***
Простое прикосновение ладони к щеке — а ему показалось, будто из легких выбили воздух. Крепко зажмурился, стиснув зубы, не понимая, чем сильнее в нем отдается это ее движение — невыносимой нежностью или нестерпимой мукой. Она никогда не прикасалась к нему так. Она никогда не позволяла себе ничего подобного — ни разу за всех душные, больные, преступные ночи. — Ирина… Сергеевна… — выговорил через силу, не отдавая себе отчета, о чем ее просит: прекратить эту пытку или окончательно стереть все границы, и без того разрушенные ураганом. — Паша… — еще тише, мягче, совсем невесомо — но в этой легкости безжалостно отозвалась смертельная горечь. И он вдруг понял. Понял, что было страшнее, чем погибнуть сегодня, сгорев заживо в этой проклятой машине. Ее смерть — вот что было гораздо страшнее.***
Только сейчас, вот именно сейчас, жадно прижимая ее к себе, он наконец ощутил в полной мере, как сильно хочется жить. Несмотря на все, что творится вокруг, несмотря на все, что неотвратимо терзает его самого — он хочет жить. Жить… а еще чувствовать ее — максимально близко, запредельно близко, единым целым… Она все разрушила — и она же возвращает его к прежнему равновесию. Парадоксально… И впервые, впервые, прикасаясь к ней, он не чувствовал прежней изнуряющей ярости — только что-то хрупкое, томительное, больное. Когда прижался губами к растрепавшимся бронзовым завиткам, вдыхая острую горечь ее духов; когда бесцеремонно скользнул руками по ее плечам, нетерпеливо срывая форменную рубашку; когда прижался всем телом, впервые целуя ее плечи — там, где космическими разводами растекались по коже успевшие поблекнуть следы его рук… А когда она сама подалась к нему, почти неощутимо прикасаясь ладонями, а потом с какой-то мучительной нежностью скользнула губами по груди — прямо по траектории бешено колотившегося сердца — он понял, что на грани. Или все-таки правильнее — они уже давно за гранью? В висках стучала закипевшая кровь — уже плохо осознавал реальность за пределами их объятий. Рывком толкнул на скомканный шелк простыней, подминая под себя, стискивая, прижимаясь, не чувствуя почти ничего, кроме невесомости ласкающих его рук. Словно в плотном хмельном тумане — разметавшиеся по бордовому шелку огненные пряди, полыхающие румянцем щеки, учащенное сбивчивое дыхание, запах раскаленной кожи в пьянящей смеси с ароматом ее духов, напряженно-мучительная складка между бровей, тяжело вздымающаяся грудь, остановившийся взгляд бездонно-черных глаз, полный наслаждения и вместе с тем муки… Это было сильнее и разрушительнее любого урагана. Это была совершенно иная стихия — стихия запретной, невозможной, недопустимой нежности между двумя людьми, которых соединяло и разделяло столь многое. Это была сама жизнь у самой границы смерти.***
— Зачем? Он не мог не спросить. Рано или поздно, но он хотел услышать ответ. Зимина медленно подняла голову от его плеча. Села на постели — от резкого движения простыня соскользнула, обнажая трогательную угловатость плеча и часть спины с беззащитно проступающими позвонками. Ирина, кажется, не заметив этого, потянулась к тумбочке за сигаретами, неспеша закурила. — Что зачем? — спросила ровным будничным тоном. Ткачев приподнялся, окидывая ее взглядом, потом протянул руку, осторожно касаясь лилового развода на мраморно-гладком плече. — Вот это — зачем? — спросил сдавленно, словно только сейчас осознавая, что именно происходило между ними столько времени. Ирина Сергеевна обернулась. В ее лице снова была привычная холодная насмешка — и если бы они сейчас были не в спальне среди разбросанных вещей, Паша бы решил, что все произошедшее ему просто почудилось. — Ткачев, ты что, меня совсем бесчувственной сукой считаешь? — спросила полковник с легким прищуром. — По-твоему, я не понимаю, что ты чувствуешь? А может, думаешь, что мне наплевать? — медленно выдохнула дым, не отводя взгляда. — Ткачев, я знаю, как я перед тобой виновата. И знаю, что ничего не могу исправить. Ничего и ничем. Но… — опустила глаза, стряхивая пепел прямо на ковер. — Но если вот так тебе легче… хотя бы ненадолго и совсем немного… В конце концов, от меня не убудет, — закончила с холодным циничным смешком. Паше показалось, что его с ног до головы безжалостно окатили ледяной водой. Недавний хмель растворился, не оставив и следа от прежнего горячечно-сладкого исступления. Снова ничего не осталось. Только холод и пустота. Снова — холод и пустота… Выбегая на ночную продрогшую улицу и почти не чувствуя пронизывающего ветра, Ткачев поклялся себе, что это была их последняя ночь. На этот раз окончательно.