ID работы: 9283557

О подвалах и призраках

Слэш
R
В процессе
13
Размер:
планируется Миди, написано 26 страниц, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 11 Отзывы 3 В сборник Скачать

IV

Настройки текста
      Свет вечереющего неба ложился на красные черепичные крыши домов, затем, огибая тени, — на землю, на мирную воду старого Арно, только холмы вдали не задевал — те оставались, как всегда, пепельные. Сегодня не было обещанного апрелем дождя; облака рассыпались сухим золотом близко, почти над головой, и, кажется, грели даже, соперничая с самим солнцем, уже заходящим. В переулках прятался теплый ветер, а город меж тем шумел, распаленный в преддверии семейного ужина.       Школьные занятия закончились — дети и подростки спешили домой: кто садился на велосипед и мчался прочь, виртуозно петляя, кто собирался в небольшие группы и с громкими разговорами отправлялся в нужном направлении, кто, как точка на белом листе бумаги, выделялся — один ступал среди пестрого шума и тщетных хлопот. Одинокий юноша что-то обдумывал и до того погрузился в себя, что и под ноги не смотрел и иногда сталкивался с прохожими, которые в свою очередь не жалели ругательств в его адрес. Он же не слышал: лепетал неразборчивое извинение и шел дальше. Он знал, куда шел, к кому шел. Но пока смутно представлял, что будет делать, когда достигнет пункта назначения. Обезличенный «пункт назначения» заменял единственное имя, чтобы не пугать, не смущать раньше времени. Сейчас делом первой важности был четкий план действий. Он сообщит — и что дальше? Неужто ретироваться?       Он шел по запутанному, но проверенному маршруту: невысокие дома то и дело скрывали его фигурку, с одной улицы на другую проскальзывающую. С нехарактерным равнодушием — сегодня, только сегодня, оправдывался — пересекал он исторический центр. Еще успеет запечатлеть в очередной раз Собор, а вот молчание — убьет. Убьет, убьет, убьет, вторил он и незаметно для себя ускорял шаг. К пяти часам будет.       Снова улицы, где ходила Благороднейшая, мелькали, их бесконечные лабиринты.       Впрочем, даже если там не поймут — мир не рухнет. Зато сей мир обретет новое звучание. Акварелью по нему, смело: и пусть растекаются краски, и пусть радуга улыбается.       Он был уже неподалеку, рядом со своим домом. Еще несколько…       — Сте! — позвали.       Позвал. Пункт назначения. Альдо…       Юноша резко затормозил, остановленный возгласом и сердцем собственным, провалившимся в пропасть. К нему навстречу, действительно, бежал его друг. С ним он учился в начальной школе, пока класс не расформировали. Там же они сблизились — не по своей воле, казалось: Альдо защищал нелюдимого одноклассника от нападок остальных, не принимавших, разумеется, одиночек, особенно сообразительных, а Стефано помогал товарищу с заданиями, в результате чего часто вляпывался в неприятные ситуации, если попадался учителям. «Так получилось», — думали оба. Ближе к концу начальной школы это потеряло всякое значение: Стефано стал зарисовывать своего друга в тетрадях, в то время как тот посвящал ему юмористические стишки, подражая античным авторам. И, чем больше они контактировали, тем больше сплетен вилось вокруг них. Дети, сполна нахлебавшиеся от родителей грязи, показывали на них пальцами, в пылу ссоры могли назвать «пидорами». Двое смеялись им в лица и продолжали радовать друг друга. Когда класс расформировали, они не прервали общение.       Но Стефано, втайне остро реагировавший на бранные прозвища, однажды понял, что влюблен. Он влюбился в этого мальчика с вьющимися темными волосами, глазами карими и доброй улыбкой. С именем словно капель. Отрицал поначалу — хотел замазать, задавить нутро, списать жжение в груди на подростковую ветреность. «Пройдет, еще чуть-чуть подождать… встречу девчонку, выкину это из головы». Отрицание лишь истерзало: он исступленно бил, царапал себя; воровал у матери косметику и одежду, пытаясь стать женщиной на ничтожные минуты — им можно любить мужчин. Потом, проклиная свою природу и свою глупость, сдирал побрякушки, умывал лицо и рыдал на холодной плитке — тихо, кусая кулак, чтобы мать, вернувшаяся с работы, не услышала ненароком. Те вороны гоготавшие правы были: клеймо, клеймо позорное на нем. Положение усугублялось тем, что настоящих друзей, которые выслушали бы, не было.       Теперь, повзрослевший и смирившийся, Стефано стоял у порога принятия.       — Эй, Сте, ты чего застыл?       Альдо, опомнился он и неуверенно ответил:       — Да так… задумался.       Альдо понимающе закивал.       — Муки творчества?       — Наверное, — пожал плечами Стефано и жестом показал, что хочет отойти.       Двое отошли к стене одного из домов, где Альдо затараторил:       — А у меня на учебе завал: куча чертежей, лабораторные работы…       Он еще что-то перечислял, но его друга совершенно не трогала физика — тому больше нравилось изучать неповторимую мимику человека. Так, например, Альдо очаровательно надувал губы, когда возмущался, как сейчас. В его возмущении не было слепой искаженности — ни единой морщины. Он даже брови не сводил.       Время пришло. Стрелки часов там, где они должны быть. Но как, как сказать? Пока товарищ делился переживаниями, Стефано лихорадочно придумывал.       — Ты представить не можешь, как родители мне на мозги капают с этим иностранным языком… Говорят, лучше бы я использовал шанс съехать отсюда. А зачем? Мне здесь нравится. Да и посуди: какой язык, кроме нашего, вообще возможно переварить?       Слова сливались в единый поток. Слов слишком много. Альдо не унялся и приступил к критике иностранных языков.       — Английский. Размякший. Ты послушай, как он звучит…       Стефано уже не улавливал нить повествования. На «французском» он не выдержал и, собрав всю свою смелость, перебил наконец — неловко клюнул губами чужие. Альдо, вынужденно оборвав речь на полуслове, пристально посмотрел на него. Он догадывался, лет с тринадцати. Тогда друг внезапно начал избегать любых прикосновений, начал прятать свои великолепные рисунки (к портретам он подписывал что-то важное на латыни) — сторонился всеми возможными способами. Альдо молчал тактично, хотя чувствовал приблизительно то же. Перед ним стоял человек отважившийся — тот, которого считали прячущимся за спину трусом. И, пожалуй, храбрости в нем было больше, чем в самом защитнике, — во всяком случае, ее хватило, чтоб признаться и не держать язык за зубами под гнетом мифических рамок.       — Спасибо, — неожиданно сказал Стефано.       — За что?       — За то, что не ударил.       Сколько их таких, за признания избитых, было?       — Брось. — Альдо поспешил обнять крепко-крепко. — Как я могу ударить лучшего друга? После всего приключившегося с нами… Я не предатель. Если бы ты даже не был… симпатичен мне как… в общем, ты понял как кто, — я бы не ударил.       Стефано, сгребенный в объятия, улыбался, и краснел, и готов был расплакаться от радости: не отвергнут. В каком-то игристом безумии, он прижался крепче, чего ранее не мог позволить себе, и зашептал на ухо:       — Твои родители правы: съехать бы отсюда… Вместе. Когда учиться закончим. Слышал про Нидерланды?       Весть оттуда облетела уже весь мир: людям разрешили, невзирая на пол, вступать в брак с теми, кого они любят. Италии же, мировому центру католицизма, только предстояло. Вспомнив про обстановку в родной стране, Стефано вздохнул и положил голову на плечо Альдо.       — Нельзя ждать вечно.       Он, не зная, как заполнить дыру безысходности, отстранился на секунду и еще раз поцеловал. Поцелуй был долгим, но по-юношески нежным, целомудренным; ограждал, воздушный, от внешнего, враждебного, согревал обоих изнутри, проступая пунцовым жаром на щеках и ладонях. Голова шла кругом, и землю вышибало из-под ног, и без того подкашивающихся. Где-то мятежные люди-тени проносились: они что-то болтали, о чем-то думали. Может, об излишней тлетворной свободе и безвольной молодежи свысока рассуждали, может, поминали историю двух древних городов — неважно, в безвременном пространстве вязли звуки и превращались в один монотонный. А может, и не было никаких людей.       Некто из монолитной массы громко, должно быть нарочно, хлопнул дверью. Альдо, с неохотой прервавшись, предложил:       — Потопали в другое место. Мы тут уже всех распугали.       Его друг скорчил гримасу.       — Умеешь же ты испортить идиллию, — фыркнул он.       Польщенный Альдо покатился со смеху.       — Нет, правда: кто-то увидел нас и решил поскорее скрыться от такого зрелища. Меня от этой двери передернуло даже.       После длительных уговоров Стефано все же согласился пройти к Арно и прогуляться вдоль. Упоенные первым поцелуем, двое старались не демонстрировать своих чувств окружающим — не потому что стыдились или боялись, а потому, что влюбленность их не была шоу для голодных многолюдных улиц. Лишь когда толпы, растекавшиеся по домам, редели, Стефано украдкой касался теплой руки. С этим человеком — да, с этим! — он взойдет на новую ступень. Они миновали Понте-Веккьо и не заметили совершенно, как ослабевшее солнце почти запряталось. Охра темнела; воздух становился прозрачнее, отчего малочисленные бесплотные голоса обрастали очертаниями. День, короновав вечер, погиб.       С сумерками пришло тяжелое осознание: пора домой. Туда, где не ждут. Стефано, свыкшийся с этим, взял Альдо за руку и сцепил пальцы в замок, как бы утверждая напоследок переломный момент в его жизни. Он хотел убедиться, что сегодняшний день не был очередным сном, после которого — разочарование.       — Тебя родители не убьют? — как-то виновато улыбнулся он. — Ты из-за меня, наверное, ужин пропустил…       — Все в порядке, — заверил друг.       — Тогда… до завтра?       — До завтра.       Тут же, не желая растягивать расставание, Стефано расцепил руки и поплелся к опостылевшему месту, но, как только отошел на несколько метров, он будто вспомнил о кое-чем очень важном: развернулся, подбежал к Альдо, еще не успевшему и шага сделать, чмокнул того в щеку и после стремительно скрылся. Поймав себя на простой мысли, что хватается за человека, как за спасательный круг.       На дне — нечто. Оно, уподобляясь змею, всегда овивало. Глядело уставшими и вместе с тем горящими глазами сквозь мутную воду и шипело: «Куда ты?» В вопросе не было никакой заботы — была угроза. У этого — тысячи ликов. Это непостижимое божество. Без географии: оно простиралось отовсюду. Обволакивало, просачивалось.       Стефано шел и ломал голову над тем, как ему незаметно проскочить в свою комнату, когда он придет. Мать найдет к чему придраться; схватит нервно за руку и исторгнет стотысячную нотацию. К счастью, этим она в последнее время и ограничивалась. Прежние ее методы воспитания — с кулаками — теперь не имели силы: слабый, беззащитный ребенок вырос и мог ответить. Она начала бить его четырехлетнего. Так, ей в голову могло взбрести, что мальчик игнорирует ее обращения и не воспринимает ее или что он, негодник, без причины обижен, — и она толкала, дергала его, яростно напоминая о себе, о своем существовании, а иногда, стоило сыну оборониться, ударяла. От хлесткого удара щипало в глазах, и против воли мальчик плакал. Мать же молча удалялась. И это не казалось ребенку неправильным: мама знает, как лучше, мама — закон.       Он все равно любил ее, тянулся к ней, как цветы тянутся к солнцу, способному и согреть, и сжечь дотла. На праздники он рисовал ей открытки, подходил и робко дарил. Она, добрея по праздникам, хвалила сына и складывала его старания в какой-то ящик, где хранились целые кипы изрисованных бумажек. Однажды Сте, вместо привычных розочек и узоров, нарисовал ее портрет. Он не осмелился просить мать позировать, поэтому вытаскивал из памяти каждую черту этого лица и бережно переносил на плоскость. Прекрасное строгое лицо… Такие он видел только в книгах северных мифов — у валькирий. Но было в нем что-то и от родного беспечного юга: агатовые волосы и брови, живые эмоции, лавой фонтанирующие, несмотря на всю строгость, а еще — блестящие, кошачьи, глаза.       В более сознательном возрасте Стефано заметил, как она устает от домашних забот. Он настойчиво предлагал помощь — она наотрез отказывалась, боясь показаться будущему мужчине никчемной. Не слушаясь, сын выхватывал тяжелые сумки, с которыми мать приходила, пытался сделать перестановку в квартире, о которой она давно мечтала, и двигать неподъемную мебель, готовил, пока она работала. А в ответ получал истерики. Она скорее сбросилась бы со скалы, чем признала, что не все мужчины подобны отцу мальчика. Когда он, уставший от концертов, бросил свою затею, она выдохнула спокойно, не поняв, однако, что произошло на самом деле. Он ей ни слова не сказал. А она отдыхала в долгожданном одиночестве. На них косились их же соотечественники: никакой связи между матерью и сыном — это ли итальянцы? Не было суждено им постичь и толику той связи. Первая и последняя в жизни женщина, навсегда — Костанца.       …Стефано с предельной осторожностью отворил дверь — благо, та не заскрипела — и на цыпочках направился к своей комнате. Он проклял планировку квартиры, оказавшись на кухне. Мать сидела там. Она, сгорбленная, сидела, придерживая голову обеими руками, за столом, на котором стояла початая бутылка вина. Пол был покрыт разбитой посудой. Сердце сжалось, а затем подпрыгнуло к самому горлу. Стало невыносимо душно, хотя окно было открыто и вечерний воздух трепал занавески. Стефано не знал, за кого больше испугался — за себя или за нее.       После минуты полного безмолвия Костанца взглянула исподлобья на вернувшегося. Под глазами ее чернели круги, от утомления и еще от растекшейся туши.       — Я все знаю, — наконец отчеканила она.       Первым, о чем сразу же подумал Стефано, был побег. Прямо сейчас. Вторая мысль охладила: нельзя бежать не взяв с собой самое важное. Ему не были страшны побои — он не хотел слышать речей о том, что природа дала сбой и получился он, неправильный и поломанный, или что он сам виноват в своей извращенности. Переполнена чаша терпения.       — Я все видела, — продолжила мать.       Та хлопнувшая дверь. Да, это была она.       Костанца сегодня закончила раньше. Еще издали, приближаясь к своему дому, она завидела целующуюся пару, только очертания из-за слепящего солнца, — в ней забурлило негодование. «Бесстыдники», — с презрением подумала она. И чем ближе она подходила, тем больше отвращения в ней поднималось. Оказалось, что целовались двое юношей. Она уже приготовилась окрикнуть наглецов, но так и замерла с полуоткрытым ртом, не вымолвив и слова. Шутка! Пошлый анекдот. Сын, ее сын… Ее сын прижимался к какому-то… И позволял себе делать это. Костанца, пока двое — какая мерзость! — были увлечены друг другом, поспешила зайти в дом и, в надежде прервать их развлечение, оглушительно хлопнула дверью. Но что это за глупость — дверь? Разве бессильное бешенство что-то меняет?       Женщина ворвалась в квартиру и метнулась на кухню. На пол полетела с жалобным звоном посуда, вся, вся, что попадалась на глаза. Осколки резали руки, но Костанца продолжала и продолжала. Она кричала, и голову ломило от такого крика. Разбилась ведь не посуда — жизнь прежняя разбилась. Размеренная жизнь с осознанием собственной власти — вдребезги. Где-то по городу ходил ее сын — с чьим-то чужим сыном. Он отделился. Бесповоротно. Плоть — от плоти. Как при родах. Только сейчас в матери он не нуждался: ни в груди, ни в тепле.       Роды. От одного воспоминания до сих пор кидало в дрожь.       — Все обращено против, — проговорила Костанца, осипшая, — и было обращено уже давно. Шестнадцать лет назад. Мне тогда напели о луче света и о чудесном помощнике, который у меня появится, если я осмелюсь. Твоего отца, южанина, след простыл.       Подруги ее облепили и жужжали, как рой пчел. «Дорогая, разве ты не хочешь, чтобы тебя бескорыстно любили? Он улыбнется — и сердце твое растает, боль забудется! А как же честь воспитать мужчину, если это мальчик? Вдруг не успеешь? Это твой последний шанс». Об аборте страшно было заикаться: разрешили только в семьдесят восьмом. Смотрели бы как на убийцу. Или просто отказали бы. Тут и мать откуда-то из Швейцарии позвонила — несказанно обрадовалась: упрямая ее дочь — одна из пяти — образумилась, доросла до остальных четырех. Костанца потом пожалела, что сообщила ей эту новость — ей, образцовой, обслуживающей мужа домохозяйке, каких тысячами штамповал режим дуче. Правда, ради внука она не приехала.       — Я, как последняя дура, поверила «опытным» — решилась. Решилась на эту лотерею — и словами не описать, сколько потеряла…       Она потеряла главное — себя. Стала оболочкой.       — До конца, до первой боли убеждала себя, что действительно хочу ребенка. Даже как-то беременность вытерпела. Молилась в глубине души, чтобы родилась девочка. Оно и понятно почему. Кто из вас способен понять такую боль? Кто из вас согласится перечеркнуть свою жизнь ради новой? — Она помолчала. — Родился ты.       Двадцать второе декабря тысяча девятьсот восемьдесят пятого года. В районе шести часов вечера, после вечности мук. Ей, опозоренной, распластанной, с разведенными ногами, торжественно сообщили: «Поздравляем, у вас мальчик». Мокро. Везде. Синее существо, покрытое белесым налетом, кричало.       — Я не хочу врать: когда тебя положили рядом, ничто не дрогнуло во мне. Вопреки всем сказкам о счастливой первой встрече. Кроме ужаса и опустошенности я не чувствовала ничего.       Белый потолок. Закончилось. И слава богу.       Первые дни мысль о петле не казалась такой уж безумной. Она казалась вполне закономерной. Лишь в этом виделся выход из окружающего ада. Роды стали чертой, за которой развернулась не украшенная гормонами неизбежная реальность. Костанцу тошнило от ее же свинцового, изуродованного родами тела со швами; ее тошнило от красного комка, ненасытно льнувшего к ее груди; тошнило также от улыбающихся (скалящихся) лиц врачей, мамочек и отцов. Она теперь была в этом же гадком стаде. И она теперь была обязана боготворить маленькое существо.       После выписки не полегчало. Она осталась один на один с ним. Мир сомкнулся до тесной квартиры.       — Я была твоей негласной рабыней. Ты мог кричать без остановки несколько часов, а то и весь день. Дни. Ты вытягивал — продолжал вытягивать — из меня силы. Я забыла о мире, я забыла саму себя… Отрезала все контакты — противно было слушать эти идиотические расспросы о каждом твоем шаге, лепете… Я превратилась в ничтожный придаток. — Вдруг беззвучные слезы покатились по ее изможденному лицу, застывая в морщинах. — Потом ты встал на ноги, заговорил. И наконец я почувствовала свободу. Более того — власть. Какая-то часть меня решила отомстить. Скажи, кто в этом виноват?       Кто виноват был в том, что она, как мотылек, понеслась к обманчивому свету?       — Я тебя винила. Понимала, конечно, что жестоко обманываю себя. Ведь никто не просит родителей о рождении. Это не твоя прихоть.       Стефано стоял бездвижный, наблюдая за собственными пролетающими годами. Из черноты небытия восставали дни, когда он целиком зависел от другого человека. Неожиданно подозвала мать. Она пригладила его волосы и глубоко-глубоко посмотрела, будто изучая нечто незнакомое.       — Ты столько лет прожил с женщиной, узревшей в материнстве только бремя… Боже… И разве те, кто солгал мне, ответят за свои слова? Они были счастливы — и сделали несчастными нас двоих. Эти пекутся о нерожденных, а на рожденных им плевать, — с ненавистью произнесла Костанца. С нее спросят, но с них спросят вдвое. — И уже ни черта не поправишь. Я не заглажу твои ссадины и синяки.       Извиняться? Поздно. Бессмысленно. Взывать к ангелам — тоже. Она закрыла лицо одной рукой, а другой неуклюже приобняла сына. Она редко его обнимала, но Стефано отчетливо помнил один день. И почему-то именно сейчас явился этот отрывок, с обгоревшими краями лист.       Костанца, проведшая после рождения ребенка пять лет в гордом одиночестве и ненависти к мужчинам, попробовала вновь наладить личную жизнь. Этому неженатому было около пятидесяти лет, он исправно работал банкиром — завидная пассия. Костанца тогда еще удивилась, почему самодостаточный мужчина вообще согласился на роман с ней, женщиной с обузой. Скоро она познакомила его с сыном. Обрадовалась: будет пример правильного мужского поведения перед глазами. Почти отчим осыпал мальчика подарками, часто общался с ним и не допускал грубости по отношению к нему. Костанца даже стала упрекать его, что он избалует Сте, однако тот не принимал протестов.       Один раз, полностью доверившись своему мужчине, Костанца оставила их одних и ушла в магазин. Друг матери вежливо попросился в комнату к мальчику, и тот разрешил. Они играли, о чем-то беседовали, потом взрослый усадил ребенка на кровать, и тон его изменился. Он начал издалека, говорил какую-то чепуху, чтобы отвлечь. И вдруг обратился со странным придыханием: «Покажи мне что-нибудь». Мальчик ничего не понял, но, когда мужчина опустил руку ему на колено, резко возразил и отодвинулся — по инерции, испугавшись незнакомого прикосновения (он любых боялся). В мгновение разозленный, тот вскочил с кровати и навис над беззащитным, рвано сыпля угрозы. Стефано оцепенел. Он видел, как лапища протягивается к нему, хватает — и отлипает, скрюченная. Раздался гневный вопль — кричала женщина. Мать, вернувшаяся быстрее, чем предполагала, услышала это — с первых дней жизни сына слух ее улавливал несоизмеримо больше, чем «до», — и, сжав кухонный нож, помчалась в комнату. Она всадила нож куда-то в плечо и оттащила от Стефано оторопевшую тушу. Костанца шипела проклятия, продолжала угрожать ножом; рычала между ударами: «Нажалуйся полицейским, ублюдок, иди по судам, пусть меня посадят! Но прежде чем меня посадят, я отрежу тебе все самое дорогое!» Он еле унес ноги, изувеченный. В тот день Костанца крепко, до боли, обняла сына и долго плакала, прося прощения. Она почувствовала облегчение только тогда, когда окончательно убедилась, что это был единичный случай. Никому, никому, никому не отдаст…       Она, должно быть, все-таки любила его. Продираясь сквозь леса шипов и ловушек. Как тигрица, не терпящая нежностей, родство даже не осознающая, но остервенело бросающаяся на каждого, кто посмеет обидеть ее дитя. Из животного мира пришла эта непростительная обоюдоострая любовь — данность, инстинкт.       И, как тигрица, она провожала его сегодня. Она это знала.       — Уходи, пожалуйста. Так будет лучше для нас обоих. Возьми деньги, сколько понадобится. Я не могу теперь, — голос опять ломался, срывался. — Не могу видеть каждый день то, что я сотворила.       Мозаика из тысячи вопросов сложилась в единое целое. Стефано бесстрастно глядел на нее. Безвестный шедевр был завершен — история гранитовой гордости, сошедшейся с обстоятельствами, и сплетения двух судеб. Признание слабости.       Ни слова не сказав, он пошел собираться. В большую сумку и портфель распихал нужные книги и тетради, художественные принадлежности, альбомы с рисунками, фотографии, даже какие-то статуэтки, проверил, на месте ли камера. Прощаясь с комнатой, стены которой многое повидали, он прилег на свою кровать: зарылся лицом в подушку и, не в силах больше изображать равнодушную глыбу, затрясся. Почему было так больно? Почему сердце так страдало за тиранку, что вину перекладывала на всех, кроме себя? Может, потому что женщина эта, разрушенная собственным ребенком, приняла ответственность как крест? Приняла — не выкинула. И выбрала свою Голгофу. Или изгнанная из утробы плоть, может, связывала? Тот канат, рассеченный белыми халатами.       Стефано не считал часы и понятия не имел, сколько пролежал. Он нетвердо встал на ноги, вытер ладонями лицо и, взвалив на спину портфель и взяв сумку, отправился прочь. Мать все еще сидела на кухне, держась за голову. Она не сразу заметила, что сын вплотную приблизился к ней. Слетели с губ его два слога:       — Мама… — и вопрос: — Почему «венец»?       В последний раз он называл Костанцу мамой, когда ему десять вроде было. Та промолчала, вместо ответа огладила его по-прежнему влажные щеки и поцеловала в лоб.       Скоро закрылась дверь. Ушел.       Стефано знал только одну дорогу — к Альдо. Он пытался ступать как можно быстрее: ночь насмехалась недружелюбная, будила страх древности, незапамятных времен — не темнота страшила, а то, что пряталось в ней. Всемогущая ночь обращала культурную столицу в пристанище бессознательного, жуткого безо всяких усилий — легким взмахом звездного полотна. Фонари не спасали. Они как будто подавали ложную надежду своим убогим свечением, маяки в бушующем море. Когда Стефано встречал группы людей, он сворачивал на другую улицу, не желая испытывать судьбу.       Как сейчас выглядел великий Собор? Облит луной, в одиночестве; на него не глазели сотни любопытных. И он наконец в покое, тихом и священном. Он ничего не боялся.       Стефано замялся перед домом Альдо. Постучит — и создаст множество проблем счастливому семейству. Минут двадцать его грызли сомнения, но в конце концов он решился, молясь, чтобы открыл друг, а не его родители. Так, к удивлению Стефано, и произошло. Опередив все вопросы Альдо, он выдавил горькую улыбку и сказал:       — Не получилось «до завтра».
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.