ID работы: 13945045

Во тьме Каркозы

Слэш
NC-17
Завершён
13
автор
Размер:
83 страницы, 7 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 0 Отзывы 7 В сборник Скачать

ГЛАВА 2. Мокрые котята

Настройки текста
Истошный вой отбивается от стен, влажной ватой забивается в ушную раковину, точно припугнутый зверек. Джисону кажется, что кого-то режут. Кромсают, кромсают, кромсают — голову или руку. А по ногам стекает бордовая ржавчина, заполняет рот кислым привкусом крови. Насадка для душа вопит и кровит, не затихает до тех пор, пока её не удушат; он отключает напор, пытаясь не задохнуться от застывшего эхом в ушах шума. Разгоряченная кожа плавится на пару с Бухтой, под махровым одеялом набухает и смягчается, почти нежничает. От волос и тела приятно пахнет апельсиновым шампунем. От цитрусов у него проявляется сыпь, поэтому он затыкает ноздри в сгибе локтя и вдыхает, пока не кружится голова. Пока не перестает пахнуть апельсинами. Вечером, а может ночью того дня когда его приволокли, Кристофер знакомится с его квартирой. Щерится точно довольный кот, сходу оприходовав длинный диван. Хану все казалось: вот он отвернется, а диван исчезнет. На собственных ножках перебежит под бережливое крыло Бухты к своим пожухлым товарищам. И Кристофер исчезнет, и его скотины. Мнимые, словно из La piel que habito Альмодовара — с натянутой искусственной кожей поверх мертвых тел, взаперти своих сознаний. В главных ролях: дети-психопаты с вывернутыми позвоночниками, говорящая жестяная банка и выловленный в сердце августа труп мальчишки. Он собирает сумку. Одежду всю, что не жалко, ноутбук и гитару. «Сиддхартху» в облысевшей и сползшей обложке. На вопрошающий взгляд мотает головой, играть он не умел, но очень хотел научиться. И читать он не любил, но уважал складывавшиеся в что-то душегубительное и глубокомысленное слова. Деньги зарабатывать нужно, поэтому тащит ноутбук, скетчбуки и половину рабочего стола. Очередной знак вопроса над чужой головой почти осязаемый, и Джисон мотает головой снова. Рисовать он не умел и не любил — но этого и не нужно. Главное идея. Уверенность. Его рисунки напоминали истерзанных тварей, вполне годились для звания самого отбитого артхауса. А от того вдумчиво нарекались искусством теми, кто в нем не разбирался. Оглядывается он лишь раз: чтобы убедиться, что диван преданно скромничал в углу гостиной. Никуда не делся. Остался с квартирой до последнего, чтоб не скучала, и тоскливо провожал его, казалось, взглядом. От этого приходит осязаемое, липкое чувство обреченного понимания. Он сходит с ума, не иначе. При свете дня Бухта стесняется и смущается — выглядит неправильно голой, прячет когти с клыками, обращаясь в зверя ласкового и пригретого. Тихого и кроткого. Непонятно только, кто сумел приручить. Кристофер ведет его вдоль моря туда, где даже бывалые жители Эон Исад не ступают. А от того, видимо, и не знают, что происходит прямо под носом. Тропинки давно остервенели, возвели непробудную стену из высокого рогоза. Перед Кристофером стебли услужливо разглаживаются, но початки глядят неодобрительно, прицениваются к новому приблудившемуся щенку. У него нет ни ошейника, ни поводка, а от чего-то за шею тянет, и за руки тоже. И всё же, за Кристофером хочется идти, а в Бухту — возвращаться. Чувствует себя безумцем, хотя ничего правильнее за всю свою жизнь Хан не делал. Кроссовки утопают в мокрой грязи, что чавкает, пожирая ноги. А вместе с ногами и его сознание превращается в болотистую жижу. Бухта это всего навсего зерновой элеватор. Заброшенный и брошенный. Железобетонные силосные корпуса тянутся вверх, скрепленные между собою лестницами, подъемами, тропами, веревками. Элеватор пророс людскими руками и стараниями, превратился в Бухту, почти целый веревочный городок, только без страховки. Почему заброшенный — одному Богу ведомо, а чего брошенный — понятно. Редкие огоньки Эон Исад и его аккуратные длинные пляжи тлели на горизонте, пожираемые дикой природой, окружавшей Бухту и её обитателей. На приливах элеватор наверняка накрывает, и выбраться можно только вплавь, ибо стоял тот на самом причале. Либо молиться, что силосные банки не превратятся в лодки-болванки, а штормовые волны не унесут их далеко-далеко. «Далеко-далеко». Хан надеялся, что в Японию. Ему всегда хотелось там побывать. Ближний свет, от Пусана до Фукуоки — двести семь километров. А вот до Бухты всего пара шагов, и хоть она и не Япония, но тоже погружает его в мир, доселе невиданный. Здесь разговаривали на другом языке, ему непонятном, а по дому ходили кошки, свидетели молчаливых распрей и молитв; в их глазах сверкали, переливаясь, хрупкие потуги в нежную обыденность. Одного дня ему хватает, чтобы привыкнуть. К Бухте так точно. К её тяжелому, наваристому запаху железа, к промерзшим стенам и размеренной учтивости, почти безучастности, к истошным воплям и визгам то стульев, то душа, то микроволновой печи. Особенно злобно рычали холодильник и раковина, так что Джисон соблюдал свою дистанцию и предпочитал держаться диванов. Те лишь устало вздыхали, иногда ругались, если сядешь резко. Но молчали. А второго дня ему хватает, чтобы свыкнуться. Со странностью, ощутимой атмосферой отбитой жестокости и равнодушия — обитатели Бухты оставались подростками со всеми вытекающими, влажными и не очень. Грызлись, лаяли, точили ножи и заливались. Так ему слышалось и отбивалось от стен: из новообретенной комнаты Джисон выходил лишь дважды, и еще не разговаривал с местной фауной. Духу не хватало остаться один на один с диким зверьем. За это же время он понимает, что дышит. Живет. Ноутбук покоится в сумке, заказчики наверняка его хватились. Лишь изредка выползает из-под карандаша что-то на бумагу, совсем уж замурзанное и бесхозное, эдакое неугомонное, необузданное желание. Напоминало ему абстрактные пейзажи Эон Исад, обретшие звериные черты и капельку дурного помешательства. Грузные, черные линии, резко обрывавшиеся поперек листа, стертые подушечками пальцев грязные штриховки. Джисон никогда не чертил подобного сумасбродства. Живет и дышит. Думает и говорит, а следовательно еще и существует. Неожиданно. Бухта не вплетает ему кожу иголками и нитками в колючий плед, и он не врастает телом в стены. Хотя и врасти сложно: Бухта наверняка выплюнет, едва причмокнув его тоскливую сырость. До самого утра он считает подъемы грудной клетки, и сбивается на трех тысячах шестисот семи. Перегревшаяся лампочка недовольно постукивала. Ему не хотелось умереть. Явление дикое и неопознанное для жителя Эон Исад, особенно когда начинало холодать. Когда море превращалось в иглы, ведь оно тоже неумолимо холодало. И море наблюдало отрешенно, как затухали пожираемые стужей жители, и совершенно точно, безвозвратно ускользало. Но это оставался всё тот же Эон Исад. Только тот, в котором разворошили пыльную коробку замолчанного и вышвырнутого. Свою же коробку Хан берег, как мог: от всхлипывающей Бухты, от призраков неопрятного, грязного прошлого, бродивших коридорами. От оживших героев из новостных газет и бабушкиных страшилок, переделанных трагедий. Они все бродили за стеной. У них всех имелись имена вместо безразлично-плешивого: «Пропавший без вести». Чтобы выйти из комнаты, хватает тройки. Три дня и трех котов. Тогда, получается, шестерки? Звуки в Бухте самые разные. От скрежета, словно кто-то водит железными когтями по стенах, до мягкого, невесомого рокота, будто медленно отламывающиеся крылья бабочек. Не было ничего ему знакомого, только нервное шарканье грифеля об бумагу, да редко проносящиеся шаги. Комната у него в самой дальней банке. По-моему около Хенджина, который пару раз путался под его дверью, а потом с тихими матами бился об стенки, выискивая вход к себе. Хан и сам не понимал, куда он входил. Казалось, прямиком в стену, а может так оно и было. Подсматривать Джисон боялся, потому что стена могла сожрать и насовсем. Особенно его. А потом он слышит мяуканье. Четкое, басистое, зашелестевшее по трясущимся стенам и пророкотавшее через морские волны, облизывавшие под полом. Он кладет карандаш. Вместе с ним оставляет, похоже, и рассудок — потому что приоткрывает дверь с мертвенным скрипом, оглядывая темные, косые коридоры. Те резко обрывались, потому что дальше нужно было пробираться по подвесному мосту. Мост явно сооруженный с руки Кристофера. Потому что не шатался, и навряд ли кого-то мог убить. В отличие от косого скалодрома, тянувшегося до самого верха. Потому-то на верхних этажах никого не было. Тут уже не поймешь кто постарался, но почему-то у косых камней была ехидная усмешка Феликса. И в этих коридорах: не шестиногие и не девятихвостые, а обычные коты, связанные клубочком на руках у мальчика-мрамора. Два полосато-рыжих и один серый кот. Коты. Настоящие. — Ты вышел, — а мальчик-мрамор в мягкой полутьме и сам становится похожим на кота. Потому что глаза постоянно сощуренные, и когти наточены. Его голос тихий, но из комнаты Хенджина всё равно в ответ недовольно урчат гиены. — Голодный? Что пугает больше — непонятно. То ли чужой вкрадчивый интерес, блекло наползший на щеки, то ли застрявший в горле вопрос: было ли в меню Бухты что-то кроме жареных гвоздей и промаринованных в морской соли котят? Все это время он питался провяленными батончиками и арбузной газировкой, которую нашел в закромах пыльных полок. Оставшиеся от прошлого хозяина комнаты, а может, был это подкорм от Бухты; чтобы щенок прижился. Теперь едой его приманивали вынужденные собратья, стоило им принюхаться. — Голодный, — соглашается Джисон. — А это твои коты? Лино поднимается на ноги, и шесть глаз искрят недовольством, скручивают хвосты. Ластятся об икры. — Нет. Какой-то кошки, — вполне серьезно отвечают ему. — Ты же знаешь госпожу Чхве, у перевала. У перевала жил и сам Джисон. Точно. Госпожой Чхве была его соседка, раскосая седая женщина, внук которой постоянно проскальзывал в его квартиру и разбрасывал книги и комиксы. Лино продолжает: — Она топит котят. Я это увидел, и пришлось забрать троих. Их зовут Дуни, Суни и Дори. — Почему она их топит? На него смотрят внимательно. Глаза Лино кажутся стеклянными шариками, которые хочется положить в рот и перекатывать из щеки в щеку. Про госпожу Чхве он знал мало. Он вообще ни про кого не знал так, чтобы много. — Ты же знаешь, — хмурится, склонив голову. — Без разницы. Жду на кухне, и захвати Хенджина. Стучи три раза и открывай через шесть секунд. Лучше пригнись: однажды мы зашивали Чонину нос, потому что у него был кирпич. Об этом-то ты должен знать. Так растворяются и коты, и Лино. Прихрамывая. Тихой, крадущейся походкой. Джисон промаргивается, пытается нащупать несуществующие двери чужой комнаты, и всё же находит. На стене луна, облезлая и кривоватая, с насмешливой улыбкой. Кто-то вырезал её на наклейке вместе с двумя точками-глазами. Она насмехается. Хан недовольно пытается стереть ухмылку ногтем, но наклейка въелась намертво. Пометка, чтобы точно войти в дверь, а не в стену — догадывается он. Стучится три раза. Считает вслух, под нос, до шести. Приоткрывает двери, почему-то те тянутся на себя, пригибается к земле бревном. Над ним что-то пролетает, и ударяется об стену с вязким, хлюпающим звуком, на пол приземляясь с жутким чавканьем. Курица. Сырая, лысая, припекшаяся от духоты тушка курицы, растянувшая аромат свежего мяса. В комнате темно, но видеть источник затхлого, плесневого запаха, просочившегося из помещения, не хотелось. Хенджин перестает жевать, морщась от слабого света, скользнувшего по лицу. Почему-то даже с глубокими тенями под глазами, мокрой от пота серой кожей и блестящими от жира губами, Хенджин выглядел достойно. У него в руках жареные куриные ножки, но, кажется, не только в руках, а по всей комнате. И кирпич под ногами. Он кажется ему знакомым, хотя если так подумать — любой обычный кирпич ему знаком, как знакомы листы бумаги или сковородки. Они все схожие до того, что иногда ему думалось: а вдруг это всегда был один и тот же лист бумаги, кирпич или сковородка, который быстро переставляют с места на место? — Ты… — Джисон сглатывает. — Пойдешь… На кухню? — Пойду, — развеселившись от чужих слов, Хван глупо усмехается. Откладывает так и нетронутые ножки. — Круто. Джисон крутится на пятках и убегает, по дороге растеряв все тапочки. Он их надевает и мельком оглядывается: Хенджин хватается за тушу курицы пальцами на ногах и, замахнувшись, забрасывает в комнату. Жуть. Затаившееся в бесстрастии безумие. Хотя глаза, опухшие и гуляющие, вполне вменяемые. Осознающие, наверное, даже больше, чем сам Джисон — хотя себя он считал здесь самым здравомыслящим человеком. Невольным наблюдателем с ума сошедших и с ума сходящих. А оно вон как. Единственный безумец он сам. Хенджин подходит к нему почти вплотную, тащит за собой тошнотворный запах горечи и подковыривает остатки еды из-под ногтей замусоленной салфеткой. Еда не вяжется с Хенджином. С длинными ногами и руками, скрытыми тонкими наручными рукавами. Тощие, как куриные не обглоданные косточки. А в темных волосах, царапавших подбитый острый подбородок, что-то спуталось. Хан всё вглядывается, но не поймет. Наверное, потом узнает, что же там путается. По веревочному мосту идти странно. Он пока не понял, почему странно: потому что ему двадцать пять, или потому, что мостик вел из одного коридора в другой. На пути Джисон едва не роняет тапки, а потом и себя. Хенджин ловко подергивает веревочные бортики, заставляя отпружинить, словно попрыгунчик, и прижаться к холодному корпусу силоса. Ведь должны быть тут и нормальные пути? Навряд ли коты ползли по веревкам, скалодромам и балкам. Хотя и коты тут точно особенные. С глазами-бусинками, как мохнатые куклы. Может, и ползали — но за приземленные переходы Хан спросит, он же все-таки не кот. Ему бы к земле поближе, чтобы не пропасти над головой и под ногами. — А ты откуда? — спрашивает Джисон сразу, как только ступни касаются твердой поверхности. Набрался смелости и адреналина, иначе бы и рта не открыл. — Отсюда, — уклончиво, — из Эон Исад. Здесь все отсюда, кроме Феликса и Чонина. Но, наверное, и Лино чужой, ибо он странный и никто не помнит, откуда взялся. Но я его не спрашивал, так что не знаю точно. У Хенджина вязкая как патока и такая же медленная речь. Они успевают дойти до кухни, минуя усыпанное диванами железобетонное поле, когда растянувшаяся медовой ниточкой буква «а» замыкается согласной. Занавеска в этот раз одернута. У плиты стоит Лино, размашисто гоняет ароматную пищу по кастрюлях, рядом разноцветной юлой крутится Феликс, что-то воркуя, как колибри. За столом-убийцей восседает Сынмин. Его широкое лицо покрыли корявые царапины, неловко обмазанные мазью. От неё пахнет пожеванной мятой. Больше никого здесь не было. Джисону даже стало интересно: куда могли уходить приблудыши Бухты? Как у них получалось покидать этот параллельный мир, а потом и возвращаться, да еще и оставаться? Он хочет вклиниться меж двумя у кухни, но Хенджин хватается за его плечо, пытаясь умостить свои кости на стул, и непроизвольно усаживает и Хана. Прям около Сынмина. Тот холодит косым взглядом и, кажется, нахохлился, старательно выворачивая челюсти. Царапины обнаруживаются и на шее, и на руках, а сам Сынмин по итогу оказывается похож на красно-бежевую зебру. Хан открывает рот, чтобы сказать об этом, но со шлепком прихлопывает искусанные губы ладонями. Никогда не говори психопату, что он похож на красно-бежевую зебру — это, наверное, самое очевидное правило выживания. — О, Джисон! — Кристофер вылетает из-за угла, но наверное все-таки из стены: бесшумно и неожиданно. От него пахнет раскаленным солнцем, мазутом и сифонами в раковинах. Замызганный, устало-счастливый, с мягкой улыбкой на лице. — Кто готовит? Поворачивает голову в сторону плиты и, увидев вскинувшего руку Лино, кивает с серьезным одобрением. Видимо, от ответа зависела судьба всей Бухты. Почему-то насупившийся после вопроса Феликс выглядел как тот, кто мог бы подорвать всё к чертям. И надо было молиться, что это произошло бы чисто случайно. Наваристое, ароматное рагу тает на языке вяленными в соусе кусочками мяса и размякшей картошкой. Джисон сминает всё подчистую под внимательным взглядом Криса. Едва удерживает тарелку у самого носа: так хотелось слизать жирные разводы с керамики. Лино косо поглядывает, подковыривая палочками нетронутый обед на пару с Хенджином. По итогу общий язык нашелся только с Феликсом: с грохотом он закинул пустую тарелку в раковину немногим позже самого Хана, и самодовольно откинулся на стуле, поглаживая живот. Остальные всё ковырялись, ковырялись… — Ты работаешь? — не поднимая взгляда от тарелки, как бы между прочим спрашивает Чан. Легко можно соврать. Он-то не светился нигде, ни на какой «нормальной» работе за пределами коробки с четырьмя стенами. Но, по правде, делать этого не хотелось. Мозоли на чужих руках, издержки профессии, горят предупредительно, как горят пальцы Хенджина, когда тот смыкает их на горячей картофелине, тут же отбрасывая её в тарелку Сынмина. Тот смотрит долго и недобро. Вздыхает, молчаливо продолжая обедать под бережные моргания глаз окружающих. Можно — но не хочется. Деньги-то и тратить теперь, получается, некуда. А так… Жизнь он облегчит, наверное, всем семерым, да и себе на пару (надеялся): и плюсик в карму запишут, и Сынмин свой нож проглотит, на котором «Хан Джисон» выскребенное толстой иглой. Его он подметил случайно, в закромах влажного кухонного шкафчика. Там всё расцвело и запахло, и только точеные ножи поглядывали возмущенно, щурясь от яркого света. Все поименно подписанные. А ведь тут у них и ребенок, самый настоящий. Вроде живой, и не из теста слепленный. Хотя не проверял. Может, дотронешься, а кожа под пальцем прогнется, затянет, и сам Чонин растает и развалится, как фигурка из сырого теста, так и не пропеченная. Хотя подростки обычно так и делают: рушатся и размякают. А деньгами их склеивают. Да и не было у него связи с родителями, и ни братьев, ни сестер. Зато был внук соседки Чхве и толстопузые громкоговорители в супермаркете, дети здешних обитателей. Им свое заработанное он бы не отдал. Эон Исад был жесток к детям, а дети были жестоки вдвойне — Хан Джисон плохо помнил спутанное, крикливое детство, перемешанное в слезах и непосредственности. Зато помнил, что деньги пахли вкусно. Почти как банановое мороженое. — Работаю. Дистанционно, — поясняет сразу, споткнувшись о выгнувшуюся бровь. — Всё еще? Это хорошо. Не против иногда брать затраты на себя? — Не против. Только у меня на карточке всё, — слышится недовольное шкворчание сковородки, но, оказывается, Феликса. — Так даже лучше, тогда эти вандалы тебя не сразу обчистят, — он снова улыбается. Это начинает пугать. — У нас работаю только я и Чанбин, но он редко зарплату получает. Только если правильно нос разобьет, а он постоянно путает его с черепом, того и редко. Семья Хенджина иногда подкидывает. Да и всё. А, у Чонина еще пособие. И у Лино отец. Но мы эти деньги не трогаем, — шепчет, мозолистым пальцем тычет на потолок. Только сейчас Джисон замечает, что там покачивается разноцветная пиньята, лошадка с пробитой дырой в бедре, из которой торчит смятая купюра. — Грязные. — Отец бандюга? — Хуже, — вгрызается в разговор зубами Лино, раскусывает его. — Очень любящий отец. Наверное, и правда хуже. Джисон не видел своих родителей с четырнадцати, так что натуженное безразличие между ними проглатывало и любовь, и ненависть. Хотя странно было узнать, что у Лино есть семья; как и у Хенджина. Со всего вороха только у них двоих была ободранная шерстка и налитые кровью волдыри по шкуре. Остальных удалось расчесать, разгладить, может, налепить цветастые пластыри. Такие, которыми они заменяли оконные рамы. Приручить, вымыть и одомашнить. — А можно спросить? — Бухта недовольно кренится, похлопывает пиньята об тумбу. — Только очень осторожно. Сынмин отвечает скучающе, хотя осторожно — значит нельзя. По глазам видно. Джисон все же решает рискнуть. — Почему вы здесь? — А где же нам еще быть? — склоняет набок голову Феликс, от чего подскакивают светлые пряди. В волосах поблескивает самое настоящее золото. Заколки. Почему-то это кажется единственным возможным ответом. И правда, где еще нам быть? В Эон Исад? Он и сам всё понимает — отторжение. Не такое, как у Осбринк. Самое настоящее. Нахохленных, зачуханных и слабых котят госпожа Чхве топит в море, так сказал ему Лино. Где же еще им прижаться, как не у того самого моря, на самом-самом берегу, чтобы вода ласкала пятки, досадовала и серчала на живучих паразитов, которых не может утянуть. Подальше от жителей Эон Исад, но не от самого города. Потому что боязно. Джисон и сам боялся, что когда-то уедет. — А остальные почему не здесь? — переигрывает Хан, на полусогнутых ногах складируя тарелку в раковину. Из слива торчат щупальца и стойко пахнет хлоркой. — Чанбин, наверное, спит. Он работает по ночам. А Чонин в школе. Должен быть, — внезапно нахмурившись, Сынмин перекручивает телефон в руке. — Если его там нет, отрежем пальцы и закопаем вместе с твоими котами, — не глядя на Лино, но явно обращаясь к нему, печатает что-то. — Хватит пускать их в зал! Мы теряем диваны, запах мочи от обивки не отмывается. Лино фыркает под нос, ничего не отвечая. Он поковырял полупустую тарелку, подпер лицо рукой. Только сейчас замечается отсутствие перчаток. Они ему не шли, зато скрывали мелкие шрамы и наливающиеся синеватым перламутром синяки-кружочки. Хан пытается перебрать варианты, от уличных драк до тяжелых грузов, но как-то не сходилось. Были они слишком старые, затасканные, словно хранили память и планировали украшать кожу до самой смерти. Ощутив его взгляд, он поворачивает голову. Смотрит пристально, сощурившись. Грустно. — Новости есть? — спрашивают Феликса. Кристофер подбирает чужие тарелки, шумно стучит по голове Хенджина: его тарелка полная. — Новостей нет. Зато у меня появилась доска, я повесил её в комнате Лино, потому что у него есть гвозди. Знаете, такая как из фильмов. С фотографиями, вырезками газет, а еще красными нитями. Расследую. — Правда ты нихера не понял, как ей пользоваться. Прибил на крашеные гвозди непонятные фотографии и красную нитку наклеил, чтобы получилась звезда. Пятиконечная, — припечатывает Лино. — И что? Вот увидишь, она поможет. Сомнение, повисшее в воздухе, вполне можно было разрезать ножом с надписью «Хан Джисон». Все расходятся раздутые, как шарики, но почему-то прибивает к полу, а не к потолку. Он хочет задать еще миллион вопросов, но глаза Сынмина явственно говорят «не надо». Всё в Сынмине вообще говорило «не надо». Так что Хан остается у раковины, наблюдая, как расходятся четверо, оставляя его наедине с вечной улыбкой Феликса. С его золотыми заколками. Он подвигает его бедром, упирается ладонями в столешницу, смотря на тарелки и палочки в раковине с нескрываемым отвращением. Джисон смотрит тоже. Из-под раковины достается канистра, большая и пухлая, которая весомо потряхивает слабые руки. Феликс откручивает крышку, впихивает слив раковины внутрь, и с полной уверенностью заливает тарелки хлоркой. Внезапно Хан понимает, что пряное послевкусие картошке давали вовсе не специи — откуда бы им тут взяться? И Феликса винить не в чем. На него смотришь и понимаешь, что воспитать некому было. Вздохнув глубоко, с напыщенным отцовским пониманием, Джисон говорит: — А можно было просто взять яблочное мыло для посуды. Феликс глядит на него странно, сощурившись. — После Хенджина посуду мало и хлоркой мыть. Я раньше заливал спиртом и пенил дегтярным мылом, но у Чонина вечно крутило живот. Теперь только хлоркой… — А что не так с Хенджином? И почему нельзя хлорировать только его тарелку? Рот распахивается, округляется. «О» — глубокомысленно изрекает. Задумчивое, с привкусом потрясения. — Круто. Надо только будет выскрести на тарелках имя Хенджина, — смакует новую идею Феликс, натягивая перчатки повыше. Опускается в вязкую, белесую жижу; нежно утирает каждую тарелку большими пальцами. — Тут со всеми что-то не так, просто Хенджин мерзкий тип. И, наверное, у него ВИЧ. Я так думаю. У нас есть сироты, травмированные, побитые, избитые, униженные… А больных нет, но так же не бывает. В плане, больные-то есть, но на голову — но это не считается, сейчас все такие. Надо чтобы по-настоящему. И вот Хенджин на эту роль больного хорошо подходит, — слив с истерикой давится хлоркой и объедками, а с крана потекла вода. Тарелки расслабленно зазвенели. — Хоть курицу больше не таскает за стол… — Да, — задумчиво соглашается. — Он её в комнате ест. С утра бросался в меня сырой тушей. Я думал умру. — Что? Феликс замирает, а вместе с ним и кобыла-пиньята, и кран. Бухта услужливо затихает. Разрешает словам пролететь помещение несколько раз, выстрелить прямо в висок. Он выглядывает на лице Хана, наверное, шутку или блеф. Не находит. В страхе пятится, отряхивается, хватается за плечи, больно вдавливая пальцы в косточки, пытаясь их разломать на мелкие иголки. — Я позову остальных. И убежал, гоняя шипастыми пятками испуг и мишуру. Постояв и убедившись, что никто не приходит, он двинулся обратно со странной, кислящей тяжестью в желудке. Мост преодолевает спокойно, хотя веревочки ехидно раскачиваются по ветру, больно впиваясь во влажные ладони. Шершавые. Слышится мелодия. Она мягким покрывалом опускается на плечи Хана, но кажется тяжелее мешка с молотками. С другой стороны появляются лица: бледные, блестящие, точно масло, размазанное по хрустальной тарелке. Тревога, сплетшая их тонким узелком, плавно обматывала и его шею. «Mama put my guns in the ground I can't shoot them anymore» Песня не кажется знакомой, но болезненно заседает поперек горла. Старые песни, играющие в страшных, темных коридорах — не к добру. А когда её включают странные мальчики, хранящие сырую курицу в комнате, это к… Да непонятно, к чему это. Кристофер подходит к двери, стучится. Спрашивает тускло: «Хенджин?». Ему отвечает Бухта зловонным, печальным скрипом. Становится громче. Песня скрежет, визжит колесами по рельсам, истошно воет, разбиваясь об стены. Пытается выбраться. Он дергает двери, которые почему-то открываются на себя, заходит. Хан чувствует всё тот же тухлый, пресный запах — на пару с горечью, калибром прострелившей корень языка. Цепляется ногтями в чью-то кожу, кажется, в Лино, который передергивается, но ухватывает чужие подкосившие ноги. «That long black cloud is comin' down I feel I'm knockin' on heaven's door» Джисон прикрывает рот ладонью, хотя удивления нет. Только мерзопакостное, липкое дыхание на шее, кропотливый, неразборчивый щебет в ухо. Он, кажется, наступает ногой прямо в сырую курицу, потому что слышится предсмертный скулеж, или это делает Лино, втягивающий его в холодную полутьму чужой комнаты. Когда глаза привыкают, Хан понимает, что под ногами шлепает лужа рвоты. Хорошо, что не курица. Хван Хенджин трясется, длинными пальцами растирает выстиранное с тарелками в хлорке белоснежное лицо. Кристофер лапает запястья, они сплевывают кровью ему в бровь. Феликс кривится разочарованием, использует дырку в курице, как мусорное ведро: сбрасывает в неё слюнявые бычки, голыми руками крутит-вертит окровавленные кусочки стекла. Подбирает зип-пакеты: в них крошечными хрусталиками рассыпалась вселенная. Сынмин непринужденно отпивает воду из бутылки, прежде чем облить ею Хенджина. — Ты не помнишь, как госпожа Чхве топила котят? К нему не поворачиваются. Голос Лино звучит прочно, словно свалившийся у его ног Хенджин того не беспокоил. Феликс застыл, так и не обернувшись к Джисону. — Не помню.
Примечания:
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.