***
Калифа чихает от пушистого шарфа и боли в горле, близоруко — семейная слабость — щурится на солнце, тайком ослабляет повязку: что за дурость, в шарф горло заматывать весной, — и вытягивает ноги со ступенек холодного крыльца: скучно. Калифе почти восемь лет, и она впервые заболела, да так, что папа полночи бегал развести в кипячёной воде лекарство, а потом утром позвал-таки фельдшера и, узнав про простуду, поставил ультиматум. «В школу не пойдёшь. Ни сегодня, ни завтра, ни до воскресенья». Вроде и хорошо, что дома можно побыть, только тоскливо, хоть плачь. Есть не хочется, играть наскучило, книжки из библиотеки уже прочитаны, а на улицу — только вот так вот выходи, никак иначе. А пойдёшь домой, так отец отправит спать. Надоело. Калифа зевает во весь рот. — Ну и какого чёрта здесь нет никакого транспорта и номеров?! Твою мать, что за дыра! — Кто-то с явной злостью пинает калитку и тут же вскрикивает. — Ауч! Девочка вскакивает и настороженно смотрит в сторону шума: к калитке с абсолютно хозяйским видом, не глядя в сторону дверей, прислоняется какой-то чужой лохматый тип в чёрном пальто и вытягивает зубами сигарету из пачки. Калифа никого не боится. — Пошёл вон! — Э? Чужак, бледный и наглый, явно не особо выспавшийся, с расстёгнутым воротом пальто, незажжённой сигаретой во рту и дорожной сумкой через плечо, прячет начатую пачку в карман и с наигранным удивлением смотрит на маленького охранника поверх ограды. — О, привет. Конфет не дам. Калифа упрямо подходит ещё ближе — так, чтоб на всякий случай успеть отбежать или заорать — и безуспешно пытается пнуть чужого человека сквозь прутья калитки под колено. — Эй, потише! Даже не курю, малолетка! — Нельзя калитку пинать! — Да завались уже! — Незваный прохожий уже явно на взводе. — Я родственника ищу! — У папы никого нет. Только я. Пошёл вон! — Что за шум? Калифа радостно оглядывается и, успев показать сопернику язык, в одну или две секунды молнией оказывается в обнимку с ногой папы и торжествующе задирает подбородок — лишь затем, чтобы потом озадаченно хлопать глазами. Чужак, сунув руки в карманы и заметно ссутулясь, прямо смотрит на отца, а тот — на него с абсолютно идентичным жестом рук, но держится прямо и разглядывает с явным интересом, и, судя по беззвучно чему-то сказанному, пробует на вкус какое-то невысказанное слово. — Куда летит чёрный голубь? — хрипло спрашивает пришедший, щуря серые глаза. — На север к проливу, — отвечает отец без раздумий и треплет дочь по голове. — Добрый день, Спандам. — Здравствуйте, Раско. — Гость — кажется, теперь он находится именно в этом разряде — обвиняюще тычет в сторону Калифы: сбитая с толку, та отвлекается на его кожаные перчатки. «Хочу такие, когда вырасту». — Ваш шкет, чтоб вы знали, ведёт себя дико! — Хорошо, но это девочка… — Э-э? — И номер дома, если что, на боковой стороне стены. Очки закажи. — А вы уверены, — видно, этот вопрос с явной издёвкой интересует сильнее остального, — что это девочка? Калифа обиженно дуется, а отец смеётся даже, отцепляет дочку от себя и, сняв с крючка ключи, отпирает калитку, впуская его во двор. — Точно, точно. Калифа, поставь-ка чайник! — И буду рад, если у вас найдётся пожрать, — бросает тот, снимая сумку с плеча. Девочка успевает рассмотреть: Спандам ростом немногим выше плеча папы. И совсем молодой. Вечером, когда темнеет, отец отправляет её спать рано, даже не дав посмотреть прогноз погоды за новостями, а Калифа не особо противится — ничего страшного, можно будет послушать утром по радио, но украдкой заглядывает на кухню, когда бежит за полотенцем и умываться: молодой неласковый гость разглядывает занавески, разок прикладывается к фляге и без пальто и тяжёлых ботинок выглядит в свете кухонной лампы ещё худее и бледнее, а правый локоть в сгибе у него перевязан. Через стену кухонные разговоры — долгие, уже за окном погас на углу старинный газовый фонарь — слышны не больно хорошо, да и девочка не особо вслушивается, рассеянно считая по привычке чёрных баранов: кажется, отец разговаривает с чужаком о своей старой работе и каких-то взрослых делах, и, судя по запаху, кто-то из них курит — явно не папа, у него не такой ядрёный и наверняка не особо дорогой табак, — а пару раз гость повышает голос — нервничает, и тогда отец говорит спокойнее и чуть тише прежнего. И только одно Калифа слышит отчётливо — неожиданно для самой себя. — Старик Спандайн скоро окончательно подаёт в отставку. — Что это за старик, девочка не знает. — Туда и дорога. Может, вспомнит, каково это — говорить с нормальными людьми. — Всё ещё не общаешься с ним? Он всё-таки твой отец. — Издеваешься? После того, как он меня бил? Да пошёл он… — И — особенно резко слышится — молодой гость сплёвывает грязное уличное ругательство. Они говорят ещё о чём-то, а Калифа, забыв про барашков, лежит, свернувшись клубком под пуховым одеялом, молча смотрит в стену и слышит в голове эти фразы — снова, снова и снова: как так можно, чтоб не любить отца, искренне удивляется девочка. Ответа не находится, и сон накрывает, укутывает и тянет далеко-далеко, в уютную тёплую бездну. Наутро Калифа просыпается поздно: за окном проглядывает скупое весеннее солнце, в доме тихо, а на кухне, ещё хранящей чужое тепло и запах сигарет, отец ест бутерброды и читает газету. — Папа, а кто был дядя? — Калифа ловко ворует один и, чуть не пролив молоко, залезает на стул с ногами. — Да так. — Отец, судя по задумчивому взгляду, не особенно вчитывается в длинную, наверняка нудную статью. — По работе, из соседнего отдела. Переночевать остановился, а рано утром ушёл. Ты спала ещё. — Ух. Девочка молча жуёт бутерброд с солоноватым мягким сыром, роняя крошки на стол, пока не просыпается окончательно и не вспоминает вчерашний, припрятанный получше вопрос. — Папа, а почему он был такой бледный? Отец, не снимая привычных очков в металлической оправе, устало трёт тонкими пальцами глаза под стёклами. — Болеет он, доченька. Анемия.***
Калифа уже на второй-третий его визит делает вывод: Спандам не бог весть хороший помощник — всякий раз, когда девочка пинками загоняет его помочь резать в сушку мелкие бледные яблоки, умудряется громко что-то ей доказывать или порезать себе палец — и совершенно невыносимый собеседник, но на удивление удобный сосед. Он прилежно моет посуду, никогда не шумит ночью — максимум может вписаться лбом в дверь, когда ползёт на кухню попить, — и редко заставляет беспокоиться о себе. Раско только встаёт за молочным чаем, а гость, уже в пальто и ботинках, сидит на сумке, ест бутерброд и молча ждёт, когда хозяин дома отопрёт дверь — чтобы, так и не попрощавшись с его дочерью до следующего визита, сорваться незнамо на сколько, невесть в какой омут. Спандам Грейджой из агентства Пинкертона для маленькой семьи Ибсен — непонятно кто, неуклюжее громкое отклонение в привычной размеренной жизни; он появляется редко, ест что попало, убегает внезапно, и это всех троих почти устраивает. Дождливым летом — Калифе лет одиннадцать, — Спандам заявляется ещё внезапнее обыкновенного (отца дома нет, уехал в город до вечера) совершенно счастливый, без пальто и рабочей сумки, только со старым рюкзаком, и, поманив пальцем, со счастливым видом вынимает из расстёгнутого кармана билеты — рейсовые и ещё другие, по две пары. — Глянь! Давай в Осло смотаемся на завтра. Там рок-фестиваль, концерт в шесть, немцев петь пригласили. Я выходные себе еле выбил. — Отец в городе, надо ещё наверняка спросить, — серьёзно напоминает Калифа. — Тц! — Спандам, швырнув рюкзак на скамью, зевает и чешет шрам на виске. — Дай пожрать и выпить. Автобус в полночь. Вот только не удаётся Калифе ни отца спросить, ни сгонять на фестиваль — не проходит и двух часов, как подскакивает жар и скручивает живот, ещё со вчерашнего дня болевший — аппендицит: девочка лежит с температурой, поджав ноги, и старается не думать, что бы случилось, не заедь чужой по крови человек так внезапно, а Спандам ругается по матери, проверяет у неё температуру, звонит в больницу, орёт в телефон, выкуривает в окно полпачки каких-то ужасных сигарет, чуть не сжигает по обыкновению своему чайник и почти не выходит из её комнаты, еле дожидается скорой, застрявшей перед аварией на развилке, почти обрывает трубку отцу — и прямо с порога муниципальной больницы за полчаса до своего рейса дёргает на вокзал. Успевает. Калифа лучше всех знает: недознакомый, недобрат не останавливается после в их пригороде, сразу почти возвращается на работу, — но прямо из Осло, по дате видно, присылает на адрес больницы, на фамилию Ибсен фотографии, одну с автографом, и сложенное вчетверо письмо — записку скорее, пара слов карандашом на листке из блокнота. «Выздоравливай, красотка. Больницы то ещё дерьмо». Локоть болит от катетера, живот ноет, а Калифа сидит на койке, смаргивает слёзы неудавшегося счастья, шмыгает носом и улыбается. Хорошо знает: из Стокгольма прямиком в Осло, без заезда в пригород к югу, добираться куда дешевле.***
«Где ты, где ты?» — заглядывает Калифа в пустые комнаты после ужина, на котором гость даже не досидел толком до чая: мне так хочется рассказать ещё и тебе, как мы ставили «Гамлета» Шекспира. Спандам, непривычно тихий, сидит на бетонном заборе в незастёгнутом пальто, ссутулясь и вытянув ноги, и курит в наветренную сторону. Непривычно видеть его таким: в прошлый раз он смеялся, почти шутил и рассказывал о дурацких случаях на службе, да и на второй день дома не ночевал, — рослая красавица Грета, дочь аптекаря, покраснела и засмеялась, когда Спандам ловко перехватил её запястье над прилавком и поцеловал пальцы, а сам он тем же вечером, потянув Калифу за щеку, сообщил, что его ждёт срочная работа. — Дай сигарету. — Калифа ловко подтягивается на локтях и, привычно закинув ногу, садится рядом. Спандам смотрит свысока, отворачивается, затягивается особенно долго и явно раздражённо: обычно он не курит часто — только когда его что-то беспокоит, и Калифа знает, что выспрашивать у него причину — всё одно что швырять в бетонную стену горох. — Не дам. Иди пей сок. — Пожалуйста! — Мала ещё курить. Калифе обидно: ей почти четырнадцать. Скоро будет ровно в два раза младше. — Один разок! — Почему всем малолеткам так хочется курить? — Это круто. — Это не круто. От сигарет болит голова. — А почему тогда ты куришь? — Потому что жизнь — дерьмо. Калифа опускает голову после настолько исчерпывающего ответа. — Ну, раз так хочешь, один раз дам затянуться. Но тебе не понравится. Калифу уже прочно разбирает задор, и она ворует сигарету и лезет за зажигалкой. — Пускай! Спандам подозрительно долго не язвит и не пытается что-то сказать, — просто смотрит с очень заинтересованным видом; Калифа хмурится, пытаясь понять, что же случится — но теряет это из виду, когда, задохнувшись глотком невероятно противного дыма, жалко и долго кашляет, чуть не сверзившись на траву, — до выступающих слёз, и откуда-то издалека ощущает, что её хлопают по спине и противно хохочут. — А я говорил? Говорил? Калифа открывает рот, — хотя бы выругаться, и улица подозрительно уверенно плывёт вверх. Девочка лежит на спине на ребре забора, пристроив голову на колене, и смотрит, как в небе трассируют ласточки, а Спандам курит дальше, щурясь на закат за крышами, кроваво-черными в старой черепице. — Такая гадость. — Не зарекайся. Может, когда-то потом так станет, что тебе это даже понравится. — И зачем ты запрещал? — Калифа закрывает глаза: чириканье ласточек и сердцебиение рядом клонят в покой. — Нечего портить себя. Жизнь испортит. — А тебя она испортила? Спандам, не дозатянувшись пару раз, тушит тлеющий конец пальцами. — Что, не видно?***
Начальник уже не смотрит на неё , сгребает со стола судебные отчёты, просматривает и, плюнув, кидает обратно. — Ай, опять они за своё. Калифа, мокрая от дождя и вконец уставшая, садится на чемодан, поставленный к стене на ребро, и стягивает туфли, до сих пор пока не привычные, — чёртовы каблуки, надо будет достать ботинки. — Ты, выходит, прямо с поезда? — Имею право. — Ничего ты тут не имеешь. Мне некогда с тобой разбираться. Завтра вымоешь голову, придёшь сюда как положено и отчитаешься. — Спандам, бледный и худой, как и раньше, — только правое плечо чуть выше, а синяки под глазами ещё явственнее, — сидит за столом с сигаретой во рту и чиркает спичкой по отсыревшему коробку. — Чёртовы окна. Скоро схвачу артрит. — Даже если учесть, как давно мы знакомы? — Даже это! — Спандам щурится и, наконец закурив, смотрит ей в глаза. — Мы — особое отделение. Выкинь лишнее. Не больно-то деликатный язык, скверный нрав, анемия, неловкие руки. Калифа навскидку знает про него достаточно, и вспоминать что-то ещё нет необходимости. — Ты не изменился. — Уже стар меняться. — Тебе тридцать три, дурак. Спандам затягивается, — так резко, что чуть не срывается в кашель. — Слушай! Никаких «ты» в отделении. Никаких «помнишь». Отец что, не объяснял? — Объяснял, сэр. — Калифа, вытянув ноги, облокачивается на стену: отец не просто объяснял, отец просил передумать, — не раз и не два. Мол, не дело это для её рук, искать предателей и убийц. — Вот и договорились. — Сэр, вы не вернули мне приставку. И в последний приезд, три года тому, обозвали меня шкетом. Жду объяснений. — А как же апельсин, который ты стянула перед ужином, а я промолчал? Он, к слову, был мой. Ну? — Ну-у… — Калифа протирает очки и смотрит в сторону. Спандам тушит сигарету об пепельницу, глотает дым и смеётся. — Чего молчишь? У тебя ведь хорошая память, сестрёнка.