ID работы: 7914481

Азбука

Другие виды отношений
R
В процессе
20
автор
Размер:
планируется Макси, написано 24 страницы, 7 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
20 Нравится 0 Отзывы 5 В сборник Скачать

1

Настройки текста
Существо родилось вмиг - и совершенно случайно. Это случилось давно, и в это давнее время вокруг горело дневное пекло, а заводь воздуха лениво плыла на месте, раскачиваясь. Сверху мерно гудел толстокожий, носорожий небесный свод, безобразный и грубый. Он переваливался с копыта на копыто, бледный от сухости, и трещал складками от жара, и дыхание от него больно скребло горло. Под его кожаной потной шкурой клонилось тогда существо. Оно ходило по чужой дороге в теле, которое принадлежало не ему, говорило на языке, которого не знало, и носило чьи-то мысли, которые шумели и сбивали его с толку (хотя и не было у него никакого толка - оно даже не умело толкаться). Оно было серо, сиро и убого, оно было бледно и бессловесно. У него не было имени, и оно даже не знало, что его можно иметь. Существу не было нужды знать и чуять душу. Им лишь исполнялись нужды чужие. Так под белым солнцем руки его собирали посевы, пока оно само нетвердо стояло на длинных ногах и тонко качалось под тяжестью плетеной корзины. Горячий пот расплывался по скрученной спине ручьями, размывая земную пыль. Та же быстро засыхала, взращивая и возводя на спине белые глиняные берега, выкладывая ленты троп, а потом снова размокала от новых потоков, прокладывающих на темной коже небывалые русла и течения. Карта рисовала на себе дороги, вымывала на коже желтые реки и почти желала пройти по ним всем, ухватиться за каждый камень и поцеловать русло каждого ручья. Ее щекотал жидкий земной ветер, и она едва не шелестела от смеха. В ней, невидимой, крылась сила полюбить мир. Часто она уже почти решалась на этот шаг, полная неиспытанного восторга и торжества, разгиналась гордо, держа на себе драгоценный путь, но вдруг - вокруг и над - схлопывался плетеный футляр: царапающий, теплый, тяжелый, и наваливался еще сверху громадный зверь, и карта гнулась под этой тяжестью, кланяясь всему вокруг. Дороги рассыпались, реки высыхали, и наступала пустота. Взамен потерянного рисовалось новое, еще лучше прежнего, но все так же невозможно было проплыть по желтой реке, и все так же покорно летала спина вверх и вниз, вверх-вниз… Размылось от пота тело, давно потеряло смысл тяжелое дело (которого никогда и не имело), и это было никак. Это было несправедливо и тяжко, но спина родилась просто спиной, а грудь грудью, и в них не было смысла. Все внутри было пусто и гремело костями, как сухим горохом, и все вокруг было так же громко и бессмысленно. Так было бы вечно, но случайно, ненарочно грохот этот прошел сквозь свод и тронул спрятанное небо. Оно было когда-то справедливо, это небо, но теперь, в вечной жаре, стало равнодушно и недвижно. Оно окаменело, и ноги его давно и накрепко вросли в спину всеширокого носорога. Тот дремал подолгу, толстый и страдающий, а из бедного его хребта росла облачная кость, а из кости - исполинская голень, а над голенью возвышалось тело настолько огромное, что его невозможно было разглядеть целиком. Это было больно, держать такую громаду. Носорог взревел бы погано, клокочуще, вымещая томление, если бы мог. Но он не был даже тучей, он даже не мог испустить молнию. Зверь жил как пята, хотя желал движения, хотя мечтал щипать небесную траву и пить холодные дожди, и он давил собой всю нехитрую нижнюю радость, всю жизнь. Он страстно мечтал умереть. Спасением ему стало это бессмысленное нижнее движение, не могущее никак достичь своего завершения. Оно вдруг глубоко раздразило небо. Выцветшее, горячее, плоское, усталое от солнечного пыла, оно возмутилось. Нахмурило лицо и сдвинулось гулко, разламывая само себя, вскидывая бледные косы и пуская трещины по встревоженному своду. Верный воздух, мертво дремлющий на его высохших безводных грудях, встрепенулся от движения и скатился кубарем к широкой звериной спине. Он вломился в нее, вдавился, вкрутился, как в мраморную глыбу каменный резчик, как в гору добытчик дорогих драгоценных пород. Он сам был породистый ветер жаркой страны, усыпленный застоем халиф, клювоносый крылан, застрявший в первобытных шелках. И теперь он стал рубилом, и он бил на куски небесного носорога, освобождая высь, оттаскивал обломки и швырял их вверх в исступлении. Он вился вслед за земной картой, разминая круглые ветряные мышцы. Воздух трясся, разгибаясь, и небо ходило над ним ходуном, враз посиневшее и покруглевшее. Оно волновалось и лило через край от нетерпения и переливающейся в нем мощи. И когда наконец, блаженно и слепо заревев, жалкий свод лопнул, воздух ринулся вниз, заклокотав. Став ветром, сильным и крепким, он потряс деревья, выплеснул воды, пригнул к земле траву и засвистел во все свое студеное горло. Он несся и несся, огромный и необъятный, над долами, над лесами, над холмами, и ударился в конце концов с размаху о плетень, о мокрую неживую спину, подбрасывая вверх и реки, и дороги, разгиная резко затвердевший сгиб. Сухие плечи дернулись вслед за картой, и пустая голова вскинулась тоже, прожигая взглядом небесную высь. Тогда существо родилось. Оно стояло, разинув бедный бессловесный рот и не могло наглядеться. Как изумленно оно было, как очаровано! Шкура свода бесполезной грудой лежала у его ног, и огромное, разбитое, великое небо струилось теперь над ним, как немыслимое море. В нем переливались потоки холода и тепла, и в синей глубокой глыбе дрожали зеленеющие течения. Они пахли свежей, новой жизнью. Существо прыгнуло вдруг, простирая руки ввысь. Спина его стала на мгновение изогнута в другую, молодую сторону, и грудь раскрылась, как доверчивая душа. Тело скрипело и мучилось, но существо не было этим телом, оно было собой - и было прекрасно. Существо взлетело словно птица - нет, легче птицы - оно было с ветром и умело летать. Кабы желало, оно сумело бы взмыть над лесом и увидеть с вышины его зеленую мглу, могло бы ринуться на восток и наткнуться на песчаный камень городов, на коричневых людей и на их радужные ткани. Оно могло бы улететь в белые страны с ледяными реками и свить себе гнездо на колючем дереве, чтобы жить там с рыжими зверьми и петь вослед птицам, оно посмело бы ринуться в воду и стать пузырем, дыханием рыбы, а потом вырваться на волю в короне алмазных брызг. Существо могло все, но оно ничего не желало - оно не видело раньше рек и не глядело на лес. Ему не нужны были звери и рыбы, не нужны юг и север, запад и восток - только бесконечная высь и голубой воздух под локтями. Оно распростерло руки, будто хотело сгрести весь ветер к своей груди. Но мгновение пропало, а вместе с ним угас и полет. Незамеченная корзина потянулась к земле, захлопывая вновь спинной футляр, и тело упало неуклюже, разметав зерно и прутья по полю. Оглохшая от удара, душа распахнула широко опустевшие глаза и забилась, как безумная, ничего не видя перед собой. На плечах натянулись кожаные ремни. Они держали тело, как капкан, и чем больше душа рвалась, тем больнее врезались они в старую кожу. Когда они лопнули наконец от натуги, то существо - уже единое, тельное и душное - кубарем покатилось прочь, гонимое ветром. Земля, трава, небо, земля-трава-небо, а существо меж них - легкое и сухое. Земля была неприветлива, тускла и грязна, трава забилась ему меж морщин и пальцев, а небо мелькало теперь голубыми лоскутами, каким-то нелепым гадким боком, изодранное и совсем несчастное. В груди у существа что-то сжалось туго и упало с гулом. Оно тоже стало несчастным. И как только оно стало, оно совершенно отяжелело, запуталось в воздухе и рухнуло в сухую широкую яму. Там оно лежало долго, кривясь и вздыхая. Перед глазами простиралась теперь только бурая земля, совсем близкая к носу и лбу, совсем далекая душе - и еще твердая, и еще злая. Ни за что не хотело бы существо на нее смотреть, но оно не умело перевернуться само, без ручного толчка, и потому страдало, не в силах отвернуться. Ноги его были сильны, но руки безвольны. Ветер снова несся над ним, скользя по краям дыры, но был теперь равнодушен, как раньше. Он был свободен. Он не желал толкать донное, уроненное существо. Так, враз покинутое, оно лежало тихо и ощущало только, как нарастало внутри что-то неясное, никогда до того не жившее в нем. Странное. Это невыносимая скука сворачивалась по всему нутру, терлась о грудь и заползала даже в далекие пальцы. Это нарастал твердый круглый орех чувства, грозивший не просто вырасти, но вздуться и озлобленно треснуть, оглушительно лопнуть от бездействия. А ведь внутри ореха и скорлупы жило что-то неизведанное, неиспытанное, огромное. Потому существу было очень страшно. Даже мучительно. Оно ничего не могло поделать с собой. С каждой секундой ему все сложнее становилось лежать бездвижно и глядеть в землю, и глядеть на безвольные камни. Его распирало. Но орех оказался огромным обманщиком. Достигнув предела, он не взорвался чувством, а наоборот, стал так тяжел, так невыносим, что провалился в живот, вытянув из уголков тела всю мощь и припав к земле булыжником, ужасным шаром. Он был пустой, из одной скорлупы. Ничего ему не стоило вкопаться теперь в плоскую пыльную землю и жить там, как червь. Существу захотелось скривиться. Краткий миг оно еще туманно мыслило о чем-то, не сознавая до конца своего желания, а потом вдруг яро нахмурилось, надулось, растянулось в недовольстве, поняв, что дальше ничего не случится. Станет только хуже и скучнее, и никакой ветер, спасительный и тащительный, не придет к нему больше и не вынет его из земли. А земля существу претила. Его породил ветер и небо, красота и легкость, и он желал быть только подле них. Но ветер ветрен, поняло существо, и он бросил его, и теперь нужно было ворочаться и добираться до высоты самому. Так, рьяно и жарко мысля, оно гневно затерлось щекой о землю. Пыль и грязь липли к ней, растирали боевой краской и без того измученную кожу, но существо было от рождения упрямо, уперто. В нем крепло бунташное что-то. Оно силилось перевернуться. Орех сопротивлялся ему, застанный врасплох напором, но устремленное существо, имея при себе больше, чем сухую скорлупу, победило. Легчайшее, оно оказалось всего тяжелее и живее, потому, оттолкнувшись в последний раз, свершило волнительный миг переворота. Оно грохнулось громко на спину. Сверху открылось настоящее, вновь целое небо - высоко-высоко. Оно снова встретилось с существом, как мать. Оно светило прекрасно, приветливо омывая воздушной струей ушибленное тело, лаская огромной рукой всю суть. Оно, коснувшись, подарило ему безымя, и тогда стало холодно и хорошо, будто от целебной мази. Нареченный безымянный потянулся к небу шеей из ямы, как требовательный птенец. Застыл снова, ожидая. Ему хотелось еще ласки и смысла. Потом он вспомнил, что никто не может помочь ему и дать толчок, и захмурился, и запыжился, и вдруг навострил тонкие ноги, и - прыгнул. А потом - грохнулся, разломавшись до ушного звона. Рванулся опять и снова упал. Он прыгал долго, неустанно взмахивая руками, надеясь на полет, но миг отказывался застывать для него. Чем выше был скачок, тем меньше бедный держался в небе. Безымянный прыгал, пока грязь не замарала его с ног до головы, а трава не оплела ноги, приковав к земле. Снова он лег, извернутый, с расколотой спиной, но ему неважно было это ссохшееся тело. Он был новорожден, он был юн, как лист, как капля дождя. Он не помнил ничего до неба и не мог помнить. Тогда было лишь чужое тело и с ним чужая мысль, снятый скальп, брошенная кожа. Ноги ходили по пыльной тропе, а в голове вертелись одни только зерна и плевелы, только затхлый ручей, где можно напоить старого осла. Телу хватало тела, ему не было обидно, что на его ногах нельзя скакать - оно было пусто и скучно и думало только чужое. А родившийся и думать забыл про ослов, про ручьи и про зерна, и он, не испытывавший никогда обиды, разобиделся теперь на это глупое неказистое тело, которое после всех его стараний не могло летать и теперь не сумеет даже стоять, и обиделся на боль, которая съедала его спину, и обиделся на землю, которая набилась ему в глаза и рот. Он протянул руки к небу, будто жалуясь и взывая к нему, но те задрожали и опали бессильно ему на грудь. От такого предательства безымянный наконец закричал. Он кричал ужасно, пылко, горько, пуская звуки из узкой груди, и это был первый в его жизни крик. Он кричал так, что шея его дрожала, и, хоть звук выходил совсем слаб и незаметен, это был настоящий возглас. И мир понял это, и зазвенел в приветствии. Звенел ветер, звенели сухие травы и куцые деревья, звенела вода и звенели выкорчеванные камни, пока не налились снова силой ноги, и безымянный не встал. Ему было тяжело держаться, и он ужасно шатался, взмахивая нелепо руками. Легкость и полет не покинули его, но будто задремали. Они утекли из его груди, свернулись меж пальцев ступней, и оттого ему не хотелось больше прыгать. Ему вообще ничего не хотелось. Только пустая грудь вздрагивала от дыхания. Тогда безымянный вздернул голову и пошел вперед, ведомый небом, и шел так долго, попадая под плетья ветвей и кустов, промачивая голые ноги в холодных ручьях и раня их об острые камни. Он шел и шел, не разглядывая ничего, не слыша никого, невольно презирая радушный мир, и за равнодушие его мягкое восторженное лицо били жестоко деревья и кусала вода. Они перестали только тогда, когда перестал он - глубокой ночью. Небо нависло над всклоченной головой новым куполом и снова ютилось теперь, черно и безлунно. Оно снова было недвижно. Безымянному отчего-то тяжело стало смотреть на него. Он задрожал и склонился, и стал совсем другой, шевелимый новой неведомой тяжестью, словно к нему подкрался мрак и украл легко всю радость и смелость. Было темно и даже земля казалась зыбучей. Безымянный дернул головой и огляделся вокруг, будто прозрев, но не было больше ни камня, ни дерева, ни тростинки - ничего, на что можно было опереться. Они ушли, обиделись?... Он позвал их, но никто не откликнулся. Только зашуршало что-то, невидимое, неведомое. Страшное. Безымянный спрятал лицо в ладонях, силясь укрыться за паличным частоколом, но нечто презрело его, просочилось сквозь щели и окутало хищно беззащитные глаза. Безымянный спешно и испуганно отнял руки прочь, но нечто не исчезло. Со всех сторон оно нападало, хватало за бледнеющие щеки, цеплялось за кожу. Безымянный не знал, но это была темнота. Обтроганное ей, тело загудело от боли. Оно почувствовало на себе вдруг грязь и кровь, а еще - усталость. Не зная, как унять себя, безымянный поплелся дальше, но его глаза едва держались открытыми. Он мучился еще долго, все чаще путаясь в траве и собственных ногах. Все больше он падал, все сильнее ему хотелось остановиться. Он сдался наконец, когда заоблачная невидимая луна уже успела исколесить четверть неба. Ударив стопой пыльную дорогу в последний раз, безымянный словно заснул на ходу, позволяя чужим ногам снова идти по чужой дороге, а голове думать чужие мысли. Жадный, он ни за что бы он не отдал бездумью бразды правления днем, но сейчас он слишком устал и смешался, чтобы думать. Потому тело пошло само, а существо пропало, может на минуту, а может на час. Он возник снова только возле темной кривой хижины. Она была черна - чернее ночи, чернее земли. Безымянный все равно был рад ей. Он прильнул к стене, зарываясь щекой в нетесаные палки. Было мокро, холодно и остро. Хижина оказалась твердой, настоящей - он не чувствовал, что проваливается в нее. Деревянная грудь приняла его и укрыла от тени в своей тени, и он был так, так благодарен ей за это, хоть и не знал благодарности. Безымянный был до краев переполнен собственным сердцем, которое не тянуло и томило, но билось. Ему стало вдруг совсем легко. Он сполз по стене, пересчитывая щекой сучки и изгибы, лег на сырую землю и замер. Мокрая лежалая хвоя колола ему нос. Нёбо щекотало от чего-то незнакомого. Что-то втягивалось в него вместе с воздухом, а потом отпечатывалось внутри, в раковине спины. Он раскрыл глаза. Они были открыты и до того, просто ими ничего не было видно. Теперь же перед ними клонилась холодная трава, а за травой - сад. Заброшенный, заросший, он был не так уж велик, как казалось тогда существу, но для него он впервые был - и был прекрасен. В нем не росло цветов и не росло доброй травы, его душили сорняки, сожженные деревья и колкие иглы. Камни чернели и казались острыми скалами. Вокруг гикали не то птицы, не то насекомые, и существо слушало их, но не слышало. Была странная блаженная пустота в его голове в тот миг, и вместе с тем величайшая работа. Его переполняли не мысли, но ощущения, первейшие толчки, в него вливалось столько жизни, что чужое, старое сердце его билось, как молодое. Оно даже не билось - ломилось сквозь грудь, желая на себе дуновения ночного ветра. За сердцем скрывались все прочие звуки - все так же щелкали и свистели в громадах сада птицы, шелестели синие пушные иглы, трещали сверчковые ноги, но в ушах перед ними стояли скорые глухие удары и перекрывали собой все. В ушах стучало, колотило без перерыва, под горлом было горячо и узко, и существо скривило лицо вдруг, испугавшись. Оно сжалось, вонзаясь остриями колен в свою живую грудь. Било лихорадочно и бешено. Еще чуть-чуть, и могло бы потеряться все сознание. Наплывный, жаркий ужас внушало ему теперь воспоминание о недавнем сонном провале. Но когда безымянному показалось, что сейчас бой переползет из ушей в горло и выпрыгнет оттуда на траву, сердце смирилось вдруг и затихло. Оно снова мерно и незаметно отбивало время. Безымянный оглох на мгновение от подступившей тишины. Широкий воздух пробился наконец в его горло, чистый и свежий, и его влажные глаза закрылись, облегченные. А потом звуки, перескочив передышку, навалились на тело пестрой кашей, вымазывая его в шипении, свисте, скрипе, шелесте. Но это уже не пугало. После пытки сердцем все казалось милым и любимым. Сладко и жухло пахла трава, щекотал горло кашель, и безымянный вытягивал губы и хватал воздух ртом, как рыба, пытаясь гикать птицам в ответ. …! Все расплывалось перед его глазами и вместе с тем было совершенно ясно. Как ясно видел он крохотную травинку подле глаза, как ясно возвышалось дерево у черной дыры входа! Оно было криво, но несгибаемо, извилины на нем трухлявы, но неколебимы. В них виднелись трещины дорог, взгорья, равнины, несмелые ручьи и капельный водопад, пролившийся откуда-то сверху - бусинный, босой и косой. Это были застывшие дороги, залитые тенями и смолой. В них виделось знакомое что-то, но безымянный не сумел бы вспомнить что. Он понял только, что у них было желание, и горячо захотел исполнить его. Безымянный не заметил сначала чужой фигуры, прильнувшей коре. Она выплыла неясно, темная и такая же горбатая, узловатая, лохматая, как дерево. У нее были ветвистые руки - бурые и мозолистые, а дурная крона бороды топорщилась во все стороны. Она была древняя, и она сжимала в своем кулаке что-то. Когда безымянный вдруг увидел ее, подходящую неизбежно и шатко, на душе у него стало тоскливо. Фигура казалась ему безмерно медленной и потому не опасной, но было ясно, что с ней идет погибель. И тихо, устало, с далеким интересом он смотрел на идущую неизбежность, равнодушный к ее угрозам. Так неявно печалится моряк в ожидании огромной волны, желающей перевернуть его соленую лодку. Лишь далекая тяжесть качается у него под хриплым горлом, напоминая, что у морского пути есть конец. Вдруг под сохлой маленькой ногой хрустнула ветка, и безымянный встрепенулся. Словно сбросив сонливость, он, узревший разом весь ужас, потянулся к старику, силясь прокричать ему что-то, но не смог сказать связно ни единого слова. Все, что жило в нем до рождения, было чужим. Чужой язык давал ему возможность понимать и давал говорить на себе, но не давал уйти за свои пределы. Невозможно было сказать о муле, если внушили осла, нельзя говорить о ключе, если был ручей. Слова шли по накатанной, а если не шли, то давили и болели, как воспаленные зубы. Безымянный же, переживший столько потрясений и болей за день, не мог вынести еще и этого. Он все равно встал, едва держась, грязный и несчастный, опираясь на суки хижины, и протянул тонкие слабые руки к старику, силясь распахнуть огромный шамкающий рот. Как он был страшен и грустен тогда! Такой же старик, но будто выше, будто тоньше, будто юньше. Не тело было ему неродным, а он сам был чужим в нем, и теперь чувствовал наверняка, что сейчас его выдернут прочь. Как жалко! Куда ему деваться? Что станет с его безыменем? Куда пропадет он сам? Существо горько заплакало. Его молящий стон, затяжной и печальный, повис над миром вместо луны. Фигура всколыхнулась и дернулась, сбив шаг. Холодная тень упала с нее, обнажив не страшное, не жуткое - лишь морщинистое больное лицо. Это был одинокий старик. Жалкий, древний, он на старости лет до смерти боялся вздохов и шорохов. Огромного труда ему стоило выйти за стены своей хижины, невероятной воли ему стоило держать в руке угловатое что-то. Это оно просило выйти наружу, и старик послушался, поверив ему, ожидая безумно несметного богатства, великого сокровища. Но в саду лишь кричали птицы и шипели змеи, а самое страшное - лежало нечто, мычащее его искаженным лицом. Бедный старик испугался. Он сжался, и его настоящее маленькое некрасивое лицо тоже сморщилось. Тело его зашлось ходуном в тревоге и дрожи, и старик залепетал неслышно что-то - о горе, горе мне! - и выронил из некрепких рук своих маленькую точеную кость. Она мелькнула безымянному прощально своим белым боком. И небо пропало.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.