ID работы: 6462987

Терновый куст

Джен
R
Завершён
автор
Размер:
630 страниц, 37 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 802 Отзывы 35 В сборник Скачать

Воскресенье I

Настройки текста
Примечания:

«Ви́дех беззако́ние и пререка́ние во гра́де. Днем и но́щию обы́дет и́ по стена́м его́. Беззако́ние и труд посреде́ его́ и непра́вда. И не оскуде́ от стогн его́ ли́хва и лесть» Пс.54:12

      Дом их белел плешивым валуном средь буйно заросшего сада, лес же стал ему крепостной стеной. Чугунный плетень ограды терялся в частоколе стволов, и дом был словно зажат в это дремучее кольцо, с каждым годом подступающее все ближе и ближе к поблекшим каменным стенам, уже покрытым плющом, мхом и плесенью. Окна отражали темноту поступившей грозы и безмолвствовали. Некогда широкая и ровная, нынче дорожка угадывалась по смятой траве, что ползла по каменной крошке. Створка кованных ворот, у которых мы остановились на миг, была чуть приоткрыта; на другой висел тяжёлый поржавевший замок.       Я помедлил в сомнении: дом показался мне необитаемым, а наша поездка — напрасной, но Чиргин решительно распахнул ворота, и те отворились покорно, без малейшего скрипа.       Мы колебались лишь миг.       В толще неба заворочался гром, а тяжёлое низкое брюхо его рассекла зарница. Хлынул поток.       Опрометью мы бросились от ворот до парадных дверей, схоронились под крыльцом, и Чиргин настойчиво постучал железным кольцом. Я хотел было заметить, что едва ли дом отзовётся на наш призыв, но тут мне почудилось, будто занавеска на окне второго этажа чуть шевельнулась, и кожей почувствовал на себе чей-то взгляд. Я оглянулся и поразился, как скоро темнота обступила нас; я не видел ничего, кроме чёрной стены леса и волнующегося шелеста сада, и если бы не помнил, что ворота находятся супротив дома, уже не определил бы, откуда мы пришли.       Чиргин ожесточённо стучал кольцом, и мне захотелось остановить его. Какой-то инстинкт внушил мне нежелание ступать за порог, хоть с каждой секундой буря ярилась всё пуще.       Гром застонал, и я схватил Чиргина за руку — в этот момент двери распахнулись.       На пороге стоял грузный старик в черном, бесцветные волосы прилизаны, бакены завиты, глубоко посаженные блеклые глаза глядели на нас пронзительно, прежде чем вновь блеснула молния и умный взгляд обернулся стеклом бесстрастности. Держал себя старик с таким непоколебимым достоинством, что на миг я даже подумал было, как знать, он и есть сам хозяин, однако что-то в манерах его было нарочитое и неестественное, как скрученная пружина в отлаженном механизме. Он смотрел на нас долго и невозмутимо, не говоря ни слова, не склоняя голову в жесте не то что бы желательной приветливости — банальной вежливости. Однако под взглядом его выцветших глаз мне отчего-то захотелось втянуть голову в плечи. Больше всего старик походил на гробовщика.       — Это дом Бестовых? — начал Чиргин, перекрикивая шум бури.       Старик смерил его немигающим взором, ничто не изменилось в его лице, только уголок губ скривился. Я взглянул на Чиргина. Всклоченный, расхристанный, одетый невесть во что, таращащий свои безумные глаза, Чиргин уж точно был последним человеком, которого стоило бы пускать на порог. Я ступил вперёд:       — Наши имена… — их унёс ветер. — Мы приглашены… — заглушены раскатом грома.       Старик моргнул. Помолчал и ответил Чиргину бесцветным голосом:       — Это дом Бестовых.       — Пустите же нас! — потребовал я в досаде.       Старик не шелохнулся.       Тут я заметил, что подле истукана выплясывает беленький в пятнышко пёс, маленький, но бойкий, верно, терьер: к нам он принюхивался, приглядывался блестящими глазками и задорно вилял хвостом-крендельком.       Молчание затягивалось. Мы мерзли под дождем, а старик застыл истуканом, бесстрастно глядя на нас своими рыбьими глазами, не пускал нас на порог, — но и не гнал прочь. Он был стар, действительно стар, но отчего-то его преисполняла уверенность, что он может, если понадобится, силой прогнать нас вон. И я весь подобрался, пронзённый явственной холодной угрозой, исходившей от старика — вмиг я воспринял её всерьёз.       Чиргин же решил обратить всё в шутку — присел и потянул руку к терьерчику, тот живо подставился под ласку, но тут громыхнуло, и пёс залаял неожиданно грозным баском.       На лай тут же откликнулся новый голос, из глубин дома:       — Трофим, хватит пускать сквозняк! Либо открой дверь, либо закрой. Впусти уже Маковку в дом и успокойся. Йозик, фу, угомонись! Трофим, помоги с поклажей. Только не стой столбом, что ж ты будешь делать! Йозик, в дом, в дом! Да замолчи же, проказник!       В тонком, щебечущем голосоке чувствовалась радость женщины, наконец-таки дождавшийся исполнения своих желаний и предвкушающей наслаждение от их плодов.       На лице старика Трофима ни дрогнул ни один мускул, когда он посторонился, пропуская нас. В высоком прихожей царил все тот же мрак: только ныне глухой и плотный, пыльный, застоявшийся — и не было видно ни стен, ни потолка. Пёс резво носился под ногами, яростно обнюхивая наши башмаки и скудные пожитки. А на широкой лестнице стояла женщина со свечой в подрагивающей руке. Судя по замешательству, отразившемуся на ее лице, она была занята размышлениями, что же теперь делать, раз на пороге дома стоит не тот, кого она так ждала, а двое промокших и продрогших угрюмых незнакомцев.       Не успел я и слова молвить, как Чиргин взял дело в свои руки: легко сделал шаг, склонился в изящном полупоклоне, ухватил нежно женскую ручку…       — Доброй ночи, сударыня, — как можно более учтиво поздоровался он, а мы двое (я и дама, насчёт угрюмого старика я не спешил судить) уже безоговорочно доверяли ему. И потому я предпочел смотреть.       Безусловно, было на что. Только не сейчас, а когда-то, лет двадцать назад. Сильно оголенные даже для дома плечи, остренькое личико, прелестные вьющиеся светлые волосы в незамысловатой прическе, большие серьги в маленьких ушках, раскрасневшихся под такой тяжестью, мелкие розоватые губки. Сощуренные фарфоровые глазки. Миленький фасад.       Несмотря на полнейшее замешательство, она кокетливо улыбнулась, чуть приподняв брови. Она не была молода, но молодилась. Она не была стара, но ее излишняя легкость и жеманность наоборот старили ее.

Амалья

      Сегодня вечер невыносим, как и прежде, почти всю жизнь мою прежде, но совсем не как впредь. Впредь всё будет иначе. Осталось лишь чуточку подождать.       Как знать, может, уже сегодня. Как знать, может уже сейчас, под грохот и вспышки, и мою головную боль он наконец-то поймёт, что никому он не нужен, как бы он ни старался, и от горя умрёт.       Муж мой, не суженный, но нареченный таковым. Мы никогда не были друг другу нужны. Но нас повязал друг с другом человек другой, злой, жестокий — оттого ли, что сердце его я храню в своих мечтах?.. И вожделею его, как и много лет назад, и знаю: совсем скоро меня ничто не будет стеснять в моих притязаниях. Да, муж мой, я никогда не была тебе верна — я даже самой себе изменяла всю свою жизнь, что уж говорить о верности другим! Но нас с тобой не должно это волновать. Мы никогда не были друг другу нужны. Но зачем-то ты сделал меня и мою дочь своею обузой, а сам изрядно обременил меня.       Вечная тайна твоей опрометчивости, когда-то я искренне желала разгадать её, но в конце-концов поняла, насколько это неважно. Насколько ты неважен. От тебя не зависит моё счастье, пусть ты, наверное, очень хотел его мне составить.       Да не очень-то старался.       Я никогда не пыталась этого скрывать, но от животного ужаса, что сковывает меня от одного твоего присутствия, я не смогла избавиться за двадцать пять лет — лишь только укрепилась в нем. Любое действие… осуждено и не допущено тобою. Любая мысль… крамольна по твоему усмотрению. Ты видишь меня насквозь, как и всех здесь, и одного я не могу понять — почему же ты терпишь нас? Ты знаешь все о наших грехах, о нашей ненависти к тебе, о нашей злобе, о нашей подлости — и все равно даешь нам хлеб и кров.       И свое имя.       Спустя четверть века мне порой просто кажется, что тебе нравится это — клеймить собою живых существ. Сковывать нас одной цепью, кормить сырым мясом с руки и мнить о себе, будто ты действительно заботишься о нас. Что же, мы сожрали тебя с потрохами. Только кому от этого легче?       Мы давно повесили на тебя все свои грехи. Особенно удобно, учитывая, как скоро ты помрешь. Надеюсь, ты унесешь их за собой в могилу, а мы вздохнём с чистой совестью и начнём новую, лёгкую жизнь.       И я наконец-то заполучу то, что толкнуло меня тогда к алтарю — моему эшафоту. Я шла не к тебе, Корней, и не за тобою, и не потому, что ты сторговался обо мне, не потому, что ты так захотел. Я вошла в этот дом не к тебе и не для тебя. И выйду я отсюда с тем, что мне причитается.       Теперь-то, когда все так удачно обернулось.       Только узнаю сначала, что делает здесь эта паршивка. Кто она? Зачем она? Откуда в ней столько спеси? Считает, что она в безопасности — раз устроилась у Бориса под боком, значит, ей все можно. Не нужно быть гением, чтобы понять, каким образом она проводит все дни в спальне младшего брата. Но вот чем она занята все ночи в покоях брата старшего?.. Абсурдно предполагать то же. Ну, Борис Кондратьич, держись. Случись это месяцем раньше, я бы закрыла на это глаза так же, как смотрю сквозь пальцы на твою «милейшую Липоньку» — надо отдать ей должное, кормит она всю нашу ораву отменно. Но в случае с этой девчонкой я тебе спуску не дам. Как он с ней носится! И что она думает, раз спит с ним, то хозяйкой сюда приехала? А я не хозяйка ли? Нет, так никогда и не стала, да будто оно мне надо! Пусть Льдиночка кусает локти, точит когти, но нет и не будет этому дому хозяйки — только хозяин. А что до меня… Мне же проще. Главное, убраться отсюда. Уехать. Уехать! Уехать!..       И я заставлю тебя пожалеть, Борис Кондратьич, что променял меня на эту молодуху. Между нами не только мой муж — двадцать пять лет, но теперь я напомню тебе обо всем, что между нами было… и наверстаю то, чего еще нет. У меня вся жизнь впереди.       Скорее бы кончилась эта гроза. Скорее бы перестала болеть голова. Скорее бы приехал Маковка, милый мой, милый мальчик, и я бы ушла прочь из этого дома без лишних треволнений.       О, мальчик мой, хоть нет в тебе ни капли моей крови! Мы обыграем их всех, ведь так?       Призвание «плодиться и размножаться» всегда вызывало во мне отторжение, и как прекрасно, что с Маковкой не было этой мороки. Он просто мой сын — без лишних жертв с моей стороны. Единственное мое утешение, единственная отрада за весь срок моего заточения. Даже когда он дразнит меня «матушкой», ему это простительно, от него слышать это приятно и естественно, ведь так оно и есть. Кто ещё у тебя есть на всем белом свете, Маковка мой, кроме меня? О, много, много кто. Ах, женская доля — знать, что еще кто-нибудь да найдется, и не любить от этого меньше. Мой беспокойный Маковка. Оперяется птенец в предназначенном для того заведении, но грех ему жаловаться, ведь там, на воле, он вкушает жизнь сполна. Неудивительно, что вернуть его домой может только кончина отца. Ему не место здесь, хоть теперь-то всё может повернуться совсем иначе… Теперь-то всё может оказаться в его руках, молодых, сильных, крепких, пусть несколько развязных и горячих, но… Да, он не станет отсиживаться в этой норе. Он рожден, чтобы блистать и побеждать. Прожигать жизнь — в конце концов, что в этом плохого! Остепениться ты всегда успеешь, а подспорьем будет всё, что отныне тебе причитается, я даже не сомневаюсь. Только приди и возьми.       Старик уже не будет возражать.       Как грохочет!.. Или это действительно… Стучат. Стучат!       Неужели, он? Если он вернулся сейчас, значит, ещё и не читал позавчерашнего письма! Значит, еще не знает о великой перемене, о великой радости… Значит, мне счастье объявить ему!       — Маковка! Маковка, заходи же!       Паршивый старик. Возомнил, будто его преданность и неустанные труды за десятерых дают ему право смотреть на меня, законную жену его господина, свысока! Думает, я не знаю, что каждый вечер именно он последним посещает умирающего и склоняется над ним, как гриф — давно бы сжалился и выклевал бы ему сердце! — но нет, он шепчет, шепчет, шепчет ему обо всем, что происходит в этом проклятом доме. Что же, пусть, пусть нашепчет, как Маковка оказался рад обнаружить родителя на смертном одре, будто подарок под рождественским деревом…       Это не Маковка!       Но кто же это?.. Кто?.. И к чему? А к чему как не к веселью, покуда это странное, непредвиденное вторжение нарушает покой нашей трясины! Пожалуй, это просто прекрасно!       Так, во-первых, это мужчины. Ещё довольно молодые и в темноте допустимо привлекательные, а свет зажигать необязательно.       Во-вторых, несчастная Амалья двадцать пять лет растрачивала свои очаровательные улыбки и взмахи ресниц только на бессердечного лжеца да воспитывала, любуясь, неблагодарного мальчишку. Твое вознаграждение за женские страдания пачкает паркет сырой грязью и раздраженно сверкает двумя парами голодных глаз. Неплохо, неплохо… Улыбнись же, дурочка, своей долгожданной радости, милочка, и откройся чисто женскому счастью — обществу свежих и одиноких мужчин.
      Хозяйка будто не могла устоять на одном месте ровно, колыхалась под порывами ветра и то и дело приподнималась на мыски, чтобы рассмотреть нас получше, продолжала улыбаться и хлопать глазками. Я не мог не вспомнить особо внутреннее благородство моей супруги, и потому мое первое впечатление г-же Бестовой грозило оказаться вконец неприятным. Я пытался сопоставить её облик с тоном письма, но не находил должного соответствия, а потому заговорил; мы не могли позволить себе ошибки:       — Просим простить нас, сударыня, за наш внешний вид и неожиданное вторжение. Мы по приглашению. Наши имена…       Чиргин подхватил, обаятельно улыбаясь:       — Спешим вас заверить, мы никак не разбойники с большой дороги. Это на нас напали. Ветер и гром!       Хозяйка ахнула и с явным удовольствием прижала ладошку ко рту. Дай им с Чиргиным волю, они устроят спектакль. Я собрался разом разрешить все неувязки:       — Лидия Геннадьевна…       Тут наша хозяйка заметно поблекла, улыбка превратилась в ухмылку, во взгляде задор уступил место презрению.       — Ах, — сказала она своим тоненьким голоском, — так вы к Лидоньке.       Она попыталась сказать это небрежно, но не сумела скрыть разочарование. Я припомнил рассказ Зыкова о его сестрице, что истосковалась за долгие годы брака с опостылевшим стариком, и понял, что нам навстречу вышла именно она, молодая супруга хозяина, госпожа этого замшелого царства.       Я даже подумал, не представиться ли нам, собственно, друзьями её брата, уж это вернее и в конце концов правдивей, нежели та байка, которую выдумал Чиргин, но я вспомнил, что Зыков упомянул ссору с сестрой и её обиду на него, а потому не решился нарываться раньше времени.       Чиргин же не терял времени даром: скосил улыбку, подмигнул, шагнул вперёд, отступил назад, чуть поклонился, над ручкой её склонился и сладенько запел:       — Madame, извините нашу бестактность… — и он назвал наши имена со всей любезностью, завладел розовой ручкой и растёкся пуще: — Лида упоминала о вас, madame, прежде хвалила ваше гостеприимство, ведь некогда именно вы приняли её в ваш дом… Ох, ну и давненько же я не виделся с Лидой, а ведь некогда нас связывала нежная дружба… — я возмутился, а наша хозяйка уже с интересом ловила свежую сплетню. — Я давно не виделся с нею, но вот вернулся из заграницы и не мог уж больше откладывать долгожданный визит… Быть может, я погорячился, Григорий Алексеич останавливал меня, как мог… Нам нет извинения, madame, но спешу заверить вас, что покуда мы — гости в доме вашей милости, прошу, располагайте нами, как вашей душе будет угодно.       Он был неотразим: блеснул улыбкой, вновь склонился над ее щуплой ручкой, дал крыльям носа затрепетать, глазам — сверкнуть, и пусть он стоял такой, косматый, промокший, весь в обносках, одна эта улыбка, один только взгляд — и полнейшее очарование. Наша хозяйка растаяла мгновенно: рассмеялась, подернула плечами и воскликнула переливчатым, будто девчачьим, голоском:       — Как любезно со стороны голубушки Лидоньки не забывать своих старых друзей! Как любезно с вашей стороны, голубчики, оказаться старыми друзьями Лидоньки! — она сжала в ответ пальцы Чиргина, отступила и сказала будто про себя: — Вот уж не думала, не гадала, что это с ее стороны подует ветер и разгонит нашу трясину свежей кровью!       Глухую темноту прихожей разбил повизгивающий смех: наша хозяйка, стоило знакомству состояться, теперь смеялась беспрерывно, находя каждое наше движение презабавным.       — Прошу вас, голубчики, проходите. Pardon-moi, что заставила вас так долго прождать на пороге — старина Трофим не привык открывать двери… Просто потому, что не для кого их открывать! Зато Йозик вон как рад… — терьерчик семенил рядом, всё ещё подозрительно принюхиваясь к башмакам Чиргина. — Ваш визит нам — как снег на голову, не буду отрицать, Лидонька совсем ничего не говорила о вашем приезде. Неужели у неё хватило фантазии на сюрприз? Ах, учитывая печальное положение нашего семейства, сюрприз особенно пикантен! — она фыркнула своей шутке, полагая, что она понятна только ей одной. — Сейчас уже глухая ночь, и не стоит тревожить Корнея Кондратьича, — да, это мой муж, — или трогать Сешу, тем более… Трофим, — стоило ей обратиться к старику, как сахарная глазурь слетела с ее голоса, обнажив резкие нетерпеливые нотки: — Сообщи Лидии Геннадьевне о том, что её кавалеры прибыли. Но я сама позабочусь о том, где им расположиться…       Старик рассеялся в темноте — и при этом в его последнем поклоне хозяйке холода было больше, чем в потоках воды, что проливалась на бренную землю с небес.       — Конечно, этот шпик тут же побежит рассказывать обо всем хозяину, — себе под нос пробормотала наша хозяйка вслед старику Трофиму, но быстро пожала плечами и снова блеснула зубками: — Но мы доиграем в сюрприз, хорошо, голубчики мои? Для всего дома вы объявитесь только завтра за завтраком, идёт? В этом нет моего злого умысла: просто все уже, право, спят. Мы блюдем режим, как доктор прописал! — ни я, ни Чиргин не находили времени что-то вставить в поток ее мельтешащих фраз, а потому стояли молча, стискивая свои пожитки и растекаясь лужами дождевой воды. Дело не двигалось, и Чиргин подсластил:       — Мы рады оказаться на вашем попечении, madame…       — Амалья Петровна я, — спохватилась она и посмотрела на меня: — Ах, вы совсем продрогли, голубчик!..       — Ничуть-с.       — Ах, как самоотверженно, — Амалья задержала на мне свой голубой взор. — Прошу же за мною, дом большой, легко заблудиться, а я пока прикину, куда ж вас…       И она пошла вглубь дома нестройной походкой девочки, и мы поспешили за путеводным огоньком единственной свечи. Амалья Петровна бодро вела нас вникуда, то и дело оборачиваясь с какой-то восторженной бессмыслицей, порой вовсе обращаясь к собаке.       — Подумать только, — щебетала она, — что скажет Корней Кондратьич, узнав, что его кончина оказалась зрелищем, достойным глаз широкой публики! Да-да, скажи, Йозик, голубчики господа вовремя прибыли в нашу обитель скорой скорби, — она повела плечами, будто муху отогнала.       — Позвольте, madame, — спохватился Чиргин, — неужели…       — А, — она сделала вид, будто проговорилась, но сама так и жаждала услышать вопрос. — Это Корней Кондратьич. Он совсем плох. Чахотка. А он в преклонных летах. Неужели Лидонька вам не сказала? — не дав нам вставить и слова банальной вежливости, принятой в подобном положении, она добавила: — Гроб уже заказал, говорят, с серебром. Вот ведь раскошелился!       Если манеры у нее какие-то и были, то речь с головой выдавала в ней особу не самого высокого происхождения. За время моей службы я видал женщин и из простых, которые были исполнены внутреннего благородства, но, по всей видимости, Амалья Бестова к этой породе не относилась.       Цокот собачьих коготков и женских каблучков сминала глухая тьма — мягкое, плотное нутро дома. Хозяйка вела нас длинными узкими коридорами, в кромешной темноте. Порой мы шли анфиладой комнат, и окна были наглухо закрыты ставнями, спускались в полуподвальные мешки и поднимались на второй этаж по шатким деревянным лестницам, заходили за углы и скрывались за дверьми, неприметными в дубовых панелях. В какой-то момент мне показалось, что мы ходим кругами, а наша хозяйка из тщеславия водит нас по дому самыми окольными путями, красуясь своими владениям. Но особенно поразило меня, что за время наших скитаний мы не встретили больше ни одного человека, хотя, верно, обошли весь дом. Ни отзвука голосов, ни шороха шагов, лишь мёртвая тишина, а потому шум, что подняли мы, казался мне гомоном стада диких козлов. Хотелось ступать тише, говорить беззвучнее, красться тайком…       Кожей я так и чувствовал, как за каждым моим движением, за каждым вздохом следит не одна и даже не две пары глаз.       — Бросьте, madame, — трещал Чиргин, занимая нашу хозяйку, — мы порой обрекаем кого-нибудь на «умирание», а на самом деле оказывается какой-нибудь обыкновенный бронхит. Часто помогает смена обстановки…       Вдруг он осёкся и быстро встал позади меня, закрывая спиной другой конец коридора.       — Идемте же, Григорий Алексеич, мы не поспеем за нашей милой хозяйкой, — беззаботно поторопил меня Чиргин, а я слышал, как за этим легкомыслием скрывается дикое волнение. В его сизых глазах на долю секунды дольше задержалась тень… ужаса?..       Я посмотрел за его плечо, в совершенно темный конец коридора, и на мгновение мне показалась там что-то белое. Буквально на моих глазах оно исчезла. Я моргнул. Все произошло так быстро, что я даже не успел испугаться, и только покров тайны всколыхнулся. Если бы не то искреннее чувство, что я заметил во взгляде Чиргина, я бы тут же решил, что надо бы высыпаться получше.       Амалья же, кажется, не предала ничему значения.       — Если вам, голубчики, что-то будет нужно, вы можете не стесняться и спросить меня. Я уже говорила, что прислугу мы не держим?.. От них нет никакого прока. Так, по крайней мере, втолковывал нам всем мой супруг. Только вот как самостоятельно шнуроваться, он объяснить так и не смог. Нет, Трофим и Липонька милые души, если бы и они спаслись отсюда бегством, то стало бы совсем худо. Дело ли сидеть на денежных мешках, прозябая в сырых нетопленых стенах, под дырявой крышею! Половина дома давным-давно заброшена и стоит запертая, так что постарайтесь не задохнуться в пыли — я придумала, куда поселю вас… Надеюсь, с водой там все же затруднений не будет, Корней Кондратьич ещё до меня отстроил дом заново, позаботился о самом современном… Корней Кондратьич многое себе позволял, а потом решил, что может позволить себе жизнь монаха-пустынника. Так что, голубчики, мужайтесь. Выносить за собой ночную вазу придется самостоятельно.       Как же тяжко было вслушиваться в эту болтовню! Будто вместо хозяйки дома меня встречала самая вульгарная и дрянная дворовая девка, какую только можно себе вообразить! За жизнь свою я стерпел самое разное отношение к моей скромной персоне, однако меня либо вынуждали обстоятельства, либо служебный долг; по ходу расследования не раз приходилось связываться с личностями самого дурного толка, но то были жертвы во имя успеха предприятия. Ныне же мы оказались в обществе немолодой назойливой женщины без веской на то причины: не произошло в этом доме ничего, что послужило бы основанием для серьёзного беспокойства. Переночевать и наутро уехать — вот в чем я видел лучший план, а голова моя уже трещала от словечек г-жи Бестовой, что она сыпала и сыпала, словно курам зерно. Так что я сделался необычайно рад, когда новый возглас её обрубила фраза четка, холодная:       — Доброй ночи.       Амалия вздрогнула, и на ее лице проступило смущение, смешанное с яростью. Пёс ощерился.       Она подошла к нам беззвучно — прямая, стройная, бледная, сама будто свечка, которую держала тонкой рукой. Глухое тёмное платье, гладкие волосы облекли узкое лицо будто во вдовий чепец. Единственная тень, что пролегла на её безупречном лице, была тень затаённой тоски.       Она быстрым взором окинула нашу компанию и, не делая никаких лишних движений, чуть поклонилась нам, чем мы ей и ответили.       — Доброй ночи, господа… — все-таки в ее голосе слышалось удивление, как бы она ни старалась скрыться за прохладной учтивостью.       — Твои кавалеры, Лидонька, встречай, — озлобилась Амалья.       Лидия Бестова перевела на нас бесстрастный взгляд. Она оказалась совершенно не такой, какой я успел её представить.       Я собрался говорить о письме, о приснопамятном Илье Фёдоровиче, но Чиргин опередил меня: он ступил к ней, неожиданно смущённый, робкий, неловко протянул руку и тихо сказал:       — Лида… Как же, вы совсем меня не узнаёте?..       Она чуть приоткрыла рот, и тонкие её губы побелели. Взгляд дрогнул, раскрылся, когда она оглядывала Чиргина, и я изумился произошедшей в ней перемене: она смотрела на него как на пропавшего без вести бойца, что вдруг постучал в окно после безнадежной разлуки.       — Ну что вы, — наконец сказала она, как бы совладав с собою, — я просто… — она опустила взгляд, в волнении вздохнула, а я кашлянул и негромко позвал:       — Юрий Яковлич…       — Юра, — подхватила она, и даже Чиргин чуть смешался, так легко легло его имя в её уста. — А я и не надеялась, что вы всё-таки…       Больше ей не нужно было ничего говорить.       — Лида! Ваше письмо так взволновало меня. Я приехал как смог. Сейчас я понимаю, всё дико не вовремя, не к месту, но я не мог позволить себе… медлить. Простите меня.       Она чуть склонила голову и почти неслышно сказала:       — Это вы… простите.       Он яростно мотнул головой, но в смущении оборвал себя, прикусил губу, убрал руки за спину…       — Юрий Яковлич… — снова позвал я.       Они оба вздрогнули, он, не отводя от неё взгляда, ступил ближе, указал на меня:       — Простите, это… — меж ними будто негласно пролегло: «Это недоразумение. Простите, что привёл его с собою»… — это мой товарищ, Григорий Алексеевич, — и зачем-то добавил: — Я без него никуда.       Она посмотрела на меня долгим тёмным взглядом и улыбнулась. Улыбка совершенно не шла её гладкому, ровному лицу.       Чиргин отошёл ко мне, положил руку мне на плечо, заговорил горячо:       — Гриша… позволь рекомендовать тебя моей… я хочу сказать… Лидии Геннадьевне… Бестовой… Простите, но мне всё это так непросто, — он оглянулся на Амалью, скармливая ей ещё кусочек сплетни, что она, уж было оскорбившись, вновь почувствовала себя причастной, — непросто называть вас чужим именем… — говорил он Лидии, — я слишком много себе позволяю, но… Десять лет, а вы всё прежняя, вы всё как тогда… Поверить не могу, что судьба судила нам новую встречу…       — В доме её мужа, — ехидно вставила Амалья. Чиргин натурально покраснел, Лидия окаменела. — Ну-ну, впрочем, грядут большие перемены, — она хихикнула и насмешливо взглянула на Лидию. — Так что вы очень вовремя, Юрий Яковлич. Быть может, и впрямь, стоит поразмыслить над перспективами… Потасовать приоритеты… Говорят, будто утопающий хватается за любую соломинку. Впрочем, то дело рук самих утопающих, нам-то что, — она посмотрела на меня разгоревшимся взором и повела бровью, — чувствуйте себя как дома, голубчики. Вы замерзли и проголодались, и мой долг как хозяйки устроить вам…       — Прошу прощения, что не встретила вас сразу же, господа, — произнесла Лидия. Морок спал, лёд в её голосе обжёг нас, оттолкнул друг от друга. — Я укладывала сына. Не сочтите за упрёк, но вы не прислали никакой весточки, чтобы мы должным образом подготовились к вашему визиту. Так что не пеняйте… Вы приехали прямо из Москвы, я полагаю. Проделали долгий путь. Сейчас Амалия Петровна проводит вас в комнаты, — эта фраза была сказана таким тоном, каким обычно отдают распоряжения прислуге. — Я не смею более злоупотреблять вашим временем и вниманием, право, вы, должно быть, очень утомились. Трофим принесёт вам в комнаты ужин и всё необходимое. О, нет-нет, — на лице ее возник безупречный отпечаток вежливости, — не стоит возражать. Пожалуйста, постарайтесь отдохнуть, а завтра наступит время для разговоров. По обыкновению, мы завтракаем в девять.       — Если только обыкновение не нарушится сегодня ночью, — молвила Амалья, не скрывая улыбки.

Лидия

      Они здесь.       Необратимость моей непредусмотрительности. Неизбежность моей недальновидности. Их шаги — поступь перемен, неразберихи, что царит в наших душах вот уже третий день, и наконец воплотилась в чужаках, что пришли ворошить наше гнездо… Не этого ли я, в конце концов, желала?       Но кто они? От Бога или от дьявола? Не всё ли равно. Уже поздно.       Какое теперь имеет значение что мимолётная прихоть, что заветная мечта? Всё стерто в пыль одним лишь росчерком пера в руках умалишённого, и пыль наших надежд он пустил нам в глаза, посмеиваясь над нашей наивностью.       Старика, и без того страдающего манией и душевным расстройством, окончательно столкнули в пропасть полного безумия. Ничего не действовало все эти годы, но понадобилось две недели и один человек, чтобы все пошло крахом.       Старик на Вознесение причастился Святых Тайн и вместо того, чтобы разрешить уже наши узы, обрушил на нас небо. Священника у кровати сменил душеприказчик — и кровью был подписан новый закон. Нашей кровью. А он всё не умирает, наслаждаясь последним делом рук своих. Как я могла такое допустить! В ком же старик нашёл того, кто заслуживает его благосклонности больше моего мужа?..       …И кто ещё безропотней и смиреннее принял бы волю безумца!..       И вновь обращаюсь к Тебе, Господи, ведь я, скрепя сердце, понимаю, что на этот раз пришел черед мне справляться со всем своими силами. Так прошу Тебя, оставь нас в покое. Я сама во всем разберусь.       Еще можно успеть. Я размягчу стариковье сердце — либо слезами размою, либо гневом расплавлю, но мой сын будет в безопасности.       А тем временем они здесь.       …Кто же, кто?       «Ваши гости», так доложил слуга, с презрением и насмешкой лицезрел толику моего замешательства, каплю моего отчаянья. Этим же он кормится, старый коршун, что наслаждается помешательством своего хозяина… Первый же раздерёт его мёртвую грудь за старые счёты, до которых мне нет дела…       Мои дела — насущные. И вот они, передо мной.       Вы, Papa, учили меня прежде долго наблюдать за опасностью из-за угла, а в нужный момент встречать её с вежливой улыбкой и приглашать на чай.       Но что за улыбка встречает меня?..       Кто он, кто? Кого я уже поклялась встретить как брата названного?..       Кто он — тот, в чьей руке осколки моих чаяний? Зачем клонится робко и говорит мягко, будто я уже пролила перед ним все свои слёзы, и он знает глубоко моё горе, глубже, чем осознаю его я? Увидеть в нём рыцаря легко: полумрак скрывает заплаты на плаще, дыру в сердце, дрожь пальцев и бегающий взгляд — мой. С одного — на другого.       Другой же и не пытается играть, смотрит сурово и подсказывает имя, чтобы мы достойно дотянули до антракта, вручая друг другу верную реплику и нешуточную дрожь: мы все продрогли этой ночью, мы все простыли тоской.       Ах, если бы, господа, вы прибыли вовремя… Да уж не к месту, не к месту. Знатную мы повели бы игру, но уж поздно, поздно. Вижу, вмешался случай, и тот, кому я доверилась, кого я надеялась поймать на крючок, не захотел ехать сам, и что же, послал других?.. Не похоже, чтобы были они ведомы страхом или корыстью, но чем же, что же тогда, зачем, кто они, кто?       К чему ещё и это?..       Да хоть к тому, что хоть что-то ещё может быть в моей власти. И ежели в моей власти — хоть сколько-то нарушить тот порядок, которым так дорожит проклятый старик, я не упущу возможности, пусть мне она будет стоить последнего уважения.       Так что вместо указания на дверь — ожидаемая улыбка. Улыбка счастья и надежды на избавление. Люди должны получать то, что им хочется. Только так можно ими управлять.       А пока… отдать их на потеху Амалье. Щуплая пеструшка с самомнением цесарки... Её торжество ничтожно, с этими воплями восторга и мельтешащим блеском глазок-блюдец. Чтоб из этих блюдец собаки лакали. Впрочем, это даже забавно: как она уверена в своей победе. Тот, на кого она полагается, растопчет её скорее, чем она успеет моргнуть.       Пусть он так думает и обо мне — больнее будет обломать зубы.       И пока мне судьбою послан шанс хоть позлить их всех напоследок, я его не упущу. Дело моё проиграно — но я не потуплю рабски взгляда. Я ещё буду смеяться.
        Амалья Петровна предоставила нам две смежные комнаты, седые от пыли, словно древние старцы, запустелые, будто разорённые курганы. Наблюдая моё замешательство, она беззастенчиво сказала, что это лучшее пристанище, которое она может для нас сообразить, и посетовала, что по ночам особенно промозгло, однако с начала мая они без особых нужд не топят. Старик Трофим принёс едва тёплой воды и скромный остывший ужин, но я под весёлым взглядом Амальи смолчал. Она постояла ещё с минуту, забавляясь нашим несуразным видом и глупым положением, ухмыльнулась и напоследок вручила нам ключ:       — Чтоб вас беспокоили только тогда, когда вы сами того пожелаете.       — Я бы понял желание домочадцев нам отомстить, — пошутил Чиргин, — мы, кажется, переполошили весь дом…       — О, поверьте, после всего, что случилось, ваш приезд даже… не так-то уж удивителен.       — И правда… — Чиргин задумчиво посмотрел на Амальлю, — ваш дом встретил нас, как старых знакомых…       — А ведь вы даже не были предупреждены, — нахмурился я.       — Нет, — она пожала плечами, с любопытством меня оглядывая. — Но это не значит, что мы не вооружены.       Она по-девичьи захихикала, а Чиргин сказал:       — Как же, madame, ваш глашатай встретил нас ещё за крепостной стеной. На подступах, признаюсь, мы почти заблудились в ваших угодьях, но на верную тропку нас вывела дивная песня, не иначе как самой Сирин…       Амалья резко изменилась в лице. Пошли рябью морщины, глаза сделались жабьи. Чиргин продолжал как ни в чём не бывало:       — И в сумраке меж берёз мне почудилась дева в белом одеянии, она следила за нами пристально, и, пожалуй, в её власти было завести нас своею песней в овраг или в топь… Но она привела нас к вашему дому. Потешьте нас, сударыня, расскажите, кто она, та, о которой в деревне судачат как о…       — Как там говорят добрым молодцам, «утро вечера мудренее»? — за тонкими губками открылись мелкие зубки. — Вам стоит тревожиться лишь о том, зачем вы прибыли сюда, — она взглянула на Чиргина то ли со злобой, то ли с презрением. — Завтра вам зададут куда больше вопросов, и если мой муж не умрёт этой ночью, он не остановится ни перед чем, чтобы вызнать то, о чём я, впрочем, и знать-то не желаю. Ваши намерения меня не касаются, я лишь радуюсь занятной компании, но мой муж привык, что в его власти всякий, кто ступил на порог этого дома. Подумайте хорошенько, готовы ли вы такое стерпеть… ради чего бы то ни было.       Она ещё раз обвела нас хмурым взглядом, попрощалась кривой усмешкой и ушла.       С каждой секундой разум мой отягощали сомнения, приправленные раздражением. Прием нам оказали совершенно не тот, какой я предполагал, и в воздухе вместе с пылью витала откровенная враждебность, чью природу несложно было определить: мы тут были откровенно не к месту. Напускная мрачность дома и отчуждённость его обитателей походили на паршиво разыгранную пьеску фантазёра, болезненно увлекшегося готическими романами. Даже погода подыграла, разверзнув небеса грозовыми потоками, что сейчас стихли до монотонного дождя. На улице совсем стемнело, ветки назойливо царапали стекло, и всеобщее оцепенение навалилось на меня черной волною: на миг я остро ощутил себя болванчиком, выставленным на смех. Мы с порога же пустились в какую-то глупую игру, которую с воодушевлением подхватили наши хозяйки, словно только того и ждали, и до этого момента мне еще виделась в этом какая-никакая цель, но сейчас же…       Мне подумалось, что, в принципе, если назавтра подняться пораньше, то вполне можно успеть на дилижанс обратно.       Эту занятную идею я вознамерился обсудить с Чиргиным, который загодя проскользнул в дальнюю комнату и с тех пор не подавал никаких признаков жизни как, впрочем, и весь дом. Я окликнул его с нарочитой бодростью и, не дожидаясь приглашения, толкнул дверь в облюбованные им покои.       Там, в отличие от моей невзрачной комнаты, определенно всё ещё царил дух хозяина. Вдвое просторнее моей, в десяток раз богаче и полнее. На великолепном письменном столе, как на комоде, громоздились журналы, свечные огарки, спички и сломанные перья; на полках теснились книги с позолоченными корешками; за приоткрытой резной дверцей массивного платяного шкафа виднелись складки одежды; камин выглядел черной запущенной дырою, но изящество решетки проступало даже под толщей пыли. Огромная кровать с убранным темно-бордовым балдахином предоставила бы отдых четверым, но нынче приняла лишь одного: Юрий Яковлич разлегся на сбитом покрывале с явным удобством и курил.       Окно — французское, мутное, скрытое тяжелой линялой гардиной — он распахнул, и меня пробил сквозняк; Чиргину же было нипочем — он так и не снял с себя сырое пальто, отчего по комнате тянуло мокрой псиной.       Первым делом я закрыл окно, пусть Чиргин возмутился:       — К чему треволнения, Григорий Алексеич, ты потяжелел на полпуда, не сдует.       — Здесь у меня нет не то что Гауфмана, чтобы получить рекомендации, но даже не найдется и няньки, чтоб выхаживать тебя от бронхита, — отсек я.       — Так вот что повергло твой дух в столь скверное состояние! Отсутствие домашнего уюта… Ни тебе грелок, ни кваса… Даже тапочек не предложили, хочу заметить!       — А тебе-то выдали, — огрызнулся я.       — О, они сами мне представились, — он указал на пару с золотой бахромой и загнутыми носами и, видимо, всерьез заинтересовавшись, подобрал: — А ведь прелестно, — вынес он вердикт, сбрасывая башмаки и примеряя трофей, что пришлась почти в пору. — Превосходно. Сейчас снова в моде восточное.       Без лишних церемоний я подошел и сдернул с него туфлю.       — Это чужое, Чиргин.       Он перехватил добычу и потряс перед моим носом:       — Да мне Бог послал!       — Положи чужое.       Он скривил рожу и бухнулся обратно на кровать.       — Гляжу, старая ищейка почёсывается, отряхивается и готовится выйти на след. Её нарочно держали впроголодь, чтоб вцепилась она нынче в горло нерадивым хозяевам, которые посмели оказать нам столь прохладный приём!       — Помолчи.       Но он не унимался.       — Ба! Кто пожаловал в эдакую глушь? Достопочтенный Григорий Алексеич выходит на охоту по старому обиталищу семейства мрачных затворников. Заветная дичь — старые тайны; в погоню он спускает лучших своих псов — Нытье, Настырность и Наивность. Грохочет гром, призраки лязгают цепями, вопросы множатся, и главный остается без ответа: когда же подадут горячий чай, а не ту блеклую водичку, которую мы вылили в окно…       — Ты же ограничился Несносностью.       — Ты, верно, спутал с Несравненностью.       — Знаешь, Чиргин, это вконец дурачество. Произошло недоразумение, а ты усугубляешь ошибку нашей хозяйки своим беспардонным поведением.       — Ты хочешь сказать, это мы — недоразумение, а ошибка хозяйки в том, что она вовсе пустила нас за порог…       — Ошибка ли это, покажет время. Я же о том, что это явно не гостевая комната. Здесь давно не прибирали, но её хозяин будто отлучился на мгновение…       Я осёкся. Меня пронзила догадка.       — Чёрт возьми, да это ни в какие ворота!       — Это тебя разнесло, не меня! — в злобном веселье вскричал Чиргин.       — К чёрту… Это комната покойника.       Он воззрился на меня в любопытстве, без тени смущения. Я огляделся и сказал о том, что и так бросалось в глаза:       — Одежда, отличные книги, ценные вещицы… Всё здесь на своих местах, в естественном расположении, словно хозяин ещё вчера сидел в этом вот кресле и читал книгу, но вместе с тем эта комната необитаема уже очень давно.       Чиргин пожал плечами.       — Он мог уехать.       — И отчего-то всё это богатство не перевезли, не зачехлили, а именно оставили неприкосновенным… Я встречал подобное состояние комнат только в домах, чей хозяин давным-давно пропал без вести или умер, не успев никому завещать своего жилища, и то стоит, заброшенное, тщетно дожидаясь своего владельца.       Чиргин долго смотрел на меня, а потом развел руками.       — Да верю я тебе. Но в чем конфуз? Везде кто-то когда-то да жил, а потом и умер — это в порядке вещей.       — Речь не об удобствах, а об элементарной порядочности. Для домашних эта комната может представлять что-то особое…       — Священное, — Чиргин смотрел на меня с какой-то безумной улыбкой. — Саркофаг! Священный саркофаг! — глаза его разгорелись. — Послушай, в именье должна быть усыпальница! Вот и проверим, не упокоился ли там четверть века назад какой-нибудь юный Вертер…       — Ради Бога, оставь!       — Да, ты прав, иначе мы потонем. Лучше завтра, посуху. Меня очень тянет. Я должен там быть. Это не каприз, это зов сердца.       Он сипло рассмеялся.       На миг я задумался, не пьян ли он. И тут же другая мысль, страшнее и опаснее, посетила меня. Чтобы опровергнуть жуткую догадку, я шагнул ближе к нему, силясь в полумраке разглядеть глаза, но не преуспел, — слишком напускал он веки, слишком обманчиво плясал огонек свечи, и я не мог разобраться, действительно ли его руки скованы легкой дрожью, а на висках выступил пот.       — Ты сердишься, Гриша, — сказал он тихо. — Ожидания чреваты тем, что никогда не оправдываются.       — Я сердился, — оборвал я поспешно, отступив, и вдруг откровенность вырвалась из меня, потому что больше я не имел сил молчать и делать вид, будто всё замечательно: — Я сердился на тебя, потому что ты принялся себя истязать, хотя за тобой нет и не было никакой вины. Ты едва себя в могилу не свёл!       — Едва? — столь же холодно переспросил он. — Брось, я уже так хорошо обосновался…       Он долго молчал. Наконец, вздохнул и присел вполоборота, прислонившись к спинке кровати, с папиросой в зубах, и дым медленно растворялся во мгле комнаты.       — Я-то на могилу так позарился, потому что, говорят, в аду выпивка бесплатная.       Я устало глядел на него, он — в пустоту, и, наконец, я сходил к себе и вернулся с фляжкой из кармана плаща. Присел на облезлый край кровати, отпил сам и протянул Чиргину. Тот взглянул на меня, хотел что-то сказать, но передумал и молча отхлебнул. На лиловых губах затеплилась усмешка.       — Ты полагаешь, мы уже в аду.       Кажется, он искренне жалел меня, но меня это больше не уязвляло. Я склонил голову и прикрыл глаза. Если это — единственная помощь, которую он примет от меня, то, что же, я постараюсь сделать всё наилучшим образом.       — Скажешь, нам следует уехать. А я скажу, что тут, что там — какая разница.       — Мы не можем… — начал я, не зная толком, что и говорить.       — Мы не можем помочь, хочешь сказать, — отозвался он. — А я только подумал… Впрочем, глупость, — он подёрнул плечами, будто в лихорадке. — Слепые, вожди слепых.       Я вздохнул:       — Несчастные люди.       Он резко повернулся ко мне и вскинулся:       — Ты, погляжу, рассуждаешь о несчастье! — лицо его покривилось. — Сколько ж снисхождения в твоём голосе, но, слушай, презрения больше. Для тебя они самодуры, которые беснуются от переизбытка крови и жира. Ты ведь не веришь их несчастью. Считаешь притворщиками. А они больны. Но ты не жалеешь их. Правда, в нас всех больше жестокости. Если наши сердца дрогнут, они разломятся, все покрошатся, такие стали чёрствые, такие иссохшие.       Он долго вздохнул, покачал головой.       — Знаешь, зачем цыган зовут? Под их песни можно плакать о своих бедах не таясь.       Я поглядел на него, и мне стало больно, до ужаса. Что я мог сделать? Что я наделал?..       — Наше присутствие здесь отнюдь не праздное, — заговорил я. — Я убеждён, что Лидии Геннадьевне ещё есть, что нам рассказать. Сегодня она не могла этого сделать, чтобы никто не заподозрил о нашем сговоре. Она и так великолепно держалась…       — Она отменная актриса, — молвил Чиргин. — Мы ей напрочь не сдались, Гриша. Вот увидишь, завтра она попросит нас выметаться.       — Ей просто нужно время немного прийти в себя. Она не выставила нас за порог — уже слава Богу… Было видно, что она в таком глубоком отчаяньи, раз готова принять даже нас, двух незнакомцев, за подарок судьбы… Разумеется, нам стоит приложить усилия, чтобы завоевать ее доверие… Что же, надеюсь, мой скромный опыт и некоторые способности сгодятся, чтобы разрешить её затруднение. Я доложу ей обо всём и надеюсь, что ты не станешь…       — Путаться под ногами, а как же. Нет-нет, ты прав, я увлёкся, — он привстал с кровати и подошёл к окну. — Совсем не слежу за собой, тревожу и обижаю окружающих, тебя извожу. Признаюсь, мне наше путешествие прямо голову вскружило, я как-то забылся даже, так давно не гулял по лесу в грозу, людям в глаза не смотрел… Да, ты прав, стоило дать мне чутка воли, как сразу же стыд потерял… Так уж мне привычно — воду мутить.       Он говорил негромко и спокойно, смотрел мне в глаза совершенно серьезно, и я не находил на его лице и тени издёвки — а он отвернулся и тяжело облокотился на раму, склонив свою косматую голову набок.       У меня перехватило дыхание, но одолев тяжесть в груди и гнёт молчания, я сказал, правда, слишком резко:       — Так или иначе, мы здесь, и я намерен во всём разобраться, — вздохнув, добавил тише и, надеюсь, мягче: — Но без тебя меня бы здесь не было. Я бы не решился… — запнувшись, я подошёл к нему чуть ближе. — Мы действуем на свой страх и риск, а ты в этом больно хорош.       Я шагнул ещё ближе и сказал наконец:       — Мне без тебя, Юра, никак.       Чиргин взглянул на меня робко, кратко, и сделал какое-то неловкое движение — поднял руку и слегка стиснул мой локоть. Да, я делал, что должно: был здесь с Чиргиным и ради Чиргина. Что бы этот упрямец делал без меня! Что он делал без меня… Что же все-таки сталось с ним за эти три месяца, как я покинул его тогда, когда он так нуждался во мне… Неудивительно, что теперь он ожидал от меня чего угодно. Пусть. Ожидания его будут тщетны.       Он негромко вздохнул и снова отвернулся к окну. Его белое лицо отражалось в пыльном стекле. Отчего-то мне сделалось неприятно. Захотелось заговорить громко, непринуждённо, но он будто узнал мои мысли и вскинул руку.       — Тише! — он окинул меня мутным, больным взглядом, губы дрогнули. — Прислушайся только… Как тихо. Лишь дождь льёт да деревья шумят. Ночью соловей запоёт. К утру туман густой выпадет… В доме праведника накануне смерти всегда спокойно.       Уж лучше б он насмешничал. Но эта серьёзность, едва ли не трепет, вдруг напугали меня, и я заговорил сухо:       — Давай без крайностей. Все люди как люди. В большинстве своём боятся смерти.       — Старик ждёт смерти.       — Ждёт смерти тот, кто слишком страдает.       — Или тот, кому нечего стыдиться.       Он потянулся и распахнул окно. Сразу повеяло сыростью. Он вытянул руку под дождь.       — Да, — сказал он и тихо улыбнулся, — да, здесь хорошо.       Я не знал, что больше сказать и оставил его вот так, отчуждённого и далёкого. Я никогда его не понимал, опасался лезть ему в душу, но больше всего меня страшило, когда он сам желал мне открыться. Однажды я уже слышал от него признание, которое ужаснуло меня — и я предпочёл списать всё на болезненный бред и никогда больше к тому не возвращался. Но он хотел (если не требовал) откровенности — а я закрывался и убегал. Всегда убегал. Потому что не мог ручаться, что не стану его осуждать.       Стоило лечь, как меня захватила глухая тишина. Но она вовсе не казалась мне спокойной. Она была холодной и чуждой.       Дом Бестовых тих: тише могилы. Мы оказались здесь почти случайно, совершенно безрассудно, волею случая или судьбы?.. Как объяснить, что одновременно мы услышали воззвания о помощи от двух разных людей, и как можно было бы закрыть на это совпадение глаза? И вот, мы здесь, тешим своё самолюбие мыслью, что не остались равнодушными — но ответом нам молчание, глухое молчание дома Бестовых. Амалья говорила громко и высоко, но стоило ей сделать два шага прочь, как тьма поглотила ее, будто бы и не мельтешила она секунду назад перед глазами, поджимая губки и шурша платьем. Лидия как появилась пред нами из густой темноты, так и исчезла в ней, не сказав лишнего слова, не дав необходимого знака… Старик Трофим с презрением глядел на наши натужные попытки хоть в чем-то разобраться, и, верно, насмехался над нами, подглядывая сквозь стены, уж ему-то, бестелесному духу, это незатруднительно…       Воспоминание разбило меня параличом: странное видение, настигшее нас в сумраке коридоров… А в ушах зазвучала дивная песнь, что приветствовала грозу и, теперь я был уверен, нас, заблудших путников…       Чиргин не шутил, когда сказал, что именно песня вывела нас к дому. Чиргин не шутил, когда сказал, что дом принял нас как старых знакомых…       Это была она. Это была она.       Вновь и вновь я вглядывался в белую тень, что растворилась в темноте коридора прямо на наших глазах. Я пытался разглядеть лицо, чем больше усердствовал, тем страшнее картина приходила на смену действительности: вот у нее и вовсе не осталось лица, а лишь черное пятно, и тянула она ко мне тонкие руки, а ее белые волосы рассыпались по плечам. Это была она. Призрак той, кому три месяца назад мы позволили умереть. Теперь я точно знал, что это была она.       Для меня. Она здесь для меня.       Она шла позади меня быстрыми-быстрыми шагами взад-вперед, взад-вперед, а я все не мог обернуться, я затылком чуял ее холод сзади себя. Она звала надтреснутым голосом, старческим голосом. Она задыхалась. Ее шаги убегали от меня. Ее больше не было… скрипели половицы… Но верно же, привидения невесомы. Они не могут наступать на половицы, да еще так, чтобы те скрипели.       Я проснулся. В шею вгрызся сквозняк. В кромешной темноте я потянулся к часам. Монотонный шум дождя сменился пронзительно напряженной тишиной. Вот теперь я будто слышал дыхание множества людей, которые точно также вцепились в своих комнатах в одеяла, давясь глотком ледяной воды… И тут звук…       Хрипящий кашель, хрипящий голос, хрипящий зов. Невнятный стон, мучительный вздох…       Под дверью метнулся отблеск свечи, послышались шаги.       Не раздумывая, я подбежал к двери и распахнул её. Теперь кашель слышался отчетливее, а вот шаги и скрип почти затихли. Зато я успел углядеть мелькнувший свет в конце коридора — за огоньком я и помчался, пока в конце концов не оказался на пороге чьих-то покоев, двери которых распахнулись настежь.       То была огромная комната, по которой разносился надрывный, исступлённый кашель. Я зажмурился от неяркого света свечи, и следующее, что я увидел, была массивная кровать, на ней — ворох несвежих простыней. И снова краем глаза я даже скорее почувствовал, чем увидел, как что-то тускло-белое отделилось от стены и исчезло за моей спиной. Но я не успел обернуться и посмотреть. Взгляд мой был прикован к умирающему.       На кровати лежал и корчился в судорогах кашля высушенный человек великого роста, и некогда могучего телосложения, нынче — совершенный старик. По выступающему подбородку, по впалой груди, едва прикрытой сбившейся сорочкой, текла кровь, а он все кашлял и кашлял, надрывался. Он сжимал изо всех сил одеяла, а совсем рядом с его огромными кулаками дрожали руки другого человека, что преклонил у ложа колени и, склоняя голову, будто боясь взглянуть на старика, что-то шептал, шептал…

Севастьян

      Ты умрёшь, так предписали врачи.       Ты умрёшь, так решено уж давно, уж наверное.       Ты умрёшь, и они возликуют, глупцы, полагая, будто станут свободны.       Прости им. Не ведают, что творят. Их поглотит геенна, и не о чем будет жалеть. Уж не твоя забота.       Их бремя — их грех, не твой. Твой грех взял на себя я.       Не заботься об искуплении. Не тревожься о воздаянии. И не думай о покаянии.       Ты всегда делал всё правильно, отец.       Издержки я беру на себя.       Я помогал тебе жить, чтобы в конце концов помочь тебе умереть.       Не бойся, я буду рядом, даже если ты не понимаешь, зачем это нужно, даже если ты этого не хочешь; поверь, мне лучше знать.       Я позабочусь о тебе, так всем будет спокойней.       А пока… я не буду прикасаться к тебе, если тебе противно, позволь хотя бы просто быть рядом. Злись на меня, ругай меня, хоть бей, гони прочь, только знай, что я здесь, я рядом, и это я не бросил тебя. Никогда не брошу тебя. Можешь делать вид, будто меня здесь нет, воля твоя. Но я-то от этого никуда не денусь.       И вот, ты не видишь меня, ты видишь её.       Любишь её, вместо всех нас. Полюбил, стоило ей воплотиться… Ты веришь, что это божественное, забывая, кем послано это «благословение» — заклятым врагом. Не опустился ли ты до сентиментальности, не ударился ли в наивность, не подумал ли, что в этот час, смертный твой час, он раскаялся и захотел примириться?.. Печальное заблуждение. Ты всегда был склонен жалеть и прощать, а если и винить — то прежде себя самого.       Твоё великодушие — единственное, что я никогда не понимал и не мог уважать, но им, безусловно, я восхищаюсь.       Между нами теперь она. Та, что смеется над тобой и над твоей немощью. Ловит твои последние вздохи. Уверенная, что теперь ты заслуживаешь смерти, раз некогда её заслужил он…       Пусть смеётся. Он так же смеялся — над тобою. Ты ведь не решился ему это простить? Она захочет воспользоваться твоею слабостью; многие полагают, уже воспользовалась. К примеру, моя жена. О, как она стенает!       А ведь она так отчаянно старается походить на образцовую супругу. Оттого я не удивлен, с каким клокотом спала с неё маска: она старается слишком усердно, вся красная от натуги — сдерживать гнев праведный нелегко. А как исправно она ожидает меня к завтраку. Как преданно ухаживает за моим сыном. Ни слова упрека я не слышал от неё за все семь лет. И ни слова одобрения. Впрочем, от кого бы я слышал?..       Но то, что с легкой душой предпочли иные — не замечать меня вовсе, то воспрещает ей долг, который она чтит более свято, чем Самого Господа Бога.       Она старается слишком усердно. Слишком хорошо, чтобы не понять, как она меня презирает.       А ныне — так и вовсе ненавидит. Я не мог бы отплатить ей тем же, даже если бы очень хотел. Мне, пожалуй, все равно.       Я знаю, она потерпела поражение и теперь очень расстроена, и, наверное, ей, как и многим, стало бы легче, если бы я за завтраком подавился ложкой.       Но, отец, неужели ты и вправду полагаешь, будто твоё недавнее распоряжение нанесло мне смертельный удар? О том пусть сокрушается моя несчастная супруга, все её старания пошли прахом, все ожидания обмануты, жертва напрасна. Но что мне до твоих богатств, отец, оскорбление мне — если ты подумал, что я совершил то, что должно, из низменной алчности, а не потому, что от этого зависела твоя жизнь… Да и не только ведь твоя, признай.       Ты заботишься обо всех нас, но о себе ты никогда не беспокоился.       Ничего, для этого у тебя есть я.       И сейчас, когда ты так слаб, я должен быть сильным. А что прочие насмехаются — их же слепота меня милует, я всегда чурался признания.       Потом, стоит позаботиться о них: к чему приводит излишняя впечатлительность?.. Если тебя самого правда потрясла столь жестоко, то каково будет им? Право, им незачем знать. Я надеялся, что и тебе не придётся. Но раз так…       Я верю, ты справишься. У тебя ещё есть время всё понять. Изумление, гнев и отчаянье — всё отступит, и придёт смирение, и ты согласишься, что иначе было нельзя. Как хорошо, что напоследок ты уяснил, что ради тебя, ради нашего дома я готов на всё. Хорошо, что ты увидел, сколь многое я уже преступил.       Думаешь, я не преступлю через твою ненависть, чтобы быть с тобой в последние часы?       Я отвечу тебе любовью, отец. Никто больше на то не способен.       — А вам тут что? Подите вон. Убирайтесь, пока не поздно.
      Человек тот вскинулся и обернулся на меня, глаза его были что горящие омуты.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.