29.03 Боль (Ойкава/Иваизуми, PG-13, ангст)
2 мая 2020 г. в 20:51
Ойкаве не бывает больно.
Тренироваться до изнеможения, полного, крайнего, совершенного, привычно и правильно, и травмы — пустяки: затяни посильнее бинт на ноге, да поверх надень наколенник, запей водой таблетку обезболивающего и выходи на площадку, бегая, прыгая и стараясь не выдавать ни одним движением растяжение связок. Учёба — не то; кажется лишней, но Ойкава всё равно раз в неделю, в воскресенье, после утренней пробежки и до вечерней сидит в комнате, запершись и отключившись от мира, и читает, решает, сдаёт — потому что важно, потому что надо.
Ойкаве не бывает больно.
Его жизнь расписана по секундам, и калейдоскоп недавних событий судорожно пролетает у него перед глазами одной сбившейся картинкой — пластинку заело, выбросить, вставить новую. У него нет времени на развлечения, но он гуляет раз в месяц с Матсукавой, с Ханамаки, в мыслях перебирая недавние матчи, анализируя, пытаясь в очередной раз найти свои ошибки и после исправить, — и пьёт молочный коктейль, ванильный, слишком сладкий, улыбаясь и периодически вставляя что-то в разговор.
Говорить трудно, потому что сознанием Тоору до сих пор на площадке, стоит против соперника на поле, исчерченном по периметру черно-белыми полосками, на которые шагнёшь, а не стоило — проигрыш. И следит, прокручивая в воспоминаниях каждый шаг, каждый жест, пытаясь воссоздать картину полностью, до малейших деталей, без каких-либо неточностей и недочётов. И смотрит, а в руках как будто не стаканчик с маркой фастфуда, а мяч — так и хочется отпустить и бросить его — запрет на задержку мяча он, как связующий, усвоил намертво.
Ойкаве не бывает больно.
Только тяжело иногда, совсем редко, в моменты, когда от недосыпа глаза уже не закрываются. Даже моргать трудно, но если всё же моргнёшь и секунду-другую посидишь с прикрытыми — заснёшь моментально. В моменты, когда даже шаг даётся с трудом, и вроде бы секунду назад спокойно бежал марафон, а сейчас нога кажется чужой, деревянной и полностью неспособной ни на что, как, впрочем, и всё тело, медленно заваливающееся набок. В моменты, когда улыбка, получающаяся дёрганной, истеричной и измученной, не сходит с лица, и хоть мышцы все, почти все расслаблены, мимические будто назло сокращаются судорожно и хаотично.
Когда команда подбегает к нему, наученная уже, привыкшая и хоть злая, но волнующаяся сильнее, чем ненавидящая, и поднимает капитана осторожно, тащит к скамье, укладывает. А дальше расступается перед Иваизуми, как перед каким-то предводителем (и, наверное, так и есть — ас всё-таки) и следит, как он склоняется к обессилевшему парню, и, в зависимости от состояния, либо бьёт так, что голова отлетает, ударяясь о деревянные доски, либо треплет по волосам, нежно и заботливо, и говорит еле слышно одному только ему, Тоору:
— Отдыхай, Дерьмокава.
И Дерьмокава отдыхает, впервые за несколько дней спит, не размышляя ни о чём, потому что сил даже на то, чтобы думать, просто уже не хватает, и едва просыпается от каждого лёгкого, почти неощутимого прикосновения знакомой ладони.
Ойкаве не бывает больно.
Только грустно иногда становится сидеть на подоконнике по ночам, уподобляясь пятнадцатилетним девочкам, мечтающим о чём-то несбыточным. Ойкава тоже мечтает. Его руки тянутся к форме аргентийской сборной и к мячу, второму касанию, между их принимающим и их доигровщиком. Мысли его витают вокруг национальных, побед в каждом матче, без исключений и вида поражённого, сокрушенного соперника.
Сердце, отвратительный, мерзкий, самый ненужный орган, подозрительно часто пытается вырваться из груди и стремится к самому «не тому» — к самому неподходящему человеку.
Подоконник холодный, но Ойкава не поднимает упавший плед, не накрывается — только вздрагивает из раза в раз и продолжает вчитываться в химию, рассерженными, резкими движениями переворачивая страницы и притягивая ближе и ближе к своим глазам мелкие буквы.
Он пишет случайно, и потом, на утро, клянётся, что не делал это, и отправленное смс — всего лишь шутка его галлюцинирующего сознания, но смотрит в дисплей, где отчётливо виднеется отправленное в три ночи:
«Спокойной ночи, Ива-чан*^*»
И ответ, присланный совсем недавно, двадцать минут назад:
«Какого хрена ты не спишь так поздно?»
И пятнадцать минут назад:
«Доброе утро»
Ойкаве не бывает больно.
У него не жизнь, а сказка. Красивый, высокий, спортсмен, все говорят, ещё и талантливый, но в этом и заключается проблема Тоору — он свой талант не видит в упор. Подачи, приёмы, пасы оттачивать до совершенства, руки настраивать так, чтобы ночью кинь мяч — поймает чисто на рефлексах, и улучшать реакцию странными тренировками для либеро вместе с Ватари.
Ойкава улыбается постоянно, вокруг него толпами вьются девчонки, и он не может отвечать на их сияющие лица своим настоящим — чуть-чуть истеричным, чуть-чуть бешенным. Он растягивает губы машинально, неосознанно, и кожа на щеках его похудевшего лица натягивается с такой силой, что, кажется, дотронься, и натянутая струна разорвётся — и вообще тащите медиатор, пальцами играть здесь места просто не хватит.
У него не жизнь, а сказка. Он набирает себе иногда по вечерам ванну с различными кинутыми матерью маслами для ванн, успокаивающими и расслабляющими, и ложится, практически с головой уходя под горячую воду — на доли секунд. Потом выпрыгивает, тяжело дыша, и хватается за лежащие рядом полотенца, вытирая руки и подтягивая к себе учебники. Тоору так и лежит, одной рукой держит «Английский язык, углубленный курс», другой — ручку с клочком тетради, и дышит испаряющимися в духоте можжевельником и шоколадом.
Ойкаве не бывает больно.
И проигрыши не приносят страданий. Конечно. Бесспорно. Абсолютно. Тоору просто заваливается в пустой спортзал после каждой неудачной игры, крича и кляня себя на чём свет стоит, что это последний его провал, последние ошибки. И подаёт, выплёскивая обиду, страх, сожаление, разочарование, но, конечно же, не боль. Мячи в его руках скрипят слишком громко, и каждый проходится, как конвейером, раза три, отбиваясь от стены и возвращаясь обратно медленным качением по полу — Ойкава не смотрит, Ойкава прыгает на разбеге и приземляется пару раз на пол, пару раз нет. И падает, с силой ударяя плечи, рёбра, ключицы, один раз вывихнув голень, а в другой опершись на подогнутые пальцы.
У Тоору нос разбит, и кровь стекает по лицу, просачиваясь в приоткрытые от тяжёлого дыхания губы, и падая на руки, из раза в раз подкидывающие вверх мяч. И измазанные пальцы оставляют после себя хаотичные красные подсыхающие следы, и Ойкава устало напоминает себе убрать за собой.
На языке смесь пота и крови, под ногами чёрные полосы от кроссовок, а впереди стена, и между ними даже не висит сетка, но Тоору всё равно целится.
Рука не касается мяча, случайно проходит мимо, и тот падает прямо на голову со всей силы и откатывается куда-то вбок.
Ойкава следит за мячом и даже не потирает ушибленное место, только немного дольше готовится к следующей подаче.
Потому что Ойкаве не бывает больно.
Иногда Тоору забывает поесть, иногда это «иногда» становится совсем не «иногда», и всё, что съедает взрослый парень-спортсмен за день — утренняя каша с сухофруктами и злаками. Просто взять лишний учебник, который можно почитать на перемене, как-то важнее, да и напитки с аминокислотами занимают слишком много места в рюкзаке, куда ещё перекусы класть? Иногда Ойкава забывает, что большая перемена существует для обеда. Он просто сидит на заднем дворе, желательно, спрятавшись между деревьями — одному быть, на удивление, спокойно и приятно, интересно, почему он не понимал это раньше? — и читая очередную книгу.
Для чего?
Самому непонятно.
В голове Тоору мельком проскальзывают воспоминания: гневный тон, компромисс — учёба и волейбол, хороший вуз и команда в дальнейшем. И вроде бы больше полугода не было недовольств; вроде бы с учёбой проблем нет, да вот рефлексы остались и от старых привычек никуда не денешься.
— Держи, — доносится откуда-то сверху, из проёма между деревьями, и Ойкава дёргается, проверяя, не видно ли его в этом тайном, секретном месте, и только потом поднимает взгляд.
Иваизуми стоит совсем рядом, вытяни руку — дотянешься до брюк, выше не сможешь: всё же сидишь на земле и против его метра восемьдесят с вытянутыми ногами ничего не сделаешь, — а всё равно хочется. Тоору не смотрит на руки, всё равно уже знает, что ничего, кроме молочного хлеба, его друг бы ему не принёс, особенно не с такой улыбкой (её он тоже не видит, но буквально чувствует, как приподнятые уголки губ, что, в его случае, означает безграничное веселье, разрежают воздух между ними).
— В следующий раз куплю тебе тофу, — бормочет еле слышно, и хватает предложенную еду, и смотрит, как с другой стороны от деревьев садится Хаджиме, прислоняясь спиной и прикрывая глаза с запрокинутой немного назад головой.
Иваизуми спит, и Ойкаве бы тоже не помешало, а не хочется. И молчание, привычное, спокойное и знакомое, не гнетёт, не бесит, а наоборот, странно расслабляет.
Одному спокойно.
Но с ним всё же спокойнее.
Ойкаве не бывает больно.
Ойкава прячется за своими шутками, немного глупыми, немного странными и главное — совершенно неподходящими, по мнению всех, кроме него самого. За улыбкой скрывает волнение, за поддержкой — апатию, за советами — собственную просьбу о помощи. Ему кажется, всё в порядке: давление, пульс, показатели в норме, значит, можно идти играть, расшибать себя до крови, метафорической или вполне реальной. И загонять себя до состояния белки в колесе — когда знаешь (но не до конца), куда и к чему бежишь.
Ойкава не страдает. Ему кажется, всё у него в порядке. Не жизнь, а сказка. Видите, раз в месяц тортик ест на праздники, и спит по восемь часов (жалко, что в неделю), а потом расслабляется в ванной с эфирными маслами: шоколад, клубника, ваниль, — на любой вкус, выбирай, что хочешь. И выходит под ночь на балкон или сидит на подоконнике, глядя на звёзды, как маленькая пятнадцатилетняя девочка, мечтая о далёком и нереальном, и пишет сообщения на номер, который способен набрать с закрытыми глазами и завязанными руками.
И ждёт ответа, странно, но всё ещё ждёт, и хоть на часах давно не полночь, и давно не два, и не три, ждать просто хочется, чтобы хоть иногда, чтобы хоть раз…
Но Иваизуми всегда отвечает только утром.
Ойкаве не бывает больно.