ID работы: 8753554

Пронзительная игра

Слэш
R
Завершён
46
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
120 страниц, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
46 Нравится 19 Отзывы 2 В сборник Скачать

5

Настройки текста
Сперва осознание того, что он находится там, где ему положено находиться, что он выполняет свой воинский и человеческий долг и поступает так, как велят призвание и происхождение, приносило Вадиму необходимое моральное удовлетворение. Он оказался среди белых, куда так рвался и где надеялся обрести себя самого — и в некотором смысле это получилось. Комфортно и спокойно было среди своих, среди привычных дорогих вещей и символов. Видеть лица, с которыми можно соотнести себя, говорить на понятном языке чести и достоинства — вот что было ему нужно — не бояться всякого наглого взгляда, не чувствовать себя ничтожным и беспомощным, смело и твёрдо ступать по своей земле и знать, что рядом друзья, разделяющие единый образ мыслей, с ними бок о бок сражаться за свою родину, да, уже потерянную и невозвратимую, но хотя бы за память о ней. Хотя бы отомстить за неё. За что именно? Величие России и славная многовековая история это конечно хорошо, но в сердце их не уместишь. В сердце складывалась в идилистическую картинку туманная вереница образов: усадьба, в которой прошло донельзя счастливое, как из книжки, детство, теряющиеся из памяти лица отца и матери, родные могилы, престольные праздники, ландыши, грозы, веранда, «отвори потихоньку калитку и войди в тихий садик как тень», теплица и пасека — путь знакомый до слёз, и собственное доброе распахнутое сердце и собственная чистота, на место которой пришло самоуважение, твёрдость духа и пренебрежение к знакомому до слёз пути — из всего этого и складывалась милая родина, которую стремилась растоптать и уничтожить взбунтовавшаяся чернь. Не вышел бы из Вадима благодушествующий помещик, и захиревшая усадьба была давным-давно продана вместе со всеми родными могилами, повалившейся теплицей и брошенной пасекой — но в этом был виноват он один. Но теперь виноват был враг. Но продлилось это недолго. Непосредственно в боях Вадим был бесстрашен и яростен, стрелял как и прежде без промаха, в штыковые атаки бросался со всей ненавистью. После сражений соратники поглядывали на него с весёлой опаской и восхищением — вот уж действительно такого злить не надо, и так зол как чёрт… Но убил одного, другого, третьего, испытал короткое упоение схватки, выпустил пар и всё, месть закончилась. Ненависть схлынула. Так уж копил её, так был ей переполнен, что больше некуда. Но на деле её оказалось не так уж много. Всего несколько дней — и грязь убийства опротивела. Множащиеся трупы вызывали не праведный гнев, а омерзение и жалость. Видимо, всё-таки была разница между той войной и этой и между убийством какого-то далёкого непонятного немца и убийством русского, ставшего врагом по ужасной ошибке. Видимо, всё-таки не было возврата к себе прежнему — к тому, который не имел причин для сомнений и мог собой гордиться. Проклятая душевная слабость, от которой Вадим надеялся избавиться, никуда не делась. Теперь её можно было скрыть за суровостью, решительностью действий и невозмутимым видом, но она продолжала точить сердце. Она исподволь лишала Вадима злобы, которая в других не оскудевала и позволяла другим с ехидным торжеством и даже радостью казнить пресловутую взбунтовавшуюся чернь. Но для Вадима чернь потеряла очертания. В бою ещё можно было ненавидеть безликую массу, но когда она, в качестве разодранных, избитых, бесконечными вереницами тянущихся пленных, распадалась на отдельные лица, смотреть на них было только стыдно и больно. Конечно, недопустимым малодушием с его стороны было воротить нос от расстрелов и карательств, конечно, в гражданской войне пленных не берут. И в недолгий срок своего нахождения среди красных Вадим пленных тоже видел — но тогда он мог всей душой сочувствовать обречённым офицерам, своим братьям, а теперь? Теперь обречённые были не братья, но их всё равно было жаль. И когда их расстреливали, когда добивали штыками, когда мучили, издевались напоследок, Вадим мог только отворачиваться, морщиться и досадовать. Можно было убеждать себя, что эти несчастные на своей стороне тоже расстреливают, тоже добивают, тоже мучают и издеваются, но это не спасало от сострадания к ним и треклятой душевной слабости. А что это, если не она? Снова она заставляла чувствовать себя беспомощным и никчёмным, снова чужим и потерянным. Снова обманщиком, который высокими идеалами оправдывает всякую мерзость, снова предателем, которым уже столько раз успел побывать, что, похоже, потерял того безупречного героя, которым дорожил и которого наивно желал вернуть. Ведь чтобы добраться до прекрасной истины — до своих, до своего долга и чести, пришлось пройти через окончательное падение и эту самую честь втоптать в грязь. Тогда казалось, что отмыться от этого позора удастся, что запросто получится сбросить гадкую овечью шкуру — удрал от Кати и пошёл к красным, записался в отряд, в компанию к самой что ни на есть низкопробной черни… И ведь поначалу даже сошёл за своего, по крайней мере внешне — всего-то и нужно было, что помалкивать, не вызывать подозрений, не смотреть в глаза и не вступать в разговоры, прицепить к перемятой перепачканной фуражке блёкло-красный лоскуток. Но Вадим был среди них чужой и этого не могли не заметить. О том, что он чужой, что он «не наш», говорили недоброжелательные взгляды, насмешливые кивки в его сторону и презрительные реплики сквозь зубы. Но красным не приходилось быть разборчивыми, да и не было никому до Вадима особого дела. С него достаточно было того, что он выполнял приказы и не дорожил жизнью — а что у него в голове, какая разница, всё равно не сегодня-завтра убьют. Среди постоянных отступлений и полного раздрая, в котором находились силы красных, Вадим только и ждал момента, чтобы перебежать к своим. Но такая возможность выдалась не сразу, и не один вечер ему пришлось провести вместе с чернью. Да и сам стал чернью по уши, пока сидел в бедной избе на полу, привалившись к печке, измученный, разбитый и такой усталый, что едва получалось разлепить веки, а о том, чтобы помнить, кем на самом деле является, и говорить нечего. Такой же как все — как беднота, как науськанные жидами и большевиками разбойники, как невежественная сволочь, вырвавшаяся из подвалов. Но кто-то из этой сволочи передавал ему кусок хлеба и кружку, кто-то о чём-то со скуки расспрашивал и подпирал худым плечом — кто-то чужой. Чужим Вадим оказался и среди белых. Снова его только терпели — лишь за то, что он в бою не отлынивает, и побаивались, потому что он всё-таки мог за себя постоять. Но снова эти злобные взгляды, презрительные усмешки, вызывающие реплики и то, что можно было издалека прочесть по мутным глазам убийц-великомучеников: «ставлю свой шпалер, господа, что Рощин — большевик, дерьмо и сволочь, красный паёк забыть не может, чистоплюй…» Вадим мог бы отвергнуть эти беспочвенные возмутительные обвинения, мог бы спорить, но кого бы он переубедил? Да и проклятая душевная слабость вместо того, чтобы злиться, заставляла теряться и не понимать. Чем же он это заслужил? Неужели одним тем, что в нём недостаточно ненависти? Но, с другой стороны, может великомученики и правы, может он и впрямь так изолгался и запутался, что уже нигде, ни для кого не станет своим. Никто ему не поверит, потому что он сам не знает, чему верить. Потому что жалеет и своих, и чужих, потому что изнемог от проклятой душевной слабости, одним словом, не жизнь, а оперетка, и единственное, чего остаётся ждать, это пули, которая оборвёт все сомнения. А тут ещё Иван вернулся. Немного уже позабывшийся и отошедший в даль пережитого, вдруг заново ворвался в душу со слов случайно встреченного знакомого… Да и знакомого ли? Едва ли Вадим сам пересекался с этим Никанором Юрьевичем в прошлой жизни — тот был помощником и другом катиного мужа, был вхож в их дом, был давнишним дашиным отвергнутым поклонником, до сих пор любил обеих сестёр и лелеял память о них, а теперь, вот, в белой армии метался по земле такой же бесприютной птицей. Он-то и поделился с Вадимом общими новостями: что муж Даши, некто Телегин, подался в красную армию — неслыханный скандал, и что с Дашей они расстались, и как это странно и дико, что всё так перемешалось в этом безумном мире. Рассказать Никанор Юрьевич мог немного, с Иваном он был вовсе не знаком, с Дашей виделся в последний раз прошлой осенью, а о произошедших переменах знал от каких-то третьих знакомых. Но не верить не было причин. Да и верить или нет, какая разница. Главное Иван напомнил о себе — нашёл-таки способ, дотянулся, пусть и невольно, пусть и случайно, пусть на мгновение, но тронул шёлковой лапой сердце. И пришлось, пусть невольно, пусть случайно, пусть на один только вечер, да хоть бы и на все другие вечера, пришлось Вадиму вспомнить его — его милые глаза и голос, петроградские смутные летние дни и блёклые белые ночи, всю каторгу в цветах, его общее с сёстрами очарование и его тонкую власть над собой, до сих пор ощутимую, на удивление легко отозвавшуюся печальным и нежным согласием. Вадим не запрещал себе вспоминать о нём, как запрещал в Самаре, но в последние месяцы быстро сменяющиеся события и трудная походная жизнь захлестнули мысли, и Иван остался где-то позади. Но вот такая нежданная встреча, да ещё под пасху, да ещё и сдобренная мелкими ранами и обидами, разбушевавшимися сомнениями, пронзительной тоской и острым одиночеством — и всё наносное отхлынуло и открыло его, не изменившегося и любимого. Да, любимого, теперь нет смысла что-либо отрицать. И Катя тоже любимая и тоже оставленная, и нет смысла сравнивать их и выбирать, ведь оба они потерянные и далёкие. Шёл пасхальный крестный ход, светились окна церкви, хор пел в синей весенней ночи. Вадим стоял в толпе, как и все, со свечкой, с непокрытой головой и сокровенным холодком на сердце, медленно крестился, не замечая стекающего на пальцы воска и, почти не чувствуя себя чужим, всё же задавался вопросом — правильно ли. Должен ли убивать во имя великой цели. И пока ещё били колокола и воскресал у всех на устах христос, пока святая цель угадывалась в пении и в воздухе с привкусом просфор и вешнего угара витал величественный праздник, ещё можно было ответить — да, правильно. Но, кажется, правильно в последний раз. Разговелся и совсем не осталось ненависти. Осталась лишь опустошённость, растерянность и накрапывающее, как дождик, чувство вины. Снова затянуло жалостливую песню что-то беспомощное и уязвимое — то, от чего так надеялся избавиться в войне, но от чего нигде не нашлось бы избавления, потому что эта нежная уязвимость и была основной чертой души. И, правда, разве не всегда так было? Просто раньше меньше грустил, потому что для грусти не было причины. А теперь? Обидел и бросил Катю, затосковал по Ивану как сукин сын и сам не знал, к кому больше хочется. Катя утешила бы, простила и успокоила. А у Ивана в руках, рядом с ним, под его ласковым взглядом удалось бы не страдать от проклятой слабости, а целиком обратиться ею. Все свои метания и муки переложить на него, всего себя отдать его страсти, лишь ему принадлежать вплоть до самозабвения и, правда, всё забыть, довериться его надёжной заботе и мягкой бережной силе, его простой беззастенчивой нежности и доброте и уснуть, не прекращая чувствовать, как он целует спину — так потянуло к нему, так хотелось, чтобы был рядом, что внутри всё болело… Наваждение, дело нескольких предутренних часов. Катя всего лишь в Ростове, а Иван на другой стороне. И как только занесло его в красную армию? И как же так вышло, что он бросил Дашу (но Вадиму ли задаваться подобными вопросами)? Неужели что-то случилось с их ребёнком? Страшно, но только это и остаётся предположить… Но почему же к красным? Но, с другой стороны почему бы и нет. Чтобы идти к белым, нужно иметь твёрдые убеждения, а за Иваном никаких особых принципов Вадим не знал — Иван был только лишь добродушен и прост и спокойно поплыл бы по всякому жизненному течению. И если он расстался с Дашей, если вся его наивная и хрупкая жизнь оказалась разрушена до основания, если некуда ему было больше податься и он оказался свободен и бесприютен как сорванный с берёзки листок, то это и остаётся предположить — течение его подхватило и понесло и он не имел причин сопротивляться. И что самое ужасное, он вполне может оказаться тут, на южном фронте, ведь именно здесь сейчас идёт активное противостояние между войсками красных и деникинцами. Бесконечно мала вероятность столкнуться с Иваном в бою, но это не уменьшает вероятности того, что его, такого чудесного, такого любимого, красивого и живого, возьмут в плен и со злобой растерзают на части. И он будет таким же, как эти несчастные, десятками, а то и сотнями после каждого боя расстреливаемые красноармейцы: оборванным и израненным, едва волочащим ноги, и он конечно интернационал перед расстрелом не запоёт и не найдёт никакого утешения в вере, что погибает за правое дело, но тем хуже. Умрёт ни за что, так и не потеряв своей доброты, так никого и не возненавидев… Слыша на закате очередной нестройный залп, Вадим уже не мог не содрогаться, как если бы это в него стреляли. Не стоило углубляться в эти рассуждения, ох не стоило. Вернуться к неведению было невозможно. Вадим теперь, как ни старался, не мог избавиться от мысли, что во всяком бою на месте врага может оказаться Иван. И ничуть не утешала невозможность подобного совпадения. Ведь если Ивана убьют, какая разница, кто именно его убьёт, всё равно исход один — ужасный, несправедливый, недопустимый, выворачивающий душу наизнанку и такой тяжёлый, что Вадим, стоило об этом подумать, терял последнюю охоту воевать. И когда штык застревал намертво в теле незнакомого человека, когда валялись по полю сплошь незнакомые — это облегчения не приносило, а только грозило, что Иван валяется где-то на другом поле. Доходило даже до того, что Вадим, стреляя с расстояния, брал кого-то на мушку и, понимая, уговаривая себя, что это ошибка, всё-таки то ли хотел увидеть, то ли ждал и боялся увидеть, то ли и впрямь угадывал в этом человеке Ивана. И вольно и невольно дёргалась рука, стрелял мимо. А потом целый день подрагивали пальцы и глаза застилала муть, внутри всё было как отравлено, всё думал — может ли быть… Закончилось всё полученным в бою выстрелом в спину. Стрелял какой-то подлец, у которого Вадим уже давно был на подозрении как большевик и сволочь. В голову, правда, отчего-то не попал, но стрелял с близкого расстояния и Вадима сильно оглушило. Сказалась прежняя, заработанная в Москве контузия, временно пропали зрение и слух, несколько дней Вадим едва держался на ногах. Заводить разбирательство было бессмысленно, свидетелей происшествия не было, да и большинство встало бы на сторону стрелявшего. Один из немногих влиятельных друзей помог Вадиму получить отпуск, чтобы он на время уехал из полка, отдохнул, подлечился и поправил совершенно расстроенные нервы. Вадим сразу отправился в Ростов, ныне занятый белыми, чтобы навестить Катю. За прошедшие месяцы Вадим написал ей всего пару сухих писем и до последнего не знал, что сказать ей при встрече. Была только надежда, что всё как-нибудь само образуется, что они будут рады друг друга видеть и без объяснений оставят ссору, с которой расстались. Катя его простит, иначе и быть не может, и всё будет хорошо. Он заплатит людям, у которых её бросил, и устроит её жизнь получше. Постарается вести себя бодро, жаловаться и делиться переживаниями не станет, ведь через месяц придётся вернуться к выполнению своего долга. Правда, кому он и что должен, Вадим уже слабо понимал, но всё-таки служба предавала жизни форму и ясность. Хоть всё и летело к чёртовой матери, но офицерская честь для Вадима ещё что-то значила. Да и месяц отпуска казался таким неохватно долгим, что не хотелось загадывать… В Ростове Кати не оказалось. Она, поверив чьим-то словам, решила, что Вадим погиб, и уехала в Екатеринослав, где рассчитывала найти питерских знакомых — это всё, что Вадиму удалось узнать. В тот же день он тоже хотел ехать в Екатеринослав, но до вечера застрял на вокзале. Сидел в прокуренном зале ожидания, среди снующих людей, казачьих и немецких патрулей, проституток, обывателей и таких же ожидающих того или иного поезда военных. На сердце всё тяжелее ложилось беспокойство — не случилось ли с Катей беды, как она одна, как она должна была испугаться и пасть духом при известии о его смерти и как нелепо и глупо он её упустил, быть может, навсегда потерял. Грызло чувство вины, болела голова и сковывала усталость. Хотелось есть, спать и поплакать, но получалось только сидеть, застыв в одной позе, от всего закрывшись рукой. Кто-то сел рядом. Садились до этого многие, посидят и уйдут, а этот закинул ногу на ногу и мелко затрясся — лязгала на сапоге металлическая деталька. Вадим глянул сквозь ресницы и пальцы на источник раздражающего звука, на этот поношенный тяжёлый сапог, зло попросил перестать. Звяканье прекратилось не сразу. Ещё раньше, чем прозвучал в ответ его голос, у Вадима внутри болезненно дёрнулась весь день натягивавшаяся струна отчаяния. Уже скользя взглядом вверх, по ногам, по сложенным рукам, он невольно припомнил, сколько раз стращал себя опасностью узнавания, и, с напряжением ожидая исхода короткой схватки ничтожной вероятности с реальностью, замер в ожидании и сейчас. «Простите, дурная привычка» — последнее слово отделилось краткой паузой. Ещё не узнав усталого голоса, Вадим дошёл до его лица, ещё повёрнутого в профиль, ещё прикрытых глаз, сбившихся рыжеватых прядок волос над ухом, нескольких дней пыли, жаркого южного лета, изматывающей дороги… Профиль показался неизвестным, Вадим ведь и не изучал его прежде, нечего было удерживать в памяти. Если бы этот профиль принадлежал любому другому человеку на земле, Вадим не испытал бы ничего, но в этом, принадлежащем Ивану обыденном сочетании простых линий Вадима в одно мгновение до глубины души поразила красота, ему одному сияющая и именно тем бесценная, родная и близкая. Ей Вадим принадлежал, как поклонник, как жалкая игрушка, как покинутый любовник, всю ночь одиноко ворковавший в чаще. Быть может, не принадлежал тогда, прошлым летом — всего-то прошлым северным летом, не принадлежал в Самаре, не принадлежал ни зимой, ни весной, ни даже в ту Страстную неделю, когда растосковался как помешенный; ни во всех тех боях, в которых боялся и ждал Ивана встретить и встречал, обознавшись, гораздо чаще, чем хотелось бы, но вот теперь, здесь, сейчас, почувствовал, что это наконец решено окончательно и бесповоротно — Иван для него дороже всего на свете. Уже хотя бы потому, что красив так, как может быть раз и навсегда неповторимо красив лишь один. Иван повернул лицо, неспешно раскрыл глаза. Посмотрел сперва так, как с безразличием взглянул бы на назойливого соседа по вокзальной скамейке. Совсем Иван был измученный. Изнурённый, затёртый и поблёкший по сравнению с тем, питерским, домашним и выхоленным, но такой, загорелый, дикий и беспризорный, он был Вадиму ещё милее. Но неужели это он, живой? Неужели этими равнодушными глазами он встречает и провожает всех других людей на земле? Теперь такой бесстрастный взгляд достался и Вадиму. Но для него красота этих глаз, их мутно блеснувший измятый бархат, их усталая густая темь стала вдруг так важна, что невольно подумалось: он бы дрался за этот взгляд, если бы этот взгляд достался другому. Иван узнал. Неуловимая перемена в положении бровей и век выдала встрепенувшееся в нём смятение. На секунду он заметался, отвёл глаза к полу, заморгал, снова быстро взглянул на Вадима, уже без прежнего ленивого безразличия, которое, надо признать, шло ему больше, чем нервное опасение. Странно и даже как-то обидно было ощутить его недоверие. Был Иван выряжен офицером, да ещё подполковником, но не очень ловко, не совсем по размеру, без знания дела, без любви к искусству. Вадим, до сих пор носящий форму с удовольствием, достоинством и сноровкой, мигом определил бы в его внешнем виде немало огрехов и несовершенств… Только после этой скептической оценки Вадим сообразил, что перед ним враг, но эту мысль, даже не доведя её до конца, Вадим отмёл. И захотел сразу сказать об этом, хотел уже было улыбнуться, податься к нему… Но тут же краем уха уловил приближение курсирующего по вокзалу патруля. Документы проверяли только у подозрительных, к Вадиму так и вовсе ни разу не подошли, но Иван мог запаниковать и выдать себя. Вадим медленно отвернул лицо и снова прикрыл глаза рукой, надеясь дать ему этим понять, что бояться нечего, принял чуть более раскованную позу. Офицер, спрашивающий документы, неприметно кивнул Вадиму, что тот может не беспокоиться. Мимо Ивана тоже прошли без остановки, хоть он не очень благонадёжно вжимался в спинку скамейки. Пропустив патруль на несколько шагов, Вадим повернулся к Ивану, уже с решимостью обратиться к нему, но понятия не имея, что сказать. В Иване уже не чувствовалось волнения, но он сидел с таким видом, будто ему неудобно. Оно и понятно, здесь было опасно. — Спасибо, Вадим, — напоследок он глянул искоса и тут же поднялся. Вадим ловил каждое его движение, как он проходит мимо, как он исхудал, каким стал тонким, насколько стал значительнее, тяжелее и старше — всего-то год, а будто десять… Сразу бросаться за ним было неблагоразумно. Вадим выждал, пока он дойдёт до вокзальных дверей, и бросился. Вернее, поднялся, степенно собрал пожитки, окинул помещение деловитым взглядом и бросился. И понял, что всё пропало. На улице гремело лето. Бурлила вокзальная площадь, гомонила толпа, сновали солдаты, штатские, женщины и дети, пестрели белизной платки и зонтики, играл оркестр, кричали, пели, ругались, торговали копчёной рыбой, карамелью и бубликами, сгорали на чахлых деревцах листочки, сгорал напитанный городской пылью воздух, плыли перед глазами красные круги зноя, голова раскалывалась от боли. Иван был где-то здесь. Конечно не ждал, как Вадим посмел было надеяться, но не мог уйти далеко, да и зачем ему уходить и где уж им расставаться… Даже если боится — глупенький, даже если торопится ускользнуть — нет, нет, никуда он не денется, какой нелепой потерей, каким возмутительным несчастьем было бы упустить его теперь… Но зачем? Обнять его, только обнять. Только кинуться к нему и будь что будет. Отдать себя ему и пусть он решит, что дальше, куда дальше. Как он скажет, так и будет. Лишь бы только он был рядом, живой, любимый, добрый и такой красивый, что это немилосердно. Вадиму казалось, что он умрёт, если не прижмёт его к сердцу.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.