ID работы: 8753554

Пронзительная игра

Слэш
R
Завершён
46
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
120 страниц, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
46 Нравится 19 Отзывы 2 В сборник Скачать

2

Настройки текста
С первого взгляда. Вернее, со второго, третьего. Когда Иван открыл ему дверь и столкнулся с его сонными, от природы грустными глазами, ничего ещё сообразить не успел. Вадим только кивнул ему и тут же перевёл взгляд на Дашу, нетвёрдой походкой прошёл мимо, к ней, снял фуражку. Иван закрыл дверь и на несколько секунд замешкался позади него, случайно, непоправимо прошёлся взглядом по его мальчишеской макушке, по его первой, ранней-ранней седине, и тут уж подумал, лишь мельком: «Быть беде». А когда помогал ему снять шинель и эту тяжёлую ременную сбрую, когда ненароком коснулся его сухой горячей руки, когда, вольно и невольно, приметил его худобу и трогательную мужскую хрупкость, так себе и сказал, с грустью, с тут же откликнувшейся тоской, с тихим упоением предстоящей радости: «Пропаду». Ничего с собой не поделаешь. Был грех. Не такой уж тяжкий, почти безболезненный, почти не печальный, в последние годы и вовсе не мешавший жить. Да и прежде страдать не приходилось. Ещё в юности, ещё в Казани, ещё в реальном училище началась какая-то канитель: находил особенную приятность в мальчишеском обществе, очень уж любил на уроках, кое-как сдерживая смех, с кем-нибудь переглядываться и перемигиваться, очень уж был отзывчив к просьбам товарищей, очень чувствителен к чужим слезам — просто добрый хороший мальчик, это уж потом, раздумывая и вздыхая над собой, не раз оглядывался на прошлое и искал какой-то поворотной точки, какого-то трагического изъяна — и не нашёл. Значит таким уродился. Глаза на себя открылись позже, в Петербурге. Переезды, перемены, развесёлая, отчаянная и бедная студенческая жизнь, видимо, молодая разнузданность и широта питерских нравов повлияла — то и дело стал ловить себя на том, что заглядывается на сокурсников, что через чур добр и щедр, что донельзя беспечен в ласковом потворстве друзьям… Но не влюблялся — это нет. Головы не терял. Не бывал ни ослеплён, ни сбит с толку, ни по ком не страдал и никого не стремился к себе привязать. Спал по ночам крепко, здоровое сильное сердце стучало спокойно и ровно. Перед глазами всё начинало слегка кружиться и что-то внутри трепетало и кидало искрами в случаях иных: не когда ему кто-то нравился, а когда он чувствовал, что нравится сам. Когда на него самого устремлялись восхищённые блестящие взгляды, которым он знал цену, когда ему кто-нибудь отпускал весёлый комплимент, пусть даже двусмысленный, когда его, будто бы в азарте разговора, хватали за руки, когда к нему, будто бы случайно, прикасались. Конечно, некоторые расторопные и безалаберные товарищи, раскусив его, начинали Иваном просто пользоваться: расточали ему любезности и без конца занимали деньги, днями и ночами толклись у него на съёмной квартире и под нетрезвый разговор вешались на шею, но взять с него можно было не так уж много — сам был не богат. Дошло и до того, что на третий питерский год, на каком-то залихватском студенческом сборище он подцепил такого приятеля, который, разобравшись в ситуации, всё подробно ему разъяснил. В первый раз не понравилось, было мерзко и грязно и дал себе зарок, что больше никогда. Но никогда продлилось до следующего подходящего знакомства, когда снова не смог отказать и снова плевался, но уже меньше… Но всё это ерунда, развлечение от скуки, повод для шуток, баловство, и это не мешало таким же необременительным, ничего не значащим и легковесным связям с девушками. Но к девушкам Иван хотя бы чувствовал что-то настоящее. Даже влюблялся порой, даже переживал. Ещё в юности, ещё в Казани так увлёкся одной девицей, что на целую неделю лишился сна и покоя. Можно было бы назвать это первой любовью, если бы необъяснимым образом не перекинулось с одной барышни на другую, а та другая оказалась столь разочаровывающей, что даже сердца разбить не удосужилась. Были и в Петербурге какие-то отношения и иногда окрашивали ярким сентиментальным отблеском для долгой памяти месяц или два, но потом неизменно перерастали в такую связь, какая нужна была не столько Ивану, сколько самому закономерному течению жизни: ведь один на каток не пойдёшь, и приятно покупать и дарить цветы, нужно о ком-то думать с нежностью, тянет о ком-то заботиться, утешительно ощущать свою парность и нужность… А потом как-то так сложилось, что Иван связался с Сергеем Сапожковым, с которым в казанские школьные годы вовсю перемигивался и переглядывался и по весне на пару прогуливал уроки. Сергей тоже перебрался в Петербург и тоже где-то учился, но образование забросил и погрузился в современную поэзию, авангардное искусство и прочую кипящую в столице культурно-литературную жизнь. Иван, закончив институт и устроившись инженером на Балтийский завод, стал неплохо зарабатывать — тут-то Сергей к нему и прилепился. Денег он не просил и вообще был лишком горд и строптив, чтобы находиться у кого-либо на содержании, но считал разумным, если двое друзей будут жить вместе и делить расходы. Потому расходы делил один Иван, а Сергей наполнял его жизнь яркой, агрессивной суетой, просвещал относительно новомодных течений в поэзии и прозе и иногда, когда сам считал нужным, грубовато привлекал к себе. В остальное время они друг на друга не претендовали и не мешали жить, как хочется. Такие отношения обоих устраивали. Иван вполне мог обойтись без него и уже одному этому радовался и даже расстроился бы, если бы, после стольких лет знакомства, однажды наткнулся в своей душе на какое-либо ревнивое чувство, не совместимое с дружбой. Зная Сергея слишком хорошо, Иван понимал, что всякое такое чувство обречено на провал и что влюбиться в такого человека было бы сущим несчастьем. А считать его другом было удобно — это позволяло не обижаться на его резкость, не переживать по поводу его чёрствости, свободолюбия и подчёркиваемой независимости, с тактичным безразличием поощрять его выкрутасы, его страсть к футуризму и всяческим культурным аномалиям, чем более шокирующим, тем лучше — это была лишь отдушина, за которую Сергей ухватился, чтобы распылять на неё бушующие душевные силы и нерастраченную молодую злость. С такой же яростью он отдался бы и другому делу. Поэтому Иван, которому в общем-то было всё равно, благосклонно принимал и его странные эпатажные проекты. Обманывать друг друга смысла не было. Сергей был увлечён всерьёз, а Иван не скрывал, что ему эти современные течения только забавны — интересны, новы, но всё же — безделица, над которой можно только власть посмеяться после рабочего дня на заводе. Сергей же надоумил Ивана снять большую квартиру на Васильевском и натащил туда бедноты от мира искусства: студента и поэта, журналиста-хроникёра, художника, распущенную девицу без определённых занятий — и все вместе они зажили разношёрстной дружной компанией. Вряд ли Сергей на это рассчитывал, но и хроникёр, и художник, и девица принялись, каждый в меру своей неудовлетворённости, оказывать Ивану знаки внимания. Художник бросал на него пылкие взгляды, хроникёр без конца зазывал в рестораны к цыганам, а девица так и вовсе сделала вид, что страшно в него влюблена. Было это порой досадно, но чаще смешно и приятно. Сергея Ивану вполне хватало и действия прочих своих жильцов он воспринимал лишь как ещё одну уморительную чепуху. Но через пару таких весёлых лет души стало касаться беспокойство. Неявное, смутное, непостоянное, но всё-таки не дающее так же легко, как прежде, жить и отравляющее прежнюю приятность дней. Приходила пора разменять четвёртый десяток, и Ивана всё больше тревожило, что вот так и пролетит жизнь в ерунде и глупостях, растратится за дёшево. Ничего-то он не сделает и не почувствует, процветёт пустоцветом и в итоге ничего у него не останется, кроме досады на себя… Поделился этим с Сергеем и получил разумный совет: «Жениться тебе, дураку, надо, а не дурью маяться». Тут-то и встретил среди зимы Дашу Булавину, милую девушку необычайной красоты, с первой встречи на много недель пленившую его мысли. Череда случайностей решила дело: как-то весной увидел её на улице, подойти не решился, но отчего-то наполнился таким счастьем, что аж ожог остался. Потом встретились летом на пароходе и провели вместе несколько замечательных светлых дней и, вроде бы, ничего друг другу не обещали, но, простившись, не расстались. Вернее, как казалось тогда Ивану, не расстался он один: слал ей открытки и ответа не получал, а потом, случайно узнав, что она в Крыму, тоже туда метнулся, уверяя себя, что не знает, зачем едет, но всё-таки знал — чтобы снова случайно с ней встретиться. Должно быть, что-то всё-таки подсказывало ему, что едет он не напрасно. То ли он этого всей душой желал, то ли случилось чудо, то ли Даша — и это истинно — сама в своей молодой жизни пережила этим летом развязку бог знает каких сердечных драм: и пострадать успела, и переродиться, и разочароваться в каком-то роковом любовнике, и возненавидеть его, и возненавидеть себя, и простить. И в итоге она решила, что будет любить человека хорошего, простого, доброго и честного — тут-то Иван и подвернулся. По сути, он Дашу не знал, и она его не знала. Но ей нужен был образ, рядом с которым и ради которого она становилась бы лучше. А его из-за рабочих беспорядков с завода уволили, всё он в жизни потерял и на всё махнул рукой, сам не знал, что с собой делать, а тут как раз началась война и его призвали, и он, не имея никого, с кем хотелось бы проститься, метнулся в Крым прощаться с ней. Тут с налёту её и полюбил — уже потеряв её из виду, уже уехав, заручившись прощальным поцелуем и обещанием, что будут ему писать, будут ждать и любить — не сейчас, а когда он уедет и станет зыбким до пленительности образом. Даша тоже для него стала таким образом — обещанием будущего, которое начнётся, когда отгремит нынешнее. Ею он загородился от непролазных дорог, от тягот, от грязи и смерти и от всех злых чужих слов, сожжённых деревень и искалеченных судеб. Он был неуязвим. Ничего-то вокруг он не желал замечать и жил не на полях сражений, а где-то внутри себя, в чудесном мире, где были только призраки деревьев, ночное глубокое небо, его живое, изнывающее любовью сердце и незримая прелесть Даши. Едва успев повоевать, он попал в плен и в долгих мытарствованиях по лагерям и, после побега, в бескрайних чужеземных лесах — всюду в течение двух лет его поддерживало и утешало твёрдое знание: главное, основное ждёт его впереди. Он непременно вернётся и станет в сотню раз лучше и чище. Он должен донести себя Даше не испортившимся, не озлобившимся, не постаревшим, даже не изменившимся — таким же чистым и добрым, каким он сам себя любил, — таким же пригодным для счастливой, красивой и праведной жизни, для которой он и был изначально создан, которую наконец нашёл и которую ни за что не потеряет. А разделит ли такую его идеальную жизнь Даша, пригодна ли она для такой жизни и не много ли он вообще хочет — об этом настала пора задуматься, когда он, ценой неимоверных усилий, и впрямь вернулся. Вернулся, не испортившись, не озлобившись, не постарев, не расплескав по долгой дороге ни капли своей магической любви, — нагрянул без предупреждения в её московский дом, и тут же оказался перед фактом, что его сотканный из совершенств образ и настоящая Даша довольно сильно отличаются одна от другой. Вернее, образ и оригинал были схожи, но если образ только угадывался вдалеке и согревал сердце, то оригинал мог разговаривать и смотрел испугано. Оригинал отдавал холодком, оригинал оставался неизвестным, в то время как образ был изучен наизусть. И всё же тогда, в полутёмной прихожей, когда она сбежала к нему по лестнице и порывисто его обняла, Иван был счастлив. Хоть на несколько секунд, но абсолютно. Но затем Даша отступила, взялась руками за столбик перил, милая чужая девочка, взглянула немного отрешённо. Завязался неловкий разговор двух незнакомых людей — ведь даже писем они друг другу не писали, Иван только получил несколько, а ответить уже не успел… И всё-таки кое-как перевалили через бурелом неловкости. Снова, как тогда, на корабле по Волге — несколько радостных дней, морозных, хлопотливых, не омрачённых объяснениями и обещаниями… Вернее, одно объяснение было: Иван предложил ей стать его женой, а Даша в ответ лишь взглянула, и глаза её были так пугающе красивы, что Иван и забыл, что ответа не получил и почему-то решил, что «да». В Москве он остаться не мог. От службы его освободили и отправили на всё тот же родной Балтийский завод, что теперь выпускал снаряды для фронта. Уезжая в Петроград, Иван был счастлив как никогда — лишь в те первые часы в поезде, что увозили его от благословенной Москвы. Казалось, что любовь его стала ещё больше, ещё всеохватнее, чем прежде. Конечно, ему было, чему радоваться, чем гордиться — немыслимое он преодолел, чтобы вырвать у суровой жизни заслуженное счастье. И себе он казался особенно замечательным, просто восхитительным: сильным, смелым, красивым, чистым, горячо любящим, причём взаимно, причём девушку настолько прекрасную, что хоть всю Москву, всю Россию обыщи — не найдёшь лучше. Надо полагать, любил он, скорее, не Дашу, чей пленительный образ вновь ускользал от оригинала, сколько себя самого и свою будущую идеальную жизнь. И какое ему было дело до того, что Петроград голодал и бешенствовал, что всё летело в пропасть? Иван конечно заметил повсюду упадок, но не придал значения. Всеобщее разрушение его идеальной жизни коснуться не могло. Он со рвением и радостью приступил к знакомой работе и сдуру тут же снял великолепную квартиру на Каменностровском и написал об этом Даше. И лишь тут, после войны, после таких испытаний, после которых, как казалось, должна ему полагаться сплошная награда, пришлось наконец раскрыть глаза. Даша не то что не написала, когда её встречать, она вообще приезжать не собиралась и письма её были так холодны… Никогда не бывшее разбитым сердце стало разбиваться теперь, медленно, мучительно, по маленьким кусочкам, ведь нельзя было сразу принять факт, что ничего не будет, что всё, все эти годы были ошибкой — это можно было принять лишь по частям, с каждым одиноким днём всё больше сожалея, всё острее тоскуя, всё каясь, не понимая, зачем она так, за что она так, почему она не похожа на ту, любимую… Если и была у Ивана в жизни тяжёлая зима, так это была она. На заводе было трудно, работа не ладилась, рабочие зверели и огрызались. В городе было холодно и голодно. Одиночество и уныние охватили его как болезни. До боли в ногах набродившись по вымершему заснеженному городу и до отупения надумавшись, вечерами Иван как в склеп возвращался в свою огромную, отчаянно пустую квартиру, от которой не решался отказаться. Он не переставал на что-то надеяться, но жалкие и беспомощные надежды сильнее всего и грызли. С каждым печальным днём он чувствовал, что его прекрасной, хоть и сильной, но хрупкой любви наносится всё более непоправимый вред. Даже если сложится — он всё еще надеялся — это будет уже не та любовь, которой он так ждал. Любовь, конечно, не только в радости, и Даша вольна вести себя как ей угодно, но всё-таки, если она переменится и приедет к нему, то их идеальная жизнь уже не будет так хороша, какой должна была быть в его мечтах, какой была бы, если бы не эти омрачающее её ожидание горькие дни. Иван готов был ждать, ведь ничего иного ждать ему не оставалось. Но вскоре сорвался. Уловил в одном из её писем намёки на того её крымского рокового любовника и в ответе, боясь каждого слова — пока писал, трясся над письмом так, что рука со строки соскакивала, — написал, что ничего от Даши не требует, что она вольна и ничем ему не обязана, но с её стороны будет великодушно, если она скажет ему прямо: нет так нет… Закончилось всё её короткой ясной телеграммой, его сумасшествием нескольких бессонных ночей, суматошными сборами в Москву, беготнёй по сплошь закрытым ювелирным лавкам в поисках колец… А стоял, между тем, февраль. В Петрограде начиналась революция. Метались по улицам бешеные толпы, проносились казачьи разъезды, перекрывали мосты, валили баррикады и громили магазины. Встали заводы, город ходуном ходил от завываний: «хлеба, хлеба». Все сошли с ума. Никто ничего не понимал, но все ясно видели, что происходит непоправимое. И Иван тоже. Но он видеть не хотел. Ему и без того было тошно и больно. Он, как существо к боли не привыкшее и в принципе воспринимающее её как нечто недопустимое, за эту зиму так настрадался, что прямо чувствовал, будто всё у него изнутри исцарапано и изрезано и при каждом движении саднит и ноет. То же самое было и снаружи. Город извивался и корчился, всё в нём кипело и бурлило, всё рушилось, всё так и кричало о том, что как прежде уже не будет. Иван метался среди толп с одной мыслью — ему надо в Москву. Вокзалы закрыты, но хоть как — на грузовом, на паровозе, да хоть пешком, но необходимо ему вырваться из этого ужаса, ведь где-то там, вне обезумевшей клетки, этого ужаса нет. Как от острой зубной боли, он шарахался от площадей и запруженных проспектов, пытаясь найти где-нибудь тишину, спокойное место, удобное положение, в котором боль наконец отпустит. Не было ему дела до революции. Он понимал её причины, понимал, что народ на пределе, что это всё давно зрело, это неизбежно и никакими силами не остановить… Но хотелось лишь самому, никому не мешая, найти от этого жесткого урагана укрытие. Хотелось, чтобы пронесся он мимо, чтобы случился когда-нибудь попозже или где-нибудь не здесь… Грозный слом прежних устоев был не совместим с прекрасной жизнью с Дашей, в которую Иван из последних сил верил, к которой беспомощно тянулся, как к избавлению от проклятой всеобщей боли. Но вопреки всему происходящему, он продолжал надеяться и убеждать себя, что можно будет так устроить, что их двоих — его и Дашу, всё это безумие не коснётся и они, такие же красивые и светлые как прежде, всё благополучно переживут, забившись в какой-нибудь безопасный уголок и наградив наконец друг друга за долгое ожидание заботой и нежностью… И всё-таки сумел он каким-то чудом добраться до Москвы. В Москве творилась та же вакханалия, но, по крайней мере, был дашин дом — уютный и чистый, бурей не тронутый. Сбросив в себя, словно наросшую тяжёлую шкуру, все переживания последних месяцев, всю жалость к себе, все горести, Иван торопливо кинулся в любовь. Правда, теперь уже сам ощущал, что любовь эта сильно пострадала, здорово её ополовинили и стала она плоше и несущественнее, много в ней появилось дыр и червоточин, но кто об этом знает? Только его собственное сердце. Внешне же Иван нарочно хотел быть как можно радостнее и беззаботнее. В конце концов, вот оно, долгожданное: Даша стала его женой, она стала для его измученных усталых глаз ещё красивее, она наконец позволила себя любить, была с Иваном ласкова и полностью ему открыта, а о той непонятной размолвке сказала лишь: «Ты не сердись, что писала тебе дурные письма». И как же мог он сердиться, если сам страстно хотел забыть о дурных письмах и сам же со всем рвением искал ей оправдания, всё обращая ей на пользу, лишь бы была эта Даша ближе к той Даше, которую он себе придумал. События немного улеглись. Непоправимое свершилось и непонятно было, как жить дальше в сошедшем с ума мире, но всё-таки стали жить. Заводы со скрипом, но заработали. Иван смог перевезти Дашу в свою слишком большую даже для двоих, особенно по теперешним трудным временам, питерскую квартиру. Даша конечно не привыкла обходиться без прислуги, но очень старалась и Иван во всём ей помогал. Она начала неумело хозяйствовать в пустых комнатах, всё переставлять и переделывать, всё время что-то придумывала и в конце концов сделала невозможное — дом и впрямь наполнился жизнью, красотой и уютом и в него стало по-настоящему приятно возвращаться. К тому же пришла весна, город очнулся от горячечного сна, всё зазеленело и зацвело. Жизнь становилась всё труднее, что ни день дорожали продукты, всё разваливалось, на улицах грабили и страшно было отпускать Дашу одну, отовсюду нужно было ждать опасности, но всё-таки жизнь была прекрасна. Хотя бы у себя дома Иван загораживался от реальности. Завтраки были скудными, но каким же счастьем были эти завтраки, когда он и Даша, нарядные, весёлые, садились за белую скатерть и ласково друг с другом говорили. Такой и была семейная идиллия — сияло в окнах солнце, с балкона открывался вид как с обрыва над морем, царили в светлых комнатах согласие, тихое друг другом восхищение и желание во всём заботиться и оберегать. Всей душой Иван хотел быть счастливым и действительно был. Или только себя в этом успешно убеждал. Но как было не радоваться, не гордиться собой, раз всё-таки добился своего, всё-таки вырвал у злой судьбы, у своевольной Даши и даже у свирепой революции эту награду и сумел оградить свой домашний мир от внешних посягательств. Никто в него не ворвётся, никто не разрушит. И Даша с ним, не та, холодная и недоступная, а такая, какая нужна — милая, послушная, живая и принадлежащая только ему. Но где-то глубоко на дне души всё-таки гнездилась не пережитая обида. Или это была не обида, а лишь ощущение того, что всё-таки реальность не так хороша, как хотелось бы. Вернее, теперь она идеальна, но по-настоящему идеальна она никогда не будет, и дело не в мировом сломе, а в тех тревожных зимних днях и в сердце, по которому пробежала-таки первая трещинка. Ни за что Иван от своего домашнего драгоценного мира не отступился бы, ничем бы Дашу не упрекнул, но через пару месяцев, когда воплощённая мечта стала постоянством, он привык. После раздираемого рабочим гневом завода и злых опасных улиц уютный дивный дом был его отдушиной и спасением. Но просидишь вот так дома неделю, другую, и невольно заскучаешь. Даша была прекрасна и Иван любил её, но пока она его мучила и дразнила невоплощённым обещанием чудесной жизни, пока нужно было за неё бороться, она занимала все его мысли, но теперь, когда стала близкой и ручной, как взятая из чужого дома кошка… Иван даже себе в этом не признался бы и ничем бы не выдал потери интереса, но всё же. Немного заскучал. Даша была безусловно самой красивой девушкой, какую он встречал, но сам-то он нуждался в другом. И начавшие исподволь приходить мысли об этом другом заставляли на себя досадовать и злиться… Но что с собой поделаешь? Мысленно задавал старому другу — Сергею, унесённому в неизвестность жизненной бурей, вопрос и будто бы слышал произнесённый его скрипучим голосом разумный совет: «Тебе бы, дураку, детей побольше, а не дурью маяться». Детей. В такое время. Но ведь и жениться в такое время было полным безумием. И безумием было обустраивать быт, и крахмалить бельё, и наливать для завтрака в крохотный изящный молочник чудом добытое молоко, и улыбаться тёплому весеннему солнышку. Есть было нечего, но не повод же это ставить на семейной жизни крест. Разруха продлится ещё долго, но человеческие годы бегут быстро… Даша тоже хотела детей, должно быть, тоже скучала, сидя целыми днями дома. Да и как иначе, ведь это было единственным, естественным и правильным продолжением их соединения и их любви, которая лишь ради этого нужна была природе. В начале лета к ним переехала овдовевшая Катя. Даше стало не так тоскливо и Иван тоже был рад новому человеку в доме. Правда, Катя ещё до приезда написала в письме о неком Вадиме Петровиче, которого где-то успела подцепить ещё до смерти мужа, а значит следовало ждать не один лишний рот, а два, но эти деловые расчёты были Ивану только приятны. Его невольно порадовала мысль о возвращении тех славных времён, когда он в своей квартире на Васильевском содержал целую команду и царствовал среди них как добродушный и блистательный смотритель неугомонной стаи… Вадима ждали целый день. Приготовили для него, насколько теперь было возможно, пристойный обед, навели в доме порядок и чистоту, сами все нарядились и вычистили пёрышки, будто ждали самого дорогого гостя, а так оно и было. Теперь ведь с улицы никого не приведёшь. А об этом едущем с фронта человеке было заранее известно, как он благороден и как безмерно его любит Катя… И вот позвонили в дверь. Все сбежались в прихожую, Иван стал открывать. Где-то в глубине души, хотя, не особенно-то и глубоко, Иван опасался — именно этого и опасался, что приедет бог знает какой роскошный офицер и не получится не заглядеться, не удастся не испытать тех своих старых восторгов. И для него, стосковавшегося по мужской красоте, это выльется в несколько мучительно приятных часов изнывания, светлой печали и обволакивающей тяжести в животе и на сердце, и придётся ему ночь не спать, чертыхаться и смеяться над собой… Но у Вадима оказались грустные, немного азиатские, стальные синие глаза и ранняя-ранняя седина, и пришлось констатировать, пока лишь в подтверждение своих счастливых опасений: «Быть беде». Но тут же, помогая ему раздеться, пришлось заметить какой он… Если рассуждать здраво, то был он обыкновенным. Но Иван рассуждать здраво не мог, глаза его моментально затуманились. Был этот Вадим хрупкий, миниатюрный — не намного Ивана ниже, но и нескольких сантиметров разницы Ивану хватило, чтобы невозможно умилиться и испытать короткий острый приступ восхищения этой трогательной стройностью, всё же не похожей на худобу обычную, голодную. Хотелось думать, что этот Вадим изначально был именно таким задуман и тонко выточен — неуловимо грациозным, в чём-то непоправимо изящным. Тут только и осталось сказать себе: «Ох, пропаду» — пока ещё шутливо, пока ещё с уверенностью, что выльется это только в чертыхания и смех над собой. Но пришлось повести Вадима в ванную, и Иван, всё ещё посмеиваясь над собой, но уже нервно, краем сознания отметил, что не нужно бы лезть в эту мышеловку, что не стоит так себя испытывать, играть с огнём — выкинет ведь какую-нибудь глупость, Вадим не так поймёт — объясняйся потом… Но вместе с тем Иван уже понимал, что сейчас ничто на свете не заставило бы его отказаться от этого. Вошёл, забился в угол, стал неловко хвататься за приготовленные чистые полотенца и бельё, дурацкая улыбка на губы так и лезла. Но нужно было делать, что полагается. Подложить в печурку несколько расщеплённых поленьев, тронуть воду (горячий водопровод ещё зимой перестал действовать), завозиться с тазами и ковшиками и тронуть иглу с нанизанной приманкой — глянуть на него и ничего уже себе не говорить, ведь и так понятно. В течение последних лет осознание этого словно пряталось в тумане. Образ Даши вытеснял прочие, и Иван был ей за это бесконечно благодарен: хоть он и не испытывал проблем в принятии себя, но всё-таки чувствовал, что в его тяге к мужчинам есть что-то неправильное и разрушительное. Но теперь как ударило, сильным порывом сдуло сладковатый кисейный туман и открылось с предельной ясностью, что прелесть Даши это конечно хорошо, но с ума не сведёт. Сведёт вот такая мужская спина, худые широкие плечи, резкие линии мускулов и эта совсем не женская, но тем-то и восхитительная хрупкость колючего, поджарого, сильного тела. Тем-то и восхитительная, что не предназначена она была для того, чтобы покоряться, и оттого заполучить её в свои руки, обнять и смять, ощутить, как она сдаётся и раскрывается, не менее, а даже более, чем женская, нуждающаяся в заботе, защите и ласке… В одно мгновение так её захотелось, что прямо в глазах потемнело от возбуждения и нежности. Смешно да и только. Иван поспешил отвернуться, закрыл глаза, перевёл дыхание, опустился возле печки, поковырял полешком в огне, велел себе успокоиться. Получилось ли? Чёрта с два. Снова взглянул в его сторону и не смог удержаться, загляделся-таки и сам подивился тому, какое разливается по телу радостное скользящее тепло от одной этой картины. Не так уж был этот Вадим совершенен с человеческой стороны, но сейчас он показался олицетворением всего того, что с юности беспокоило и звало. Именно такие Ивану нравились — меньше его самого, но настоящие, сильные и упрямые, маленькие грозные хищники, принадлежащие к семейству куньих. Впрочем, ему нравились все, да и выбирать не приходилось, не так уж часто жизнь дарила его подходящими знакомствами. А такими, как этот Вадим, и вовсе не дарила. Слишком эти звери редкие, слишком драгоценные, слишком свирепо оберегают свою уязвимость… Вот уже и стал оберегать. Заметил или нет? Даже если нет, чутьём уловил опасность и тут же будто ощетинился, стал резче. Снятую смятую рубашку так и швырнул Ивану в руку. Грязь конечно, посеревшие швы, может даже вши — как их не подцепить за долгую дорогу. Но Иван и здесь, в этой случайной грубости, ощутил что-то обжигающе злое, как взмах блеснувших коготков… Нет, это уже тонкий лёд. Чтобы не увидеть лишнего, Иван поторопился оставить его одного и ушёл, подышал на балконе свежим невским воздухом, несколько раз умылся холодной водой и был уже почти совсем спокоен, когда Вадим снова появился перед ними. Поев, он будто бы даже немного подобрел и оттаял, но лишь до того момента, когда начал говорить и убиваться… Обо всём этом Иван знал, конечно. Несмотря на собственное благодушие, он был в курсе того, что происходит снаружи — сам уже достаточно насмотрелся и не хотел, чтобы боль и отчаяние тащили в дом, как уличную грязь на подошвах. Для себя Иван изобрёл способ, чтобы не страдать и не хвататься за голову: вести себя нужно так, чтобы Даша, смотря на него, ничего не боялась. Как долго продлится эта иллюзия? А как долго продлятся тяжёлые времена? Этого Иван не знал, но хотел верить, что рано или поздно всё наладится, что и в тяжёлые времена можно жить по совести. Ведь не может он один всё исправить, накормить голодных, удержать фронт, создать правительство, спасти родину? Он может защитить и накормить одну лишь только Дашу — и этого с него довольно. Катю конечно тоже, если она пожелает остаться с ними. И Вадима тоже, если ему гордость позволит задержаться на этом островке добра и безопасности… Но невозможно поделиться с Вадимом этим своим мещанским мировоззрением. По крайней мере, не сейчас. Сейчас, стоит сказать ему слово поперёк, он раскричится, бедный, из последних надорванных сил. Ему ещё есть дело до всей России и за всю Россию ему больно… Жалко было его, но говорить с ним было бесполезно. Он сам должен был перестрадать и решить для себя, как жить дальше, но перво-наперво — отдохнуть, отоспаться и отъестся в их доме, успокоить нервы, прийти в себя… Иван так и решил — будет ему другом и братом, поможет, поддержит, ничего для него не пожалеет — уже хотя бы потому, что Вадим, вроде как, намерен стать катиным мужем, а значит они уже почти родные люди. Но так — разумно и благочестиво — можно было думать, когда не лезла в голову всякая дрянная чепуха и не застилала глаза розовая дымка. Можно было оставаться самим собой, главой большой семьи, дашиным мужем, хорошим человеком, но дёрнул же чёрт… После ужина разошлись. Катя с Дашей спали теперь вместе в спальне, Иван ютился у себя в кабинете, а между кабинетом и гостиной, где положили Рощина, была всего-то одна дверь. И даже при всём желании не делать ничего дурного и ничем себя не компрометировать, невозможно было не слышать, как Вадим вертится, вздыхает и возится. Иван только невесело посмеялся над собой, когда в первый раз пришло в голову пойти к нему, спросить… Но что спросить? Чего ему не спится? Человек простой и честный пошёл бы, спросил бы? Да, если бы был бестактным идиотом, то пошёл бы и спросил. А если бы был очень чутким к чужим переживаниям, то пошёл бы? Что ж, в амплуа честного, бестактного и чересчур чуткого человека, и впрямь можно было бы — всего-то — сделать пару шагов, открыть дверь. Ничего плохого не случилось бы… Но надо ведь иметь в виду, что Иван, даже изо всех сил цепляясь за честность и порядочность, всё-таки не сможет отключить зрение и не увидеть, не почувствовать, что к этому дивному человеческому экземпляру его тянет физически — с этим ничего не поделаешь. Это можно в себе подавить, это можно скрыть, но это есть. И даже если Иван только максимально честным голосом спросит, чего Вадиму не спится, всё равно — под этим голосом, внутри, он испытает такие чувства, испытывать которые, вернее, искать которых было бы с его стороны подлостью. Нет, нет, нельзя. Но через несколько минут эта крамольная мысль снова взяла приступом крепость благоразумия. На этот раз пришлось задуматься, всё ещё насмешливо, но уже с лёгкой тревогой. В самом деле. Почему он обязан лишать себя этой радости? Того тепла, той погибающей тишайшей эйфории, которая то и дело охватывала его в течение вечера, когда он говорил с Вадимом или получал возможность со стороны его разглядывать. Ведь хорош, сукин сын. Эти его глаза, долгие, с опущенными уголками, тяжёлые и горькие глаза, в которых далеко не сразу уловишь глухую восточную синь. И лицо его. Не сказать, что красавец, иногда лицо серьёзное и жёсткое, но в ином сочетании черт виделось что-то очень правильное, ровное и строгое, прямо картинное, то самое, на что нельзя было не заглядеться. Всё решал момент, тонкая игра эмоций — и порой Иван ловил такое выражение, какое делало Вадима невозможно милым, почти юным. Вряд ли Вадим был Ивана старше, но жизнь потрепала его сильнее, вернее, Вадим охотнее поддался суровой трёпке и поседел, истончился, осунулся, лицо тронули морщины, но всё это пришло рано и потому не могло скрыть того, каким обаятельным мальчишкой он был ещё недавно… Весь вечер Иван чувствовал, что его как иголочками пронизывает наслаждением от присутствия этого человека. Так почему бы не посмотреть на него ещё? Ведь всё равно теперь они будут сталкиваться часто, нужно привыкать. Ведь Вадиму это ничего не будет стоить, никак не затронет его гордости… Нет, затронет, ещё как. Он ведь не дурак, наверняка что-то такое заметил. Нет, нельзя. В следующий раз уже всерьёз затянуло. Надо ведь быть с собой честным. Надо смотреть в глаза проклятой слабости. Ведь не разглядывать Вадима ему нужно и не в восхищении, не в красоте дело. Всё проще и хуже и ничего с этим не поделаешь. Хочется его физически, и всё тут. Это разгоревшееся несколько часов назад желание не погасло, только затаилось и, потихоньку тлея, охватывало. Заполонило всё внутри дымом и теперь от какой-то случайной мысли, как от спички, вспыхнуло. И не усидеть уже на месте, и разливается перед глазами маетная пелена, и так хорошо, так тяжело и жарко, больно, и только теперь вдруг подумал, что уже три года с мужчинами не спал и, казалось, не очень-то было и нужно, но от одного пришедшего на ум, яркого, обжигающе-яркого воспоминания стало окончательно невыносимо. Ведь после того, давнего, давнего, обжигающе-яркого и безумного, то невнятное и бесстрастное, что было с Дашей — не сравнить. И надо бы пойти на улицу — да там опасно, надо бы хоть в ванную, но идти туда через комнату, где Вадим. Ладно. Просто пройти, даже не говорить ему ничего. Вежливого кивка будет достаточно… Но он, встрёпанный, в его, Ивана, расстёгнутой рубашке в свете лампы показался ещё более желанным. Впрочем, даже идя к нему, Иван всё ещё держался мнения, что ничего не будет. Ведь это невозможно, нереально. Вадим совершенно не из тех мужчин, с которыми Иван когда-то знал, как сходиться — знал, как нужно взглянуть, как улыбнуться, чтобы всё за считанные минуты сложилось. А Вадим мало того, что не такой, он ведь приехал к Кате, любит её, и для него должны хоть что-то да значить приличия и условности… Садясь рядом с ним, заглядывая в его злые горящие глаза, в его красивое в этот момент, чуть искажённое болью лицо, Иван всё ещё не верил. Но отметил краем сознания, что не верит нарочно, что специально не поверит до самой последней крайности, чтобы потом с чистой совестью полететь под откос. По крайней мере, не он будет ответственен. По крайней мере, он сам перед собой сможет потом оправдаться, что не он это начал, что до последнего предела готов был, в силах был преодолеть себя и отступить. Вадим сам притянул его к себе, и тут уж всё, упали на землю цепи и руки оказались развязаны. И лицо Вадима, и его загорелая горячая кожа, и его тело — таким же оно оказалось, как и на вид — крепким, но упоительно тонким, с этим обманчивым, очаровательным ощущением хрупкости, как у ветвей. И действительно огромным, ни с чем не сравнимым наслаждением было поймать его и крепко обнять. Что же, собственно, произошло? Мельком Иван вспомнил дурашку Лизу, ту самую распущенную девицу без определённых занятий, которую Сергей притащил в их дом на Васильевском. Любила эта Лиза, черноглазая, — где она теперь? — порассуждать о бурях. Помнится, даже Дашу при её первом посещении их квартиры этим смутила, рассказывала, сверкая дикими глазами то на неё, то на Ивана: «Вы переживали когда-нибудь бурю? Я пережила одну бурю. Был человек, я его любила, он меня ненавидел, конечно. Я жила тогда на Чёрном море. Была буря. Я говорю этому человеку: «Едем…» От злости он поехал со мной. Нас понесло в открытое море. Вот было весело! Я сбрасываю с себя платье и говорю ему…» Ох, Лиза, Лиза, где она теперь? Ведь действительно, как-то летом, когда у Ивана был отпуск, их василеостровская честная компания рванула по частям на море. Лиза и впрямь потащила его кататься в непогодь, а когда волны стали перехлёстывать через борт, кинулась ему на шею с воплем «погибнем, милый! пропадём!» Иван конечно был только зол, так и не сумев стряхнуть с себя лишившуюся чувств барышню, не без труда выгреб обратно к пирсу и после этого случая вообще зарёкся куда-либо с Лизой ездить. А она была весьма горда собой и в напряжённых беседах на высокие темы с особым шиком козыряла этой историей. Да и Ивану, хоть он сердился на эту выходку, словечко пришлось по вкусу. Так он с тех пор и говорил себе: «Пропаду». Когда засиживался за полночь у Сергея в комнате, что-нибудь читая, но на самом деле тоскуя, то и дело ласково посматривая на него, тоже уткнувшегося в бумаги, работающего над какой-нибудь речью или разгромной статьёй. Сергей не был красив, даже наоборот, даже привлекательным для себя Иван не мог его назвать, но как же перехватывало дыхание, как же прошибало, словно током, когда Сергей в какой-то момент вдруг прерывался и поднимал голову. Сколько бы лет они друг друга ни знали, Иван под этим тёмным загадочным взглядом всегда немного терялся и начинал бессильно улыбаться. Сергей стягивал с носа пенсне, неторопливо поднимался, потягивался и подходил. Тут-то Иван, чаще всего роняя книгу, поднимаясь ему навстречу, и бросал себе: «Пропаду!» Правда, пропадать было некуда. Никакими безднами Сергей ему не грозил, страсть вспыхивала и, отбушевав, гасла без следа. Но в это восторженное, счастливое и несчастное «пропаду» вкладывалась тоска по бурям, о которых разглагольствовала Лиза. Лишь отголоски этих бурь гуляли в Сергее: всегда он был груб, всегда торопился, всегда будто бы немного презирал происходящее — должно быть, так оно и было. Но так Иван и привык. Так и ему нравилось — без нежностей, без слов, с едва угадывающимся в дыхании рычанием, со сжимающимися на горле пальцами. Переживали вы когда-нибудь бурю? Вот, теперь случилась буря. По крайней мере, хотелось так думать и именно этим объяснить свой порыв. Всё-таки Иван чувствовал, что Вадим давным-давно передумал и что была здесь, скорее всего, какая-то ошибка, но что же он может поделать, если волны перехлёстывают через борт и уносят в открытое синее море? Вадим явно не испытывал восторга от происходящего и это могло бы быть обидным — было бы, если бы Иван на что-то надеялся, чего-то от него ждал. Но нет, с самого начала было ясно, что Вадим не такой. И всё, на что Иван мог рассчитывать — это потискать его хрупкость и отпустить с миром. И то, получил гораздо больше, и даже, кажется, ему доставил удовольствие. Во всяком случае, чувствовал под рукой, как с крупной дрожью уходит напряжение из его плеч и как он, через силу, через отрицание и нежелание поддаваться, всё-таки поддаётся, всё-таки распадается, тает, раскрыв наконец маленький, плотно сжатый рот, выдыхает проклятие и послушно выгибается всей своей долгой стройностью, в которую, как в сердцевину дерева, запрятаны чувствительность и нежность.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.