ID работы: 6687151

Попутчик

Джен
PG-13
Завершён
43
автор
Размер:
40 страниц, 4 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
43 Нравится 31 Отзывы 17 В сборник Скачать

Глава IV

Настройки текста
Ночь прошла спокойно; ни зверь, ни лихой человек Богуна с Ловинским не потревожили. Впрочем, если бы и случились таковые поблизости, подкрасться к путникам незаметно им едва ли бы удалось. Cтепное житье приучило Богуна спать чутким сном, и при малейшем шуме, опасность сулившем, просыпаться: ухо его могло отличать звуки эти от обычных ночных шорохов даже когда разум его находился во власти сновидений. Оттого казак Стасеку, несмотря на все уверения последнего, что он может хоть полночи в дозоре простоять, велел спать ложиться, рассувдивши, что после нелегкого этого дня Ловинскому не менее чем ему самому сон необходим. Однако шляхтич долго еще заснуть не мог; сквозь полудрему слышал атаман, как тот ворочается под плащом своим, одолеваемый, как видно, тревожными думами. Наконец Ловинский затих, а вскорости и Богуну сон веки смежил. Пробудился казак лишь тогда, когда солнце уже взошло над лесом. За ночь костер потух; со стороны поблескивавшего неподалеку ручья веяло прохладой. Поглядевши в сторону Ловинского, Богун увидел, что тот также не спит. Сжавшись в комок и по самую шею укутавшись плащом, глядел он в светлеющее небо напряженным каким-то взором, точно в очертаниях облаков различить что-то пытаясь. Богун заметил, что он дрожит, точно в ознобе. – Что с тобой? – спросил он, приблизившись к Ловинскому. – Холодно, – отвечал Стасек жалобным голосом, – и слабость во всем теле такая, что, кажется, и подняться не сумею. Богун дотронулся рукою до лба юноши. – Э, да ты горячий, точно печка! Заболел никак? – Дай воды, – сказал Ловинский вместо ответа; получив же флягу, приподнялся на локте и принялся жадно пить, однако вскорости отставил ее в сторону и в изнеможении назад откинулся. – Ты точно ли не ранен? – спросил казак с тревогою. – Может, у тебя раны воспалились? Ловинский покачал головой. – На коня сесть сможешь? Стасек ничего не ответил, только глаза прикрыл и еще пуще в ознобе затрясся. Лицо его покрылось смертельной бледностью; казалось, сознание его вот-вот покинет. Богун помрачнел. Он понимал, что болезнь эта, хоть и вызванная, по-видимому, не телесным недугом, но душевными потрясениями, могла оказаться весьма серьезною. Живо вспомнилось атаману, как, вернувшись под Каменец после злосчастной вылазки своей, свалился он в горячке столь жестокой, что цирюльнику его едва выходить удалось; глядя теперь на Стасека, видел он, что без помощи лекаря товарищу его оставаться нельзя. Стало быть, надлежало скакать в Жуковец не теряя ни минуты. Вскорости кони были готовы в дорогу. Богун вскочил в седло и усадил Ловинского перед собою. Тот был уже почти в беспамятстве и, казалось, плохо понимал происходящее, однако, очутившись на коне, крепко уцепился за Богуна, точно единственную свою в нем видя опору. Нужды в этой мере, впрочем, не было – казак и без того придерживал его могучей своею рукою, не давая ему с коня свалиться. С силою хлестнул он бахмата своего и тот стрелою полетел по лесной дороге, а вслед за ним помчался конь Ловинского. Едва оказавшись в седле, Стасек потерял сознание. Лихорадка его, как видно, делалась сильнее: казак и через одежду чувствовал исходящий от тела его жар – и еще яростнее погонял он коня, хоть скакун его и без того как вихрь летел. Однако время шло, а нигде по-прежнему нельзя было заметить и следа поселения; кругом, насколько хватало глаз, лишь степь да леса простирались. Богун, немало обстоятельством этим обеспокоенный, то напряженно вглядывался в дорогу, пытаясь сообразить, сколько им еще ехать оставалось, то на Ловинского тревожные взгляды кидал – впрочем, тревога эта была небезосновательна, ибо бедный юноша воистину жалостное зрелище являл. Лицо его было бледно, точно полотно; запрокинутая голова бессильно моталась из стороны в сторону, отчего можно было подумать, будто не живой то был человек, но бренное тело, покинутое уже душою. Стоило лишь Богуну подумать о том, что дело и таким обернуться может исходом, как сердце его тоскою наполнялось. Словно дикому зверю, потерявшему всех детенышей кроме одного и боящемуся и этого, последнего, потерять, атаману, едва схоронившему товарищей своих, мысль о смерти Ловинского казалась невыносимой. Оттого и всматривался он пристально в лицо Стасека, опасаясь свидетельства ухудшения недуга увидеть, но, однако же, никаких изменений в нем различить не мог, кроме разве что болезненного румянца, пришедшего на смену бледности. Румянец этот несколько оживил безжизненное лицо юноши – и Богуну, впервые лицо это в такой близости видевшему, странное что-то вдруг в нем почудилось. Слишком уж тонкими были черты его, слишком нежною казалась кожа, слишком длинными были темные, в противоположность волосам, ресницы. Удивительно, почти неправдоподобно красивым было лицо это даже и теперь, в минуту болезни, – и, глядя на него, ощутил атаман какое-то смутное беспокойство, точно в красоте этой неправильное что-то было. Однако понять причину беспокойства этого он не успел: в эту минуту Ловинский открыл вдруг глаза. Казалось, разум его, отуманенный болезнью, на миг прояснился, и со всею отчетливостью осознал он свое положение. Взгляд его неизъяснимой исполнился тоскою, словно опасения атамана и ему передались – и, глядя в полные печали глаза эти, казак почувствовал необходимость как-нибудь Ловинского утешить. – Держись, братец, – сказал он, – скоро уж в Жуковце будем. Однако Стасек, казалось, его не слушал, только в лицо Богуна пристально вглядывался, точно в мельчайших подробностях его в памяти своей запечатлить желая. – Юрко, я умру? – спросил он вдруг, и во взоре его, на Богуна обращенном, такая мольба явилась, точно от ответа атамана и вправду зависело, жить ему или умереть. – Да что это тебе в голову взбрело? – вскричал казак словно бы в гневе, однако сердце его от слов этих и от выражения, с каким были они сказаны, так и сжалось. – Слушай же: лекаря я тебе сыщу, хоть бы мне для того весь Жуковец перевернуть пришлось; не может такого быть, чтобы во всем городе ни одного не нашлось! А потом, как поправишься, поедем поместье твое выкупать. И не спорь даже, слушать тебя не стану! Что я, пес какой, чтобы друга в беде бросать? А то, хочешь, пойдем вместе за Днепр. Такого раздолья, как у нас в степях, ты в глуши своей вовек не увидишь; нигде не дышит грудь так привольно, нигде не бьется так сердце любовью к жизни! И закаты там ярче пожаров пылают, и роса на траве что твои яхонты горит, и вода в Днепре на солнце золотом отливает – иной раз глядишь и поверить не можешь, что бывает на свете такая красота. А коли одолеет душу тоска, выедешь в степь, да помчишься вперед, без путей, без дорог, чтобы только ветер вольный в ушах свистел, – и развеется печаль твоя, словно и не было ее. Нет на свете ничего краше степей наших и привольней житья казацкого! И долго еще говорил так Богун, словно желая речами своими тоску товарища убаюкать, но Стасек слов его не слышал; сознание его снова покинуло, и уж больше в продолжение пути к нему не возвращалось – даже и когда въехали они в Жуковец. И не видел он, как Богун яростно нахлестывал взмыленного коня своего, и не чувствовал, как, когда достигли они наконец постоялого двора, внес казак его на руках в дом. Когда Богун вошел в избу, все взоры тотчас к нему обратились. На многих лицах недоумение и словно бы даже опасение написались, в особенности же на лице хозяина, старого валаха – тот и вовсе на Богуна c таким подозрением поглядел, точно ожидал, что тот немедля саблю из ножен вытянет и примется всех направо и налево крошить. Впрочем, Богуна такой прием не удивил бы, когда бы мог он себя в этот миг со стороны увидеть. Если прежде его по одежде и повадке с легкостью можно было за шляхтича принять, то теперь, с растрепанными от бешеной скачки волосами, в разорванном, покрытом бурыми пятнами жупане, прорехи в котором делали очевидным отсутствие под ним рубахи, более всего походил он на разбойника. Недвижное же тело на его руках придавало картине этой нечто и вовсе зловещее. Богун, однако, произведенного впечатления не заметил. Едва переступив порог, потребовал он привести лекаря. К немалому облегчению его тут же выяснилось, что какой-то лекарь, будучи в Жуковце проездом, на том же постоялом дворе остановился; вскорости он явился в горницу. То был довольно еще молодой человек, вид, однако, имевший весьма степенный; не по возрасту серьезному выражению его лица немало способствовали значительные усы, украшавшие нос его наподобие двух метелок. Стасека перенесли в соседнюю комнату и цирюльник принялся его осматривать. Лицо его сделалось сосредоточенно; беспрестанно покусывал он выдающийся ус свой, сдвинувши густые брови, словно какое-то соображение не давало ему покою, – однако ни слова при этом не говорил. – Что ж, опасна ли болезнь эта? – спросил Богун, которого молчание лекаря встревожило. – Кажется, нет. Раны на теле есть? – Нет; жар только одолевает, а ран нет. – О твоей милости зато того, кажется, не скажешь, – заметил лекарь, покосившись на растерзанную одежду Богуна, под которою видны были повязки. – Что же это с тобой, сударь, приключилось? – Тебе что за дело? – сказал Богун, в котором любопытство цирюльника неудовольствие вызвало. – Тебя лечить позвали, вот и лечи. А после, пожалуй, и на мои раны поглядеть можешь. Теперь только, когда тревога за Ловинского отступила, почувствовал атаман, что раны его причиняют ему беспокойство. Вдобавок ощутил он сильный голод и вспомнил, что с прошлого вечера ничего не ел. Оттого, оставив лекаря продолжать осмотр, он вернулся в горницу, где потребовал себе супа и баранины; получивши же требуемое, уселся в дальний угол и принялся за еду. Возвращения цирюльника он не заметил; впрочем, увидеть его он и не мог, ибо сидел спиною к входу в комнату, где оставил Ловинского. Лекарь же, покосившись на Богуна, принялся шептать что-то на ухо хозяину, отчего тот изменился в лице и поглядел на казака взором, негодования исполненным. Цирюльник меж тем продолжал что-то ему горячо втолковывать, словно на действие какое-то побудить старика желая, однако в лице последнего видна была нерешимость. Тогда молодой человек, решивши, как видно, действовать самостоятельно, пошарил кругом взором, взял с ближайшего стола увесистую бутыль и направился к Богуну. Казак на шаги за своей спиной внимания не обратил, ибо не ждал нападения; только в последний миг, словно почувствовав опасность, он обернулся, однако опустившуюся на свою голову бутыль заметить не успел – перед глазами его внезапно темнота наступила, словно низкий потолок избы вдруг обрушился на него, придавив к земле и свет собою заслонивши. Когда он пришел в себя, на дворе был уже вечер. Долго не мог атаман понять, где он и что с ним произошло: сильная боль в виске мешала ему собраться с мыслями, перед глазами же словно красные круги стояли и оттого разглядеть помещение, в котором он очутился, было ему непросто. Наконец зрение его прояснилось и Богун увидел, что находится в дровяном сарае; рыжеватые лучи закатного солнца, проникавшие сквозь щели между бревнами, позволяли разглядеть нехитрое его убранство. Понял он также, что сидит на земляном полу, привалившись спиною к торчавшей из него длинной жердине. Богун попытался встать, но не сумел: ноги его были крепко связаны, так же как и руки, заведенные назад, за жердину, и оттого ему не то что подняться, а и пошевелиться было трудно. Стоило казаку осознать свое положение, как мысли его окончательно прояснились, и будто въяве встали перед его взором последние события этого дня. Дикая ярость им овладела; в бешенстве принялся он метаться в своих путах, силясь их порвать. Жердь затряслась и заскрипела, точно под напором урагана; самая крыша, казалось, содрогнулась. Богун поднял голову: жердина, к которой был он привязан, упиралась в свод и, казалось, его поддерживала. Это обстоятельство несколько утихомирило казака: хоть гнев все еще отуманивал рассудок его, ему все же сделалось ясно, что раскачивать жердь было небезопасно. Тогда он усилием воли смирил в себе ярость и, опустивши голову на грудь, погрузился в раздумья. Должно быть, думалось Богуну, он был узнан кем-то из постояльцев; ничем другим нападение на себя объяснить он не мог. Хотя по условиям Зборовского мира участникам восстания объявлена была амнистия, Богун понимал, что немало было среди шляхты желавших свести с ним счеты невзирая ни на какие указы; по-видимому, с кем-то из этих ненавистников и свела его теперь судьба. Не успел он, однако, додумать эту мысль, как дверь сарая приоткрылась и на пороге явилась тучная чья-то фигура. Яркий свет, проникавший через отрытую дверь, слепил атамана, не позволяя ему разглядеть лицо вошедшего, однако что-то знакомое почудилось вдруг казаку в его облике. Когда же тот сделал несколько шагов вперед и оказался рядом с Богуном, в лице атамана одна за другой стали происходить стремительные перемены. Удивление, недоверие и наконец лютая злоба написались на чертах его. Перед ним стоял Заглоба. Появление пана Заглобы в этом краю, где едва утихли последние отголоски мятежа, могло показаться удивительным, однако на деле ничего удивительного в нем не было. Несколько времени назад, еще пребывая в ставке Вишневецкого, узнал он от одного своего знакомца, что получил в наследство от бездетного родича деревеньку под Жуковцем. Зная, что восстание в этих местах было особенно жестоким, Заглоба полагал, что в ней едва ли и доска целая найдется, однако обстоятельства его были таковы, что пренебрегать неожиданным наследством, не убедившись в его бесполезности, он не хотел. Оттого-то теперь, когда пламя войны утихло, он поспешил взглянуть на доставшееся ему имение. На постоялом дворе в Жуковце встретил он пана Базалевича, которого знал еще со времен житья своего в Чигирине; тот ехал в Черкассы по каким-то своим делам. Старые товарищи разговорились. Заглоба, осушая одну чарку за другой, без умолку толковал о боевых своих подвигах; вскорости уже весь постоялый двор знал о том, что тот и знамя под Староконстантиновом взял, и Бурляя зарубил, и Богуна вместе с паном Володыевским одолел, – словом, что без пана Заглобы вовсе не было бы никакой победы в войне, и через то немалая конфузия польскому оружию приключилась бы. Уж пан Базалевич, притомившийся от длительной беседы, задремал, привалившись к стене, а Заглоба, точно глухарь, все токовал без передышки. Рассказал он и о том, что сделался правою рукою прославленного князя Иеремии, и что без него теперь ни один совет не обходится, заметив также, что не по воле случая он в местах этих оказался, но княжеское поручение исполняя, однако о сути поручения этого говорить не уполномочен. Сказавши это, Заглоба сделал значительное лицо и горделиво посмотрел на едва проснувшегося пана Базалевича, который в ответ покивал с видом заинтересованности. Тут перед Заглобою явился хозяин постоялого двора, который из угла своего давно уже прислушивался к речам старого шляхтича, и, изрядно робея в присутствии столь важной особы, изложил ему свою просьбу. Выяснилось, что этим утром задержал он некого преступника, а так как земля эта находилась под рукою князя Вишневецкого, то просил он пана взять дело в свои руки или же доставить злодея к князю для разбирательства. Заглоба, слушая, как валах живописует злодейства пойманного им татя, только сопел досадливо да брови густые хмурил. Менее всего желал он тащить какого-то разбойника к князю, однако делать было нечего – не назад же было теперь свои слова брать. Оттого, выслушав старика, он с неохотою вылез из-за стола и отправился в сарай, где находился пленник. Однако, если Богун был удивлен появлением Заглобы в своей темнице, то последнего встреча с давним врагом еще больше поразила. Едва глаза его встретились с полными ненависти глазами казака, как тотчас же лютый холод его до костей пронял, словно не Богун перед ним, а он перед Богуном связанный сидел, как на том злополучном хуторе, где свела их несколько времени назад нелегкая. «Тьфу, дьявол! – подумал Заглоба. – Пусть из меня свечей натопят, ежели я встречи с этим злодеем желал. И отчего так выходит, что всегда и везде на него натыкаюсь? Изо всех людей, какие живут на свете, его я меньше всех видеть желаю – и именно он мне вечно встречается повсюду! Пусть бы другому кому встречался – нет, одному мне такое везение на долю выпало!» Вслух же сказал: – Эге, сударь, да это, никак, снова ты! Оно и неудивительно; мне следовало об этом догадаться, едва только валах мне все дело изложил. Кто еще, кроме тебя, таковые безобразия чинит! Богун помолчал немного, а затем сказал голосом, в котором слышалась с трудом сдерживаемая злоба: – По какому это праву ты меня схватить велел? Или не знаешь, что государь гетману и соратникам его прощение объявил? – Оно так, – отвечал Заглоба, – за прежние ваши преступления вас, нечестивцев, карать не велено, хотя, сказать по правде, ежели бы мне сие решать предоставили, то ни один изменник без возмездия бы не остался. Ты, однако, не успев за прежние вины прощение получить, уже в новых погряз. Сквернавец ты этакий, тьфу! Пан Скшетуский, благородная душа, тебя, подлеца, на волю отпустил, невзирая на все твои перед ним провинности, а ты снова за свое! Богун нахмурился. Выходило, что Заглоба знал о посольстве его к Тугай-бею, а между тем знать об этом он никак не мог. Разве что Ловинский... но мысль эта была атаману невыносима. Вместе с тем он понимал, что другого объяснения такой необыкновенной осведомленности Заглобы не было и быть не могло; да и нападение на атамана свершилось после того, как шляхтич на некоторое время остался наедине с лекарем и, стало быть, имел возможность рассказать ему о поездке Богуна к грозному союзнику Хмельницкого. Все сходилось; однако Богун все еще не хотел верить в таковой исход. Не раз уж доводилось ему испытать предательство тех, кого считал он своими друзьями, однако от Стасека меньше всех ждал он удара в спину, и оттого при одной этой мысли тошно сделалось у него на сердце. Нет, не могло такого быть! И, смеривши Заглобу дерзким взглядом, Богун отвечал с прежней твердостью: – Не знаю я, о чем говорить изволишь. Заглоба в ответ засопел, точно медведь, возмущенный, как видно, таковым ответом. – Не знаешь! Что же, думаешь разве, коли один раз оно тебе с рук сошло, так и впредь сходить будет? Прежде ты хоть стыд имел, а нынче и вовсе всякую совесть потерял, басурманину поганому уподобившись. Что, станешь разве отрицать, что похитил и силою удерживал панну Станиславу Ловинскую? Богун уставился на Заглобу с таким изумлением, точно у того внезапно хвост вырос или третий глаз во лбу возник, а тот продолжал негодующе: – Лекарь, что ее осматривал, говорит, на бедняжке, мол, места живого нет, сплошь синяки да ссадины. Стыдно, сударь! Женщину избивать – низость наигнуснейшая. Зря, должно быть, молва тебя рыцарем величает – ничем ты прочих разбойников казацких не лучше, ежели на такое дело пошел. Лицо Богуна исказилось гневом; в бешенстве рванулся он к шляхтичу, точно забыв о своих путах. Крыша, подпираемая жердью, угрожающе затрещала. Заглоба поневоле шаг назад сделал, однако тотчас же принял значительную позу, как бы желая показать, что не из страха отступил, а чтобы положение переменить. В это мгновение в сарай сунулся прислужник. – Панна Ловинская велела вашей милости сказать, что она с тобою говорить немедленно желает. И, глядя в горящие яростью глаза атамана, Заглоба, хоть едва ли сам себе в этом признаться решился бы, невольно обрадовался возможности избавиться хоть на время от общества бешеного этого казака, рядом с которым чувствовал он себя несколько неуютно. Смерив Богуна суровым взглядом, он вышел из сарая. Панна Станислава, бледная и взволнованная, сидела на кровати своей, облокотясь на подушки и, казалось, внимательно слушала пана Базалевича, который, устроившись на стоявшем подле кровати сундуке, пытался развлечь ее беседою. На деле же она едва его слушала: мысли ее были заняты предстоящим разговором с Заглобою. Она еще не вполне оправилась от своей болезни, однако горячка ее больше не мучила; глядя на нее, с уверенностью можно было сказать, что состояние ее намного улучшилось – лекарь, по-видимому, хорошо знал свое дело. Одета она была в платье, которое еще утром дала ей сердобольная жена хозяина, сразу проникшаяся к бедной девушке сочувствием; впрочем, в то время Стася еще не понимала, отчего так жалеют ее все эти незнакомые ей люди. Она несколько раз приходила в себя, но жар, отуманивавший ее рассудок, не позволял ей разобраться в происходящем; к тому же, обессиленная тревогами последних дней, она не могла долго противиться болезни и почти тотчас же снова проваливалась в забытье. Наконец, под влиянием целебных снадобий, которыми усердно потчевал ее лекарь, жар отступил и девушка погрузилась в длительный сон, от которого очнулась только к вечеру. Тут-то и явился к ней пан Базалевич. Он не солгал, когда говорил Захару о знакомстве своем с Ловинскими; имения их и в самом деле располагались по соседству, и Стасю он знал с самого ее детства. Оттого, узнавши от хозяина о новой постоялице и о приключившихся с нею несчастьях, он поспешил явиться к ней дабы справиться об ее здоровье и помощь свою, буде ей в таковой нужда явится, предложить. Девушка встрече с ним весьма обрадовалась, однако стоило ей узнать об участи Богуна, как радость ее сменилась негодованием, каковое не замедлило оборотиться против пана Заглобы, ибо, услышав от Базалевича, что судьба казака теперь в руках оного рыцаря, она вообразила, будто он-то и взял Богуна в плен. Оттого-то, едва Заглоба переступил порог комнаты, она тотчас обрушила на него гневные свои упреки: – Скажи, ваша милость, отчего ты человека, который жизнь мою спас, в узилище вверг, точно лиходея какого? Сей же час вели его отпустить! Заглоба от таковых обвинений несколько оторопел, однако почти тотчас же оправился и, окинувши рассерженную девушку строгим взглядом, молвил с достоинством: – Прежде чем меня упрекать, учти, любезная панна, что, primo*, на сей раз не я разбойника этого скрутил, хоть в прошлом, замечу, не раз его одолевал, несмотря на всю силу его и злобу. Но и тех, кто схватил его, винить тебе не подобает, ибо едниственно о тебе заботясь они таково поступили. Что им было подумать, когда на тебе столь явные увечья были, а он к тому же при этом так выглядел, словно до того с сотней чертей дрался? Вот и решили, что казак этот тебя похитил и всяческие обиды тебе чинил. Да к тому же прими во внимание, что ты, по свидетельству лекаря, в жару будучи, все твердила «Не покидай меня, спаси» – как же надлежало ему эти слова толковать, как не мольбу о заступничестве? Стася сердито мотнула головою, отбрасывая назад длинные свои кудри. Ей, привыкшей к косе, досадны были лезшие на лицо волосы, и в минуты волнения она нередко, не отдавая себе в том отчета, пыталась откинуть их назад – однако непокорные пряди не желали долго оставаться в одном положении и вскорости снова принимались щекотать ей щеки. – Не помню, чтобы я эти слова говорила; впрочем, если были они сказаны в жару, когда я толком и не понимала, с кем говорю, можно ли было таковое значение им придавать? Поверь, сударь, просить кого-то меня от этого человека защитить мне едва бы в голову пришло. Не он побои эти мне причинил, а злодеи, из рук которых вырвал он меня, жизнь и честь мою тем спасши. От него же мне никакой обиды не было и быть не могло – он и не знал даже, что я женщина, ибо при первой встрече нашей сказалась я ему мужчиною и иначе, как в мужском платье, он меня не видел. – Вот оно что! – пробормотал Заглоба. – То-то он на меня свои буркалы вытаращил, как про панну услыхал! При этих словах румянец вспыхнул вдруг на бледных щеках Стаси, и она поспешно опустила голову, точно желая скрыть от собеседника свое смущение. Заглоба меж тем продолжал: – Однако расскажи же, барышня-панна, ибо очень уж мне любопытно – что это Богуну в этих краях понадобилось? Стася подняла на него удивленный свой взор. – Богуну? Тут уж пришел черед Заглобы удивиться. – А ты, сударыня, разве не знала, кто он такой? Стася снова потупила взор. – Я только имя его знала, не прозвание. Так это Богун? Тот самый, о котором в песнях поют? – Тот самый, что к Хмельницкому примкнул и изменою себя запятнал, – строго отвечал Заглоба. – Оттого и хочу знать, зачем его сюда нелегкая принесла. Сдается мне, неспроста это: опять, должно быть, что-то затевают, вельзевулово племя! – Думаю, что здесь ты, сударь, не ошибаешься, – подал вдруг голос Базалевич, до того молча слушавший их беседу. – Теперь мне все ясно сделалось. Видишь ли, в Чигирине встретился мне казак один, Захар Щербак, который у меня нахождение Тугай-бея выпытывал, попутчиком своим прикрываясь, у коего якобы дело до Тугая имелось. О попутчике же этом сказал он, что тот будто бы братом Владиславу Ловинскому приходится. Я тогда думал, что про Ловинского он наврал, ибо знал, что у Владислава братьев нет; да и к тому же с Захаром этим тогда Богун был и еще несколько казаков, а шляхтича никакого с ними не было. Теперь вижу, что это он о тебе, Стасенька, говорил, однако дела это не меняет: Богун с товарищами своими к Тугай-бею ездил. – Как! Богун к Тугай-бею ездил! Что же ты раньше молчал? Или не понимаешь, что весть сия означать может? – Я-то не молчал, – отвечал с достоинством Базалевич. – Я вашей милости о том давеча рассказывал, только сдается мне, что ты, сударь, не в укор тебе будь сказано, меня не очень-то слушал, потому что в ту пору кувшин опоражнивал, а потом, как я расказ свой окончил, на стол упал и захрапел; проснувшись же, принялся мне снова о подвигах своих толковать, и уж больше ни слова мне вставить не давал. Заглоба побагровел. – Глупости ты, ваша милость, говоришь! Разве могу я спать, когда о судьбе отчизны речь идет! А вот ты, сударь, и сказать стыдно – после третьей же чарки заснул, точно сурок. Ей-ей, глядел на тебя и дивился, до чего дойти может человек! Не осталось, должно быть, больше истинных мужей в Речи Посполитой – один я еще пить могу, а уж прочие! – и он с досадой махнул рукою. Базалевич открыл было рот, чтобы что-то возразить, однако Заглоба уже от него отвернулся, точно тут и говорить боле не о чем было, и снова к Стасе обратился. – Скажи, барышня-панна, в самом ли деле Богун у Тугай-бея был? Стася покачала головою. – Нет, Богун к татарам не ездил. Тот казак и впрямь для меня про Тугай-бея выспрашивал – это мне к нему нужно было, не Богуну. Он брата моего в плен взял, я его выкупить ехала... да только опоздала. И, сказавши так, она поспешно лицо руками закрыла, силясь сдержать навернувшиеся на глаза слезы: свежа еще была рана и любое упоминание о брате отзывалось в сердце ее болью. Базалевич, поднявшись со своего места, подошел к Стасе и по волосам ее погладил. – Так Владислав погиб? И мне весть эта горька; вместе с тобою оплакиваю его. Славный был он воин и рыцарь истинный. Тут уж Стася, не выдержав, расплакалась так жалостно, что даже Заглоба, который Ловинского вовсе не знал, при виде зрелища этого печаль ощутил. Он подождал несколько времени и, когда девушка наконец справилась с собою, сказал тоном гораздо более мягким: – Велика потеря твоя, сударыня, и мы вместе с тобою о ней скорбим. Однако скажи нам все же, зачем Богун в Чигирин ездил? Должна же была и у него какая-то цель иметься. Если ты с ним ехала, едва ли тебе о ней ничего не известно. Стася подняла на него заплаканные свои глаза. – Я, ваша милость, теперь ничего не знаю, – сказала она слабым голосом. – Я едва говорить силы имею, а ты меня допрашиваешь, словно преступницу какую! И, сказавши так, она откинулась на подушки с видом изнеможения. Заглоба несколько смутился. – Да разве ж я тебя допрашиваю? Ежели ты нездорова, то отдыхай, сколько хочешь, я тебе в том препятствовать не стану. Однако после расскажи нам все же, что знаешь об этой поездке Богуна, ибо, как ты, полагаю, и сама понимаешь, дело сие немалую важность иметь может. И, сказавши так, он вышел из комнаты, а следом за ним, откланявшись, вышел и пан Базалевич. Едва за ними закрылась дверь, как Стася поспешно спрыгнула с кровати и, неслышно ступая босыми ногами по дощатому полу, направилась к выходу. За дверью открылись ей сени, в которых никого уже не было; по-видимому, шляхтичи успели скрыться за одной из противоположных дверей. Она подобралась к первой из них и прислушалась – и почти тотчас же услышала голос Базалевича: – Что же ты, ваша милость, о деле этом думаешь? – Легко сказать «что думаешь»! – отвечал на это Заглоба. – Дело-то, сам видишь, непростое выходит. Если Богун и впрямь к Тугай-бею ездил, то означать это может только то, что Хмельницкий снова с татарами снюхатся хочет, а уж для чего ему это потребовалось – тут не надобно большое sagacitatis** иметь, чтобы сообразить. Однако ездил ли он к Тугай-бею или еще куда – вот вопрос, на который мы, сдается мне, едва ли ответ получим. – Ты, стало быть, панне Станиславе не веришь? Полагаешь, она злодея этого покрывает? – Э, сударь, вот и видно сразу, что ты женской натуры вовсе не знаешь! Это для нас с тобою он злодей и висельник, а она к нему, как я заметил, немалую благодарность за собственное спасение испытывает. Заметь также, что красавчик он, каких мало, а это в подобных делах весьма кстати бывает, чему я и сам лучшим примером служить могу. Сам посуди: в ту пору, когда терпел я муки от турок в Галате, от смерти спас меня никто иной, как жена ихнего паши, а все по причине необыкновенной красоты моей, остатки каковой и теперь еще лицезреть можешь. А ведь был я врагом нехристей, да и каким! – и нынче даже ежели крикнешь над ухом у турка «Заглоба!», сам увидишь, что будет. Да только женской натуре в таковых обстоятельствах до политики дела вовсе нет. Я, впрочем, того не говорю, что барышня эта непременно нам голову морочит – может статься, Богун и впрямь по другим каким-то делам в Чигирин ездил. Однако ежели он поручение Хмельницкого выполнял и ей то известно, то нам она об этом все равно не расскажет по причине душевного к казаку этому расположения. – Что же ты теперь делать намерен? – Вот то-то и оно! – отвечал Заглоба с досадою. – Если Богун с татарами якшался, то нам о том докладывать не станет; однако ежели и панна станет настаивать, что был он в Чигирине по делам, к Хмельницкому касательства не имеющим, то по какому же праву мне тогда его аресту подвергать? Сам же потом и виноват выйду, коли выяснится, что она правду говорила. А вместе с тем и отпускать его нельзя, ибо слишком уж велико подозрение и слишком многое здесь на карту поставлено. Разве что и в самом деле отвезти его к князю, а уж он пусть сам разбирается; а выяснится, что Богун невиновен – ну, значит, так тому и быть. В суде он на меня управы искать не станет, не из таких – а вызовает на бой, так поглядим еще, кто кого одолеет! – последние слова, впрочем, Заглоба произнес с преувеличенною беспечностью, за которой, как видно, другие какие-то чувства скрывались. Пан Базалевич того, однако, не заметил или же сделал вид, что не заметил, потому что сказал: – Истинно рыцарская в тебе, сударь, душа: говорят, что разбойник этот насчет сабельных поединков вовсе не дурак. – Ну вот, заладил! – прервал его Заглоба с неудовольствием. – Дурак или не дурак, а только от ученика моего, Михала Володыевского, не одно уже поражение терпел, стало быть, и от меня ему несладко придется. Ты мне лучше вот что скажи, – сколько человек было с Богуном, когда ты его в Чигирине видел? – Человек десять примерно. Странно мне только, отчего он их сюда с собою не взял. – Полагаю, для того не взял, чтобы ничьего внимания не привлекать – что, кстати, также о недобрых каких-то намерениях свидетельствует, ибо в ином случае разве стал бы он так осторожничать? Однако нам следует быть настороже, ибо головорезы эти, предводителя своего не дождавшись, запросто сюда нагрянуть могут. Хорошо, что ты мне здесь повстречался – лишняя сабля в таком деле весьма даже может пригодиться. – Я, сударь, к Черкассам теперь же выехать думал, – сказал на это пан Базалевич, который, как видно, вовсе не горел желанием драться с казаками Богуна, – дело у меня там неотложное. Однако у пана Заглобы, как видно, на этот счет другое мнение имелость. – Подождет дело твое, – сказал он голосом, не допускавшим возражений. – Можно ли о собственном благе думать, когда речь о судьбе отечества идет? Стыдись, ваша милость! Разве одолели бы мы холопов под Староконстантиновом да Зборовом, если бы каждый в ту пору только о своей шкуре заботился? Ты лучше вот что сообрази: у меня теперь с собою шестеро человек прислуги – на то, чтобы Богуна охранять, их достанет, однако если сюда отряд его заявится, то жарко нам, должно быть, придется. Теперь в путь не двинешься – ночь на дворе; стало быть, надобно подумать, как обороняться, ежели они на нас здесь под покровом темноты нападут. Однако ответа пана Базалевича Стасе разобрать не удалось, ибо в это мгновение из-за соседней двери донесся вдруг скрип и чьи-то шаги, к выходу направлявшиеся, отчего девушка принуждена была ретироваться в свою комнату. Впрочем, рассудивши, что самое главное уже знает, решила она больше вылазок не предпринимать, а вместо этого опустилась на свою кровать и погрузилась в размышления. Пан Заглоба в отношении ее не совсем оказался прав; весть о том, что Богун был врагом Речи Посполитой вовсе не была для нее безразлична. Горестно делалось у нее на сердце при мысли, что рыцарь этот, который мог бы прославить себя подвигами под знаменами отважнейших полководцев, изменником сделался и преступлениями против отчизны себя запятнал. Однако, вспоминая рассказ Богуна о прежних его со шляхтою отношениях, она догадывалась о причинах, на роковой шаг этот его толкнувших, и оттого не негодование, но жалость и печаль сердцем ее владели; одна только надежда, что, быть может, лишившись в лице Тугай-бея главного союзника своего, Хмельницкий не решится начать новую войну, несколько ее успокаивала. Однако если бы даже знала она наверняка, что вскорости новая случится война и Богун снова к бунту примкнет, оставить его без помощи она не могла, ибо, хоть и считала Вишневецкого героем, знала также о беспощадности его к врагам и понимала, что страшною будет участь атамана, попади он в руки князя. Одна мысль об этом была для нее невыносима – и потому, хотя болезненная слабость все еще ее томила, мешая ясному течению мыслей, она, собравши всю волю свою воедино, принялась придумывать, как вернее друга своего из беды выручить. Богун, оставшись один, долгое время сидел неподвижно, погруженный в раздумья. Голод и жажда постепенно начинали в нем пробуждаться; к тому же от неудобства позы зажившие было раны снова заныли - однако он того точно не примечал: мысли его другим были заняты. Известие, полученное от Заглобы, тем сильнее его поразило, что явилось для него совершенною неожиданностью: такого оборота он и предположить не мог. Множество мыслей вертелось у него на уме, стремительно друг друга сменяя; он припоминал слова и поступки Стаси, которым был свидетелем, и совсем в ином свете представлялись они ему теперь. При мысли о том, что не побоялась она одна пуститься в столь опасный путь и что, когда явилась в том нужда, даже сражаться готова была наравне с мужчинами, испытывал он изрядное удивление, к которому вместе с тем примешивалось точно и уважение – никогда прежде не встречались ему девушки, на столь отчаянные поступки способные. Вспомнился ему также рассказ Стаси о Буковском, и понял казак теперь, чего тот от нее добивался, – и неожиданно ощутил, как закипает в душе его ярость: окажись теперь Буковский этот рядом, Богун, должно быть, шею бы ему свернул. При воспоминании же о танце у костра и о том, как вез он ее в Жуковец, к груди своей прижимая, испытывал атаман точно смущение, которое было для него тем более удивительно, что ощущение это ему мало знакомо было. И чем больше думал Богун о Стасе, тем сильнее самые разные чувства одновременно грудь его теснили; о собственной же участи, он, казалось, вовсе не думал – впрочем, полагая, что стоит панне Ловинской разъяснить случившееся недоразумение, как его тотчас отпустят, он о ней особо не тревожился. Через несколько времени мысли его стали путаться; вскоре он и сам не заметил, как задремал. Что ему снилось, он потом припомнтить не мог – какие-то смутные образы мелькали перед его взором и исчезали, не оставляя следа в памяти. Вдруг явилось перед ним лицо Стаси; она пристально смотрела на него бархатными своими глазами, в которых точно тревога читалась, а вокруг будто бы мрак клубился, и оттого ничего больше нельзя было различить. И Богун, глядя в глаза эти, удивился явственности своего видения – если бы не знал он, что спит, то решил бы, что Стася и вправду явилась к нему в сарай. Однако еще больше поразился он ослепительной красоте лица этого, которого каждая черта необыкновенным очарованием дышала. И странно сделалось ему, что прежде он точно не примечал этой красоты; и глядел он в лицо ее неотрывно, одного только желая – чтобы не обрывалось чудесное это сновидение, но как можно дольше длилось. Однако не успел Богун так подумать, как ощутил, что чья-то рука его за плечо трясет. Прикосновение это было столь явственным, что миру сновидений никак принадлежать не могло – и казак, немедленно это осознавший, вздрогнул и тотчас проснулся. Стася, однако, никуда не исчезла, но вместо этого продолжала за плечо его трясти. – Проснись, проснись, сударь – говорила она, – не время теперь спать! Богун мотнул головою, прогоняя остатки сна. В сарае было темно; должно быть, на дворе давно уже стояла ночь. Лучина, которую держала в руке девушка, не могла толком рассеять темноты; далее двух шагов ничего нельзя было увидеть. Атаман, впрочем, только на нее и глядел. Она казалась ему еще краше, чем во сне; чем дольше смотрел он на нежное, чудное это лицо, тем сильнее овладевало восхищение неистовою его душой. Стася же, убедившись, что казак проснулся, тотчас опустила глаза, точно избегая с ним взглядом встречаться. В руке ее блеснул нож, но прежде, чем Богун успел удивиться, она проворно склонилась к его ногам и перерезала стягивавшие их веревки а затем, зайдя за жердину, принялась освобождать его руки. Вскорости Богун поднялся, растирая затекшие запястья, однако взор его по-прежнему прикован был к стоявшей перед ним девушке; казалось, что, от одних уз избавившись, он еще более крепкими путами связан оказался. Она же подняла на него сверкающий взор свой и промолвила голосом, в котором немалое волнение слышалось: – Тебе нужно уходить – они знают, что ты к Тугай-бею ездил. Не я им о том сказала, – добавила она поспешно, точно опасаясь, как бы эта мысль Богуну на ум не пришла, – однако они и сами догадались; оставаться тебе здесь нельзя. Пойдем. И она, загасив лучину, вышла из сарая. Богун направился следом. Двор встретил их безмолвием, однако не успели они и нескольких шагов сделать, как откуда-то сбоку донесся вдруг раскатистый храп. Богун, обернувшись, увидел лежавших неподалеку от сарая трех человек; как видно, то была стража, приставленная Заглобою охранять пленника. Все они спали крепким сном, а один при этом таковые рулады выводил, что, казалось, целая хоругвь здесь на ночлег устроилась; впрочем, сон товарищей его храп этот, по-видимому, ничуть не тревожил. Атаман подивился такой необычайной сонливости; однако смутная догадка, пришедшая было ему на ум, так до конца перед ним и не обозначилась, ибо в этот миг снова поглядел он на Стасю и уж больше ни на что глядеть не мог и не о чем, кроме нее, не желал думать. Странным было состояние его. Еще несколько дней назад казалось ему, будто сердце в нем омертвело и уж боле нельзя будет не только любви в нем явиться, но даже и любому другому хоть сколько-нибудь сильному чувству, – а между тем теперь оно так и колотилось в груди, неизъяснимым исполненное упоением. Еще недавно думал он, что никогда больше ни на одну женщину не поглядит, а вот глядел же: и чудный лик ее, и легкая походка, и стройный стан, – все в нем безмерное восхищение вызывали. И чем больше глядел он на Стасю, тем больше диву давался – как прежде мог он не замечать всего этого, как мог не распознать в ней девушку? Оттого разве, что думами его в то время другая владела? И, подумавши так, сам он себе удивился – разве не были больше помыслы его заняты княжною Курцевич, разве мог образ, который он столько лет в сердце своем хранил, померкнуть вдруг теперь, словно пламя свечи при свете факела? Однако если бы сказал ему кто, что не вдруг померк образ этот в его сердце и не вдруг вспыхнула в нем новая любовь, он, пожалуй, еще больше удивился бы, – хотя в таком случае сущую правду бы услышал. Ибо давно уже, не отдавая себе в том отчета, полюбил он попутчицу свою – однако если прежде то была любовь старшего товарища к младшему, то теперь в новые формы облеклась она, всецело помыслы его захватив. Душа его неудержимо к этой девушке стремилась – оттого ли, что в отношении ее к нему чувствовал он теплоту, какой от прежней возлюбленной своей никогда не знавал, оттого ли, что был он для нее спасителем и заступником, каким когда-то хотел быть для Елены, в коей заступничество его один лишь страх вызывало, или же от другого чего – он и сам не знал; однако чувствовал со всею ясностью, что такая любовь грудь его переполняет, какую никакие слова выразить не могут. Об одном только мог он думать теперь, одного лишь желал – чтобы хоть раз взглянула она на него, как прежде глядела, когда он ей о подвигах своих рассказывал или в лихой пляске ее кружил. Но Стася не глядела на Богуна; тихо шла она рядом с ним, опустивши взор свой, словно в глубокой пребывая задумчивости. Наконец достигли они околицы, где привязан был Богунов конь: незадолго до того, улучив момент, Стася вывела его из конюшни и оставила здесь, среди разросшегося кустарника, укрывавшего его от чужих взоров. Здесь они остановились. Она наконец подняла на него глаза свои и взоры их встретились; во вгляде Богуна, устремленном на девушку, пламенная страсть читалась, однако та выражения этого заметить не могла, ибо слезы ее взор отуманивали. – Прощай, Юрко, – сказала она тихо.– Храни тебя Бог. И, сказавши так, поспешно назад отступила, точно желая скорее в обратный путь отправиться. Если бы месяц светил ярче, то Богун мог бы увидеть, что она едва сдерживает слезы, и, быть может, догадался бы, что поспешность ее вызвана опасением, что он слезы эти заметит; однако в этот миг луна зашла за тучи, и он не мог различить выражения лица ее. Он понял только, что она хочет уйти, и вся душа в нем перевернулась. Мысли его прояснились; он точно очнулся от сна, но нерадостным было это пробуждение. Сердце его разрывалось при мысли о расставании и вместе тем с безжалостною ясностью рисовалась перед ним неизбежность такового исхода. Отчего вообразил он, будто она может питать к нему иные какие-то чувства кроме дружеского расположения и благодарности? Разве не была она такою же гордою панною, как княжна Курцевич, и разве не был он по-прежнему казаком, любви шляхтянки недостойным? И сжал кулаки атаман, и стиснул зубы, точно внезапную боль ощутив, ибо понял, что в ту же ловушку, что и прежде, угодил, и отчаянье душу его наполнило. А она меж тем, не дождавшись от него ответа, поникла головою и вдруг отвернулась и стремительно к дому направилась. Невмоготу было ей длить мучительную эту минуту: она чувствовала, что вот-вот расплачется, и к муке ее душевной жгучий стыд примешивался, ибо казалось ей, что не было бы теперь ничего хуже, чем муку эту перед Богуном обнаружить. Казак же, увидев, что она уходит, света не взвидел. Если бы мог он в тот миг рассуждать хладнокровно, то, возможно, догадался бы о причинах, подвигших ее на столь поспешное бегство, однако до хладнокровия ли было ему, когда вся кровь в нем кипела? – Постой! – воскликнул он, бросаясь за нею. – Не уходи, выслушай меня! Не жизнь мне без тебя, голубка моя, серденько мое! Сам не знаю, что со мною сделалось – одна ты в мыслях моих, к тебе одной мое сердце рвется! Так говорил он, устремив на нее горящий взор свой – она же, остановившись и вся к нему оборотившись, внимала словам его, безмолвная и недвижная, словно статуя, и хотя лица ее он все еще не мог различить в темноте, ему почудилось, что она глядит на него с изумлением. – Не дивись моим словам, – продолжал он, – они из самой души идут! Ты, может, думаешь, что нельзя в одночасье так полюбить, чтобы всю жизнь потом с любовью этой не расставаться? И сам не знаю я, как и отчего возможно такое, но знаю зато, что люблю тебя больше жизни и никогда любить не перестану – разве если сердце мое из груди вырвут. Никто так тебя любить не сумеет, как я! Скажи мне, чего ты хочешь? Все, чем владею, твоим будет; все, что саблей добуду, к ногам твоим положу, всю кровь свою за тебя отдам, жизнь отдам за тебя, любушка моя, горлинка моя ненаглядная! Только полюби меня, только согласись женою моей стать! И, затаивши дыхание, стоял он перед ней, ожидая ответа, но девушка все молчала. И темно сделалось у него на душе, словно на море перед бурею, и смертельная тоска в очах его явилась. Но вдруг луна вышла из-за туч и в серебристом ее свете увидел он наконец лицо Стаси – и таким счастьем каждая черта лица этого дышала, словно не читалось в нем еще минуту назад печали и словно для счастья одного и было оно создано. И понял тогда казак, что не страхом и презрением, но радостью безмолвие ее объяснялось, и прочел в глазах ее ответ, который не могли уста вымолвить. И здесь не ошибся он – ибо давно уже полюбила Стася храброго атамана со всем пылом юной своей души; однако не чаяла она в нем ответных чувств обнаружить, оттого что, помня исповедь его, полагала, что в сердце его нет для нее места, и с обстоятельством этим давно уж смирилась. Объяснение же его для нее таковою явилось неожиданностью, что от внезапной радости она точно в оцепенение впала: и хотелось ей на речи его ответить, но не шли слова с ее языка, и только на лице ее читались чувства, сердце ее переполнявшие. Богун, впрочем, и без слов ее понял – и сделалось у него на душе так светло и привольно, как давно уже не было, и, глядя в сияющие глаза эти, улыбнулся он такою счастливою улыбкою, какою уж и не верил, что когда-либо снова улыбаться сможет. И в тот же миг, преодолев наконец сковывавшее ее оцепенение, кинулась она к нему на грудь, обвила шею его нежными руками своими и дала волю слезам – но были то уже слезы радости, и сладко было ей на груди его плакать. И сжал казак в объятиях свою панну и, себя не помня, припал устами к сладостным устам ее, и в поцелуе этом ощутилось то, что лишь двум душам, раз и навсегда друг друга избравшим, ощутить возможно. И снова зашла за тучи луна, и ничего не стало видно; когда же вновь озарился двор мягким ее светом, то не было больше у околицы ни Богуна, ни Стаси - только топот копыт пронесся вдалеке и замер в ночной тиши. Однако не прошло и четверти часа, как тишина эта была нарушена удивленными, а вслед за тем и негодующими восклицаниями, ибо исчезновение Богуна было обнаружено людьми Заглобы, которые явились сменить товарищей своих, приставленных пленника сторожить. Весть эта мгновенно облетела весь постоялый двор; вскорости у сарая явился и сам Заглоба в сопровождении Базалевича. Он, казалось, не вполне еще проснулся, однако стоило ему увидеть валявшихся на земле стражников и распахнутую дверь сарая, как весь сон с него мигом слетел. Бранясь, принялся он тормошить незадачливых караульщиков, однако те продолжали спать, словно бы тумаков его и вовсе не чувствуя, так что шляхтич принужден был наконец отступить. – Это уж я и не знаю, что означать может! – сказал он в растерянности. – Черт им, что ли, сон этот навеял? Он, конечно, Богуну сродственник, однако не думал я, что он таково ворожить ему станет. Между тем лекарь, явившийся вслед за панами, поднял валявшуюся на земле бутыль с остатками горилки и стал вертеть ее в руках, выражение лица при этом самое сосредоточенное имея; затем, вытрясши из нее несколько капель, внимательно их изучать принялся. После же сего повернулся он к шляхтичам и сказал: – Моя тут вина, милостивые судари! Барышня у меня давеча сонного отвара попросила – слабость, говорит, меня мучает, заснуть хочу, а сон ко мне нейдет, – ну и дал я ей отвару этого, потому что сон для восстановления сил после болезни и вправду первое дело. Знал ли я, что она им таково распорядится! При сих словах Базалевич от удивления даже рот раскрыл; Заглоба же только головою удрученно покачал. – Дурака ты, сударь, свалял, однако я тебя не виню, – такого никто из нас ожидать не мог. И что теперь с нею делать прикажете? Кабы была она мужчиной, по всей строгости бы ответила, а с девки что возьмешь? – С нее, ваша милость, теперь уж точно ничего не возьмешь, – отвечал лекарь, понурив голову. – Сдается мне, что ее здесь больше нет. – Как это нет? Откуда же оно тебе известно? Молодой человек смутился. – Она, когда мы с нею говорили, очень уж бледна была, – видно было, что ее волнения какие-то гнетут, – сказал он, запинаясь, и ус свой беспрестанно подергивая, – а от этого, как мне подумалось, мог с нею новый приступ горячки случиться. Вот я после и зашел ее проведать, чтобы в случае чего полезным ей быть, а ее в комнате-то и не было. Я тогда еще удивился, что ей куда-то уйти вздумалось, однако и подумать не мог, чтобы она на такое дело решилась, – и он развел руками с видом растерянности. Заглоба некоторое время молчал, насупив седые брови. – Тьфу, любезные судари, дали же мы маху! – сказал он наконец. – Однако и панночка эта хороша! Виданное ли дело – сонный отвар в горилку подливать! Это уж и не знаю, до чего дойти нужно. Я всегда говорил, что от горилки рыцарскому сословию одни беды. Нам Господь мед дал, дабы мог он нас утешать и душам нашим мужество и удаль сообщать; ежели же кто из шляхты с горилкой свяжется, жди беды, ибо не рыцарский это напиток, но хамский, и ничего хорошего из него для нас проистечь не может. И пану Базалевичу, и молодому цирюльнику, и всем прочим слушателям ничего другого не оставалось, как с паном Заглобою согласиться. ________________ * во-первых (лат.) ** чутье (лат.)
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.