так и не стал. И Чанбин опять злился. Всегда переживал и свирепствовал. Это у него было чисто людское: Хенджин раньше дружил с его младшей сестрой. Хотя дело явно было не в ней. Потом пошел длинный перечень упомянутых в книге психических расстройств. Одну половину Чонин забрал себе, вторую поделил между шестью. Хану досталась шизофрения — потому что такая была у главной героини из «Алисы в стране чудес». Лино походил на кролика, а Сынмин мог улыбаться, как Чеширский Кот… Ну, а Джисон просто был таким же глупым и недалеким как Алиса. Сказочным долбоебом. Он долго думал что ответить, но по итогу промолчал.
 А сошлись они на том, что Хенджину просто не хватает внимания. Так что Чонин важно поджал губы. Пообещал навестить. 

 — Чонин не похож на того, с кем надо деликатно общаться, — признается Хан, выпутываясь из намасленного вороха воспоминаний. — Хенджин похож. Чанбин фыркнул. На имя Хенджина он реагировал, как на красную тряпку. Повезет, если выколет трахею рогами. Не повезет, если начнет облизывать тряпку, а тебя задавит копытами. Поэтому Хан рисковал. Но ему хотелось узнать об этом больше.

 — Хенджин — тот еще интриган. Бесхребетная хитрюга. А Чонин простой, его легко обмануть. И впитывает он всё, как губка, без фильтра, — Чанбин размокает на краснощёком диване, с кряхтением вынимает пачку сигарет. Хан с благодарностью принимает предложенную. Тонкую и продрогшую. — Мы два года ему объясняли, почему это неправильно. — Неправильно, что его легко обмануть?

 — Неправильно, когда тебя по кругу мужики в балахонах пускают и молятся. 

 Подожженная сигарета окисляется вместе с ротовой полостью. Джисону ребро упирается прямо в легкое. — И правда неправильно, — всё, на что его хватает. — Церковь на холме? — На холме, — меланхолично утверждает, раздувая ноздри. Щекочет едкость сигаретного дыма.

 Все знали, что в церкви происходит что-то странное. Было это, конечно, давно и не правда: проверять никто так и не решился. Старая и косая, почти всегда были закрыты накренившиеся ворота, хотя шастали служители, кутаясь в черные, емкие балахоны. Глазами клацали. И вечно в приюте детей обхаживают. То конфеты, то опресноки, вином угощали, всё гоняли злых духов. А видимо наоборот — загоняли. И детей, и злых духов. Странно, что никто не спохватился. Хотя сироты — кому они нужны? Детей оттуда зачастую разбирали всякие приезжие. Кого на мясо, кого на тело. Потому что Эон Исад и окружавшие его поселки на карте найти тяжело, если не сезон. Как лето кончается, так магически и исчезает точка в Google Maps. 

 А в детстве про церковь шептались и галдели. Пробирались по сумракам, напившись, искали призраков, а священники как раз обход совершали: опять в балахонах, с тонкой, трясущейся свечкой. Орали от страха и возвращались, горделиво обмазываясь невидимым успехом. Ритуал посвящения. В кого или куда — не поймешь. Джисону всегда было страшно, поэтому церковь пришлось срисовать. Высидеть неделю под забором, осмотреть и так, и эдак — чтобы потом правдоподобно рассказать, куда и где ходил. Никто, конечно, не поверил, кто ж ночью столько высмотрит? Пришлось ему тогда еще и про инфракрасное зрение врать. Хорошо что никто не знал, что это такое кроме одного мелкого, находившегося на правах побегушки в их компании старших. Но тот мальчик тайну унес с собой. То ли из уважения, то ли из Эон Исад, то ли в могилу. 

 В один из таких дней он вырисовывал заднюю часть церкви. Скудную и уродливую, где были мохнатые, каменные ступеньки, тянувшиеся под землю. Туда каждый раз спускались те самые люди в балахонах, со свечками — только сейчас он понимает, что столько священнослужителей в полумертвой глуши не бывает.
И в подвал ночами спускаться ни одна заповедь не требует. Боль в голове нарастает, поднимается по ступенькам, так что Джисон заставляет себя перестать думать. В этом городе прошлое ворошить не стоило. 

 — Его в приюте не ищут?

 Чанбин косит на него глаза, брови вскидывает. Хан и сам понимает, что вопрос тупой. — Может и искали, но теперь не будут. Чан его под опеку забрал. Ну, Крис который. — А Крису сколько лет?

 — Двадцать восемь. Самый старый, — щурится довольно. — А тебе?

 — Двадцать пять. 

 Присвистывает. 

 — Неплохо. Мне тоже, — протягивает сухую ладонь. У Чанбина мощное, страшное рукопожатие. — Тебе тут нравится? Если не считать детей.

 — А если считать детей, — задумчиво растекается по креслу, глаза в потолок. Там он находит не лошадь, но навесные звездочки. На нитках, остроконечные. Если они тут сядут все вместе, а звезды упадут — вспорют глотки. Хан замер на пару мгновений, представляя, как растекается по телам, под ноги, лужа крови. — То нравится. 

 — Ты наглухо ебнутый, потому и нравится, — резко обрывает Со, тянется пальцами, но до звезд так и не дотягивается. Джисону кажется, что дотронься, и случится нечто страшное. Звезды нельзя трогать, не для того они так далеко заткнулись в космические углы. — Я это место ненавижу. И детей тоже.

 — Почему? — Джисон искренне удивляется. 

 Бухта странная. Дети тоже. Хранится в них мерзость, гнилая и пенистая. Но дышалось здесь легко, и жить хотелось. Почему может не нравится?

 — Поймешь. Понимать не хотелось. Хотелось, чтобы звездочки упали на Чанбина, вгрызлись в шею, вырвали сонную артерию и пригвоздили к дивану.

 Чанбин поднимается неспешно, хрустит коленями, спиной, диваном — у того тоже кости, еще и залежавшиеся. Хан и сам иногда массирует диванам подлокотники. Впихивает пачку в джинсы, и вспоминает: — А. Тебя Феликс звал в комнату к Лино, — склоняет голову набок. — Ты к психованной тройке приписался? Чтоб Четыре Всадника получилось? Подбери тогда Сынмина по дороге.

 — Может, и приписался, — улыбается ему. — Четыре — это еще про целостность. Из Эдемского сада вытекло четыре реки…

 — Чонину не говори, — Джисон и не собирался. — А еще это — не Эдемский сад. Бухта — чистилище. Чанбин шуток не понимает. Нелепо напрягается, уходит с тяжелым взглядом и заплутавшими по одежде руками. Разговор не заладился, потому что Со напоминал спичку. Дернешь — и разгорится. А Джисон скорее… Вода. Не такая, что тушит, а такая, что течет размеренно, лениво. Безучастно смотрит как горит, как топят, как ластятся. Сынмина никто не подбирает, конечно. Джисон его все еще побаивается.

 У Лино комната обезличенная. Вот у Феликса были конфеты, у Хенджина курицы, у Сынмина, наверняка, ножи вместо картин и ковра, сцепленные веревками… А Джисон слепо следовал за замыслом себя в комнате оставить, точнее, вела его Бухта — прихорашивала, клеила карандаши на стены и белесую бумагу вместо одеял сшивала. Вспомнилось, что Лино странный. Чужой. Может, от того и не было у него этого подсознательного постыдного желания остаться. Прорасти корнями так, чтоб ни вырвать, ни выкопать — прорастать и гнить, умирать и перерождаться, не сдвинувшись с места. Чтобы тени оглянулись и узрели: вот он, Хан Джисон. Всё еще живет в чертежных набросках, до сих пор барахтается в карандашах и стонет, измываясь в бесконечной вечности небытия, пополам деленного с грифельной стружкой. Лино не хотел продолжать жить. После смерти — тем более. Ему хотелось исчезнуть уже сейчас, и никогда не оставаться налетом на телах, вещах или воспоминаниях. «Возможно, он не из Эон Исад» — говорил Хенджин, хотя верилось с трудом. У Феликса в глазах горел бледно-голубой огонек, потому что и правда посторонний, горел синим пламенем и Чонин, молодым, поярче и горячее.

 Но Лино… Глаза-бусинки. Черный звездчатый сапфир, обсидиан, гагат. Все камни на ощупь холодные и пустые, напоминают о космическом небе, лишенном звезд. У местных глаза были такими — рыбьими. Дотронься, а белок твердый-твердый, и радужка спрессована из звездной пыли. Вот они, ожившие дети замолчанных ночных историй. Тени, что гуляют по домах, а ты боишься их спугнуть. Местный таки. К тому же, его очень любящий отец жил здесь, раз всё еще давал деньги. Так делали только в Эон Исад — откупались от отпрысков и хорошо, если деньгами, а не обидами и разочарованиями. Здесь был шкаф, деревянный светлый монстр, был ковер крупной вязки, чтоб не мерзли ноги, по мелочам: застеленная кровать, пустые стул и стол. Тишь да гладь — ровная, безликая, уродливая тишина. В комнате даже Бухта молчала, похороненная под слоем пыльного мурлыканья трехглавого кота и безветренного напевания из дряхлого ноутбука; играл какой-то мюзикл. Джисон ненавидел мюзиклы. Они напоминали ему бесстрастное волчье завывание. Но Лино подходили. Такие же напыщенно загадочные и мудреные, как он. В словах смысла столько, сколько и в дверях — вроде много, а вроде и дверь всегда открытая. На стене в углу прячется деревянная доска, изрезанная дырками от гвоздей. С гвоздей цветастые хлопья осыпаются под ноги. Они выкрашенные краской, и это подклеивает в душу восторг — и почему только никто не красит скучные серые гвозди? Под гвоздями фотографии, но не случайные, как говорили. Почему-то смотреть на них кажется чем-то запретным, а того он отводит взгляд на красную нитку, намотанную пятиконечной звездой. Пальцами дергает за нее, разрывает. Феликс обиженно хмурится, но продолжает молча слизывать клей с пальцев. Рядом с фотографиями всплывают имена, цифры и места на белых, косых бумажках. 

 — Мотив убийства? — Джисон не совсем понимал, о чем говорил. Он смотрел много криминальных шоу, но запомнил только Карла Панцрама. Хотя сомневался, что сейчас кто-то мог кормить туземцами крокодилов. Если только брат Феликса не был туземцем, а в их море не водились крокодилы, естественно.

 Лино молчаливой статуей возникает из пола, вместе со своим зверьем, что жалобно хнычет, лаская ноги Хана. Тычет истерзанным пальцем на низ доски, где белесой полоской растягивался скачущий почерк Феликса. 

 «детдом-эон исад-товар-сопротивление-жители-дети-церковь-котята»
 «бим-бам-бим-бум» Джисон моргнул. Надписи не исчезли.

 — Да, сразу стало понятно. 

 — Ну заладили. Очевидно ведь, — раздражается Феликс, пытаясь разодрать сросшиеся пальцы. — Детский дом Асьют — как у Лилиан Трэшер, потому что голов много, ртов в два раза больше, ибо дети у нас не рождаются, а находятся в полях, подвалах, камышах… Знаете такой?

 Как не знать. У любого ребенка Эон Исад было несколько гештальтов: зловонная церковь на холме, как страшилка, и одинокий Асьют на самом утесе включительно.
Приют, по правде, и вовсе находился не в Эон Исад, а в безымянном поселке, час езды до конечной на шестнадцатом автобусе. Конечно, у них не ходило шестнадцать автобусов. Всего четыре, но почему-то этот назывался шестнадцатым.
Сирот в это место свозили со всей провинции, а потому всегда поселок заполнялся толпой суетливой и чумазой, сам ветер завывал детскими переломленными голосами.
Трава там пропахла прожжённой резиной, а камни обросли глухим одиночеством и разбитыми мечтами. Обычно летними прохладными утрами ребята Эон Исад собирались на автобусной остановке, приезжали в самый зной, потные и счастливые, в поселок. Асьют всегда приветливо вскармливал их кашей и фруктами, потому что усталые смотрительницы уставали сосчитывать нескончаемые головы, и пропускали прибившиеся десять. Еще там был спрятанный в лесу ручей, острый скалистый берег, видневшийся с обрыва, и самый красивый закат, который Джисон провожал вместе с обывателями Асьюта и своими друзьями.

 — Далеко, — отвечает кот в закромах комнаты голосом Лино.

 — А Ёнбока убили тут. То есть, далеко от Асьюта. Кто-то из местных забрал его и так и не вернул, точнее, и не собирался возвращать, раз забили кирпичами, — Феликс размазывает клей по фотографии. — Девять лет назад он исчез, а умер семь лет назад. Тринадцатого февраля, в День города, — проводит по газетным статьям, косо обрезанным. — Это шумный и многолюдный праздник, но Ёнбок умер, а никто не спохватился. 

 — Потому что тот берег заросший, с него только пьяные спускаются, да и дети лазают, а так никто там не ходит. И на День города все торчат в центре. Каждый год приезжает ярмарка, — припоминает Джисон. В последний раз он был на празднике пять лет назад, когда еще выходил из дома, но сомневался, что что-то изменилось за это время. 

 На фотографии он видит труп. Вздувшийся, серо-буро-малиновый шарик из помятых органов, едва оставшихся на сплошных костях. Непонятно, как Феликс смог признать в несъедобном пюре своего брата. Непонятно, как морская вода не слизала всё подчистую до самых косточек. Разглядывая фото, Джисон почувствовал, как головная боль натянулась струной, и поспешил перевести взгляд пониже. «Ли Ёнбок, одиннадцать лет»

 — Почему спустя девять лет ты спохватился?

 — Бухта подобрала меня четыре года назад. Мне было шестнадцать. Из Асьюта уйти можно, только если кто-то заберет на автобусе. Приезжие никогда не рассказывают, где находится остановка, — это была правда. Эон Исад имел негласное правило: детей из приюта не водить. Чужих не зазывать. — Я искал его в домах. У жильцов. В церкви. И только сейчас смог найти. 

 Поздно. 

 Джисон проглатывает все свои слова. Невозможно, глупо, безнадежно — это была правда, горькая и невкусная, но у Феликса горечи и правды внутри сполна, она ему больше не нужна. Иногда ложь съедобнее. Иногда ложь — единственное, что остается. Он затихает, действительно пытаясь думать. Но девять лет назад ничего не происходило. Ему было шестнадцать, он давно забыл и Асьют, и утес. Но из ребят Эон Исад никто никогда не забирал оттуда сирот. Дворовые законы нерушимы. 

 »…товар-сопротивление»

 — Из Асьюта самим сложно уйти. Но как часто оттуда пропадали? — спрашивает Лино. В руках у него колыбель для кошки, которую он ловко перекручивает, накручивает, не поднимая взгляда на них двоих. Кот в его ногах и правда засыпает. — Каждый день, — ерошил волосы Феликс, золото в них с грохотом валится на пол. — Не поймешь: забрали, приютили или пропали. Всё равно на одну опустевшую койку приводят еще двоих. 

 Он даже не лукавил. Это было то, что об Асьюте помнил каждый. Нескончаемо-вечный круговорот детей. Уйдет один, придет второй. — Чонин ведь тоже оттуда, но его забрали в церковь. Это понятно. Остальных, может, другие взрослые тоже куда-то… Ну, куда им надо. Город маленький, но не бедствует, курортный, хотя людей сюда приезжает немного. Все мы понимаем, на чем всё держится, — рука тыкает на фото церкви, цветастое и мрачное, и на Эон Исад. Феликс крепит туда блестящие стразы поверх. 

 — Если все мы понимаем, то зачем копаться? Ли Ёнбока забрали девять лет назад, два года он, видимо, сидел в церкви, — морщится Джисон, понимая, о чем говорит. — Ну… а потом, наверное…

 — Испортился, — вклинился Лино. — У всякой тушенки истекают сроки годности. 

 Феликс выкладывает из камушков сердечко, прямо над Ли Ёнбоком. Кривоватое, зато блестящее. Едко запахло клеем. — Так не делается, — настаивает. — В церквях приносят жертву. Чонин сам рассказывал: лопают животы и сжигают. А тут кирпичами забили… Будь такое постоянно, и в море вместо медуз плавали бы дети. 

 А они плавали. Наверняка. Но знать об этом Феликсу не стоило.

 Все смолкли. Договорились утром расспросить Кристофера, как старшего. «Столько не живут» — и правда. Может, еще и сходить в Эон Исад. Город был выжжен клеймом под кожей и на костях, но Хан обнаружил невозможное; вместе с Бухтой натянулась связь, терлись-терлись воспоминания о городе, в котором Джисон оттачивал клыки. Мутнели. Скромно ползли туда, где в шкатулочке хранилось прошлое, занимали свое место. И то пойми, в прошлом осталось его будущее или будущее прошлое украло — как обитатели Бухты поступили с диванами.

 Плавно они переместились на ковер, разжевывая жвачку и прилепляя на слюнявую резину бумажки (гвозди кончились, а клей съели). Он бесконечно косит глаза на Лино, впитывая под кожу его подрагивающие руки, подхватывая поверхностный аромат теплой шерсти и сандала. У Лино лицо, которого хочется касаться, и глаза такие же. В них хочется смотреть, не прерываясь. Уж неведомо, находил ли сам Лино в себе эту магическую, внеземную притягательность. Почти хищную, нахохлившуюся, а от того с привкусом крови на языке и в горле. Но Лино лишь уныло гладит спину кота, растекшись лужей по ковру, и покусывает губы. На Джисона не смотрит нарочно: каждый раз щиплет кожицу, стоило взгляду немного скосить. Отчего-то это обижало. Хотелось развернуться, схватиться за косточки, дернуть на себя — смотри, не отводи глаза, смотри, смотри. Но на деле они всё продолжают сидеть на ковре, угрюмо перерывая догадки, вымыслы и нескончаемые «а что, если?» с горечью неоправданных ожиданий. Джисон меланхолично перекатывает арбузный вкус по зубах, сосчитывая их языком. А потом замечает подогнутый угол. А ведь ковер круглый, непонятно, почему тут угол, непонятнее — почему подогнутый. Он поглядывает на Лино, хозяина комнаты, но тот усердно плюется на пальцы Феликса, пытаясь скатать клей. Подхватывает уголок, находя под ковром ворох пожелтевших, смятых в желчи бумажек. На самой первой странице написано и много-много раз обведено поверху торопливое: «Река Андалузии Течет в моей крови, Течет по моим венам, Небо Андалузии, Стоит ли оно того, Чтобы снова вернуться к нему?»
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.