ID работы: 6137915

Экзистенциальный кризис в до диез

Слэш
R
Заморожен
14
автор
Размер:
49 страниц, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
14 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник Скачать

Глава 6: день третий

Настройки текста
Пробуждение выдается отвратительным, потому что будит меня телефон. Он все звонит и звонит и, кажется, не собирается замолкать. Я лежу, уткнувшись лицом в подушку, и старательно его игнорирую. Я думаю, что это Боб; я думаю, что это очередной неизвестный номер, сообщающий мне, что нашлась собака, похожая на моего Пэнси; я даже думаю, что это звонит мистер Торо, чтобы проверить насколько хорошо я работаю. Сами понимаете, ничего из перечисленного не вызывает во мне желания ответить, потому что Боб раздражает меня, потому что я мечтаю убить своего босса, потому что я плохой хозяин, который хочет, чтобы его некогда любимый пес не нашелся. Вот так. Но мир не крутится вокруг моих желаний, я бы даже сказал, что миру глубоко насрать на мои желания, потому что мир полон всякой мерзости. И хочу я или нет, мне приходится начать реагировать на звонок, потому что под боком шевелится Джерард и говорит: — Блядь, Фрэнк, заткни свой телефон. Он лягает меня в голень, чтобы разбудить; и я пытаюсь ударить его в ответ, но промахиваюсь. Я раздраженно цокаю, потому что осознаю его правоту – прятаться от звонков действительно очень тупая детская привычка, – и принимаюсь шарить рукой по тумбе. Когда я нахожу телефон и подношу его к глазам, я на миг перестаю дышать. На дисплее написано: «Джамия». Я хмурюсь, потому что это не то, что я ожидал увидеть; потому что это, наверное, первый раз, когда она звонит мне (блядь, я даже не помню, как ее номер оказался у меня в контактах). Я медлю, потому что не уверен, что хочу отвечать; потому что у меня нет ни единого предположения, зачем она звонит; потому что я боюсь причин, которые заставили ее позвонить мне. Я мог бы просто сбросить звонок и продолжить спать, мог бы отключить телефон и заняться с Джерардом утренним сексом – и быть может, после этого мы бы опять сошлись друг с другом, чтобы избежать перемен и одиночества. Но я думаю о Джамии: вспоминаю ее грустное лицо в пятницу, ее пустующий стол – и вспоминаю, что я ответственен за нее. И это окончательно добивает меня, и я отвечаю на звонок. — Да? — Фрэнк! — незамедлительно раздается в ответ. — Это Джамия. Я– я только сейчас увидела твое письмо на «майле» и–, — оглушительный всхлип, от которого леденеют пальцы. — Мне– Не мог бы ты приехать? Пожалуйста. Мне нужна т– твоя помощь. Я, как безумный, вскакиваю на ватные ноги и едва успеваю схватиться за подоконник, чтобы не поцеловать лицом пол. Голос Джамии эхом раздается у меня в голове и, как молоток с долотом, ударяет мое каменное сердце. Ее голос пугает меня. Заплетающийся, слабый, немного истеричный от рыданий. Но это все внешняя сторона; по-настоящему меня ужасает то, что я слышу в нем: «если ты не приедешь, я не знаю, что со мной будет», и «я готова провести лезвием по рукам», и «Фрэнк, спаси меня!». Мне страшно; и мне тошно. Я не считаю себя человеком, который умеет спасать или что-то в этом духе. Мне кажется, что Джамия совершила ошибку, позвонив мне. Потому что я стою, как вкопанный, и тешу себя чудовищной мыслью, что она не всерьез, что мне не нужно никуда ехать, и что причина ее рыданий просто потерянная сережка. Но я слышу ее рваный выдох, полный усталости и боли, и понимаю, что она серьезна, и что ей действительно нужна помощь. И я говорю: — Конечно! Где ты? — В церкви святого Фра– Франциска. На Мапл стрит. — Я буду в течение пятнадцати минут. Жди меня там и, главное, никуда не уходи, поняла? Очередной всхлип. — Х– хорошо. Ее голос по-прежнему звучит ужасно, но в этот раз в нем проскальзывают интонации облегчения – она рада моей поддержке, по крайней мере пока. Это успокаивает меня, дает надежду, что худшее переносится на потом, и я обрываю звонок. — Что случилось? — тут же спрашивает Джерард, окончательно проснувшийся от моего разговора. Я кидаю на него короткий взгляд, чтобы решить: стоит ли рассказывать ему или нет. Его лицо напряжено от беспокойства: губы сжаты, брови сведены. Он лежит весь такой участливый, готовый разделить со мной тяжесть ответственности. А я стою весь такой подонок и думаю, что его это не касается, и что ничем он мне не поможет. — Мне нужно ехать, — размыто отвечаю я и, подняв с пола вчерашние боксеры, натягиваю их на себя. — Зачем? — Надо. Я слышу усталый вздох Джерарда – он устал стучать в закрытые двери. И я опять чувствую себя виноватым за то, что мое сердце такой ебанный камень, за то, что я намеренно лишил себя привязанностей и теперь не могу довериться единственному близкому мне человеку, и тоже устало выдыхаю – я устал от всего этого дерьма. Поэтому я говорю: — С Джамией случилось что-то плохое. Она попросила приехать. Джерард недовольно фыркает, и я, пораженный, опять перевожу на него взгляд. От его беспокойства не осталось ни следа, более того – он недоволен. Мне становится почти смешно, и я бы рассмеялся, если бы не тошнота, вставшая поперек горла. Потому что я такой смешной – как я мог поверить в то, что ему есть дело до чужих проблем; потому что его недовольство вызывает смех – какое Джерард имеет право после всего случившегося ревновать меня. — Это обязательно? — Да, — отвечаю я тоном, нетерпящим возражений. И Джерард не возражает. Спустя минуту я уже сижу у порога и разбираюсь со шнуровкой на ботинках. Мои пальцы подрагивают из-за переполняющих меня тошноты и желания поскорее уйти прочь. Я думаю о Джамии: о том, что я не хочу никуда ехать и тем более не хочу разбираться с чужим дерьмом; о том, что я все-таки поеду, так как моя тошнота не оставит меня в покое, и так как беспокоюсь за нее. Я думаю о Джерарде: о том, что он изменился, а я до сих пор не чувствую в нем изменений; о том, что он тоже своего рода подонок, который думает по большей части только о себе. — Моя помощь не нужна? Может, стоит съездить вместе? Я поднимаю голову и вижу стоящего перед собой Джерарда, который решил оторвать свою задницу от кровати, чтобы проводить меня. Я смотрю на него и опять вижу беспокойство на его лице, но на этот раз оно мне кажется насквозь фальшивым, потому что я знаю, что он недолюбливает Джамию; потому что он видит, как я со всех ног мчусь к ней, хотя еще вчера говорил, что мне плевать на всех и вся. Я смотрю, и мне хочется ответить: «тогда какого хера ты все еще голый, раз так торопишься мне помочь?», или «поумерь свои актерские таланты, я знаю, что тебе насрать на нее», или «избавь меня от этой показухи и будь самим собой». Я даже думаю над тем, чтобы принять его помощь – лишь бы он больше не выеживался. — Я справлюсь. Тем более, вряд ли Джамия будет рада увидеть со мной еще кого-нибудь, когда звонила только мне. — О'кей. Я стараюсь не слышать облегчения в его голосе, стараюсь не замечать, как расслабилось его лицо, стараюсь удавить в зародыше разочарование, растущее во мне. — Ладно, я пошел, — говорю я, выпрямляясь. Джерард делает шаг мне навстречу, и я думаю, что он хочет поцеловать меня. Эта мысль внушает мне ужас, потому что я не хочу его целовать в ответ; потому что мне мерзко (именно мерзко) от его деланного беспокойства; потому что Джерард все-таки считает, что прошедшая ночь что-то изменила, и я что-то решил. И видимо нечто из этого проскальзывает на моем лице, так как Джерард замирает и более не решается приблизиться. Он не выглядит несчастным или что-то в этом роде – скорее, разочарованным. И я думаю, что если бы не вчерашний инцидент, то он бы еще и разочарованно выдохнул. Как я и говорил: прошедшая ночь ничего не изменила, никому из нас не стало от этого легче, и не приблизило меня в моем решении. Мы вновь оказались там, где и были – если вообще двигались с места. — Завтра поговорим, Джерард. Тревога проскальзывает на его лице, и он плотно сжимает губы, едва себя сдерживая. Мне тоже плохо; я чувствую, как мои ладони стали липкими от пота и рвоты. Я еще раз прощаюсь и ухожу, потому что я тягощусь Джерардом и самим собой; потому что я уверен, что ему необходимо побыть одному; потому что где-то в церкви святого Франциска меня ждет Джамия и плачет. Когда я оказываюсь на улице, подальше от своей удушливой квартиры, я вдыхаю пропитанный выхлопами воздух; и во мне просыпается желание покурить, чтобы заглушить это чувство тошноты на языке. Но я уже трясу рукой, останавливая такси, так как очень спешу, и решаю покурить, как приеду. Зачем я так спешу? Я ведь чувствую в себе эту надежду, что Джамия перезвонит и скажет: «Фрэнк, я передумала, не нужно никуда ехать», «прости, что побеспокоила, но уже все нормально». Я верчу в руках телефон и буквально всем нутром жду, когда он отвратительно завибрирует в моей руке; а он все молчит. Молчал бы он так все утро! Свет не сошелся клином и на моем желании покурить, потому что таксист оказался прилежным парнем и доставил меня прямиком к церковной лужайке. Расплатившись, я выхожу и обреченно гляжу на неспешно вываливающий после воскресной службы народ. Семейные пары с детьми и одинокие тетки – словом, типичные посетители подобных мероприятий. И едва ли кто из них будет доволен, завидев меня, курящего в неподобающем для этого месте, да еще и напротив дома Господа бога. И им всем будет плевать, что Господь не имел ничего против курения; плевать, что сами они, небось, покуривают, когда им хуево; плевать, что мне, возможно, хуево. Главное для них, что я учу их детей вредным вещам, и что отравляю их воздух, который и так отравлен хуже некуда. Я оставляю в покое пачку, которую все это время нервно крутил в ладони, и вынимаю руки из карманов. Не в этот раз, видимо. Протолкнувшись через встречный поток людей, я оказываюсь внутри, и в нос ударяют запахи благовоний и пота. Мне хочется блевать. И не только потому что это хреновое сочетание ароматов, но и потому что я замечаю сгорбленную спину Джамии, сидящую на последнем ряду скамеек, и ее вид внушает мне тяжесть. Она сидит, подперев лоб рукой, и тупо смотрит в пол, едва обращая внимание на происходящее вокруг. Я не могу разглядеть ее отсюда, но уверен, что ее щеки еще не успели высохнуть от слез. И я думаю, что любой бы другой на моем месте поспешил бы подойти к ней и утешить ее, потому что она выглядит убитой, потому что весь ее облик кричит о том, как она одинока на этом последнем ряду церковной скамьи. Но к сожалению, Джамия позвонила не любому другому, а мне, и сейчас в церкви стою я, ебанный камень. Я смотрю на нее и думаю о том, что не хочу окунать свои руки в ее дерьмо; что не хочу подходить к ней и говорить, что все будет хорошо; не хочу слушать ее исповедь, так как во мне нет никаких сил сопереживать. Я, блядь, просто хочу покурить. Я тяжело выдыхаю, надеясь избавиться от этих черствых мыслей, потому что знаю, что если не подойду к ней сейчас и не сделаю, что от меня требуется, то последствия могут принять дурной оборот. И я подхожу. Она не замечает меня, пока я пробираюсь к ней через узкий ряд скамеек; она не замечает меня, даже когда я присаживаюсь рядом с ней. Я пользуюсь этим и принимаюсь рассматривать ее лицо, чтобы зацепиться в нем за что-нибудь и найти в себе причины для сочувствия. Это было ошибкой, потому что я не нахожу в нем ничего, кроме раскрасневшегося носа и опухших глаз. Она некрасива сейчас; сочувствие не приходит ко мне. — Джамия? Ее ресницы вздрагивают, и она наконец замечает меня. — Фрэнк? — серые глаза в изумлении рассматривают меня, будто она вовсе меня не ждала. — Черт, Фрэнк, прости, что выдернула тебя. Еще и в воскресенье. Мне– мне так неудобно, что я позвонила тебе. Просто... я прочла твое письмо и не смогла ничего поделать. Мне было так плохо, что я– ну, в общем, думаю, ты понял. Ее голос дрожит, но не из-за того, что она на грани или вот-вот расплачется, а из-за того, что она чувствует себя виноватой; из-за того, что не хочет выглядеть навязчивой или глупой и пытается подбирать слова; из-за того, что она стыдится проявленной слабости. — Ничего страшного, я понимаю, — говорю я, стараясь выжечь на хрен из своего голоса все безразличие. — Ты– ты хочешь рассказать мне, что случилось? Джамия убирает прядь темных волос за ухо и пристально смотрит на меня. Я догадываюсь, что она решает: стоит ли рассказывать мне или нет. И по тому, как дергаются кончики ее губ, я улавливаю в ней сомнение. Она сидит рядом со мной, раздираемая противоречиями, потому что с одной стороны она не уверена, что это правильно – довериться мне; а с другой – она устала сдерживать все дерьмо в себе. А я сижу рядом с ней и думаю, что согласен на то, чтобы она ничего мне не рассказывала. Ведь тогда мне не придется никуда окунать свои руки; не придется лгать ей, что все будет хорошо; не придется выцеживать из себя свои жалкие силы, чтобы помочь ей. Если она промолчит, то мы могли бы просто посидеть вместе, быть может, пройтись в кофейню; я бы, блядь, покурил, а она бы получила от меня в знак утешения десерт. Все было бы именно так, если бы Джамия не чувствовала себя так хуево, если бы у нее были другие близкие люди, кто согласился бы ее выслушать. Она слишком хорошего мнения обо мне, потому что думает, что я способен помочь ей; а я ощущаю себя бесчувственной скотиной, потому что мне все равно. — Я– я сегодня утром похоронила свою маму. Как только она это произносит, мне хочется встать и уйти; удерживает меня на месте только моя совесть (и даже не ответственность). Мне становится невмоготу оставаться рядом с ней; я начинаю задыхаться от запахов пота и благовоний; меня бросает в жар, и я хочу покурить настолько сильно, что начинают чесаться руки. Я оглядываюсь вокруг и прикидываю, насколько аморально будет, если я закурю прямо здесь, в церкви. Я отворачиваюсь от Джамии, так как думаю, что увижу ее слезы, и меня выбесит ее покрасневшее опухшее и некрасивое лицо. Вот такой вот я. У человека умерла родная мать, а я хочу бросить ее тут одну. И называйте меня, как хотите. Я и без вас все знаю о себе. И если вы продолжаете удивляться тому, насколько низко я падаю, то я вам скажу: «идите на хуй». Вы, блядь, нихуя не поняли меня. Вы, блядь, нихуя не поняли. — Она умерла еще в пятницу. Мне позвонили с больницы и сообщили. Утром похоронили, и сейчас идут поминки. Она моя мать, Фрэнк, а я даже не пошла на поминки, представляешь? В– вместо этого побежала в церковь и давай названивать тебе. Это отвратительно! Я чувствую себя чудовищем, понимаешь, Фрэнк? Она замолкает, чтобы успокоиться: вытереть слезы со щек, сделать несколько глубоких вздохов. Я сижу рядом с ней, до сих пор опасаясь смотреть на нее, и чувствую себя, наверное, таким же чудовищем, коим ощущает себя Джамия. Но в отличие от нее, это не особо задевает меня, по крайней мере я не хочу плакать, не сейчас. Куда больше мне хочется выть, как волк на луну, и бежать отсюда прочь – туда, где я смогу покурить. Я не хочу обсуждать смерть; я не хочу успокаивать человека, у кого кто-то умер. У меня никто не умирал; я не чувствую себя тем, кто способен поддержать в этой теме; я считаю, что я не тот, кто имеет права обсуждать эту тему. А вот Джамия тот. Она знает о смерти куда больше меня – я ей неровня; мы неравны. Я чувствую эту растущую между нами пропасть – она образовалась в считанное мгновение – и я, как обычно, на ее дне. — Да, понимаю. — Но это не основная вещь, которая гложет меня, — она тяжело выдыхает, потому что подошла к сути. — На самом деле, я боюсь, что люди будут постоянно уходить из моей жизни, а я никак не смогу это остановить. Сначала отец, сейчас мать, еще моя подруга переезжает через пару недель в Лос-Анджелес, и это сродни тому, что я ее потеряю. Они будут уходить, как песок, высыпающийся между пальцев. И как, зная это, можно впускать новых людей в свою жизнь? Открываться им? Потому что я чувствую себя сейчас, как живой мертвец. Мне настолько больно от потерь, что у меня немеет все тело. Она возмущенно трясет руками, а потом, потеряв все силы, роняет их со шлепком на колени. Я смотрю на ее руки и вижу, как они подрагивают от эмоций. — Знаешь, Фрэнк, я как тот парень из рассказа, в котором его прокляли боги, и он вынужден до конца своей жизни толкать камень в гору, а потом смотреть, как камень скатывается обратно к подножию. И вот мой камень скатился. И сейчас мне нужно вернуться к нему, чтобы вновь толкать его в гору. Но у меня, в отличие от этого парня, нет на это никаких сил, потому что я знаю, что камень снова скатится с горы. И опять все по кругу. Как только я начинаю задумываться об этом абсурде, меня прорывает на истерику. Вот, видишь, Фрэнк? Я опять плачу. Она действительно плачет. Гребанные слезы текут по ее щекам и не останавливаются. Она уже бросила попытки их вытирать, она просто позволяет им течь, потому что устала толкать камень в гору, устала сопротивляться неизбежному. Я смотрю на нее, и у меня щемит в сердце, потому что я не могу ее понять; потому что во мне тоже нет сил, и я не могу поддержать ее. Я не тот, кто спасает. Я сижу, как идиот, и прокручиваю колесико зажигалки в кармане. Я уже изнемогаю, у меня буквально все мысли заполнены жаждой покурить. И от этого мне становится хуево, так как человек страдает передо мной, раскрывает мне свою горечь, а я то и дело кошусь на священника, обходящего скамьи, и думаю, если я спрошу у него разрешения покурить, не будет ли это слишком неуважительно по отношению к Джамии? Я пытаюсь подобрать слова поддержки, но, черт, я настолько ленив сейчас в этом, потому что я не понимаю, что может помочь в этих случаях. Я бы мог сказать «я понимаю твое горе» или «это ощущение пройдет», но я не понимаю ее горя; я не знаю, пройдет ли это ощущение. У меня никто не умирал, я чувствую себя девственником в этом. Какое у меня есть право так говорить? И эта образовавшаяся между нами пропасть убивает все доброе во мне. Я чувствую себя не лучше, чем в кабинете мистера Торо. Только там роли были расставлены правильно: он на высоте, а я внизу. Но сейчас здесь, на церковной скамье, все перепуталось: я чувствую себя на дне, и Джамия тоже чувствует себя на дне; я хочу, чтобы она была начальником положения, она хочет, чтобы им был я. Двое уставших, потерянных людей – нет более гиблого дуэта. Но я думаю о Джамии и о том, что она красивая и нежная, как цветок, когда жизнь не убивает ее. Она напоминает мне мою мать, потому что обе одинаковы в своей потребности защиты, но ни та, ни другая не хотят, чтобы их защищали. И мне хочется помочь Джамии; правда. Поэтому я говорю: — Я– я недавно тоже задумывался над этим. Ну, что все люди умрут. И думаю, чтобы избежать этого, нужно окружать себя людьми. — Зачем? — чуть ли не со страхом восклицает она. — В этом нет никакого смысла. В том то и проблема, что они будут уходить и причинять мне боль, а их фантомы будут мешать жить. Проще быть одному, быть самодостаточным и полагаться только на себя. — Нет! — с таким же страхом в голосе отвечаю я. — Это не поможет, Джамия. Так ты останешься одна. А одиночество это– это ничто. Пустота, понимаешь? У тебя не будет утешения, ты не будешь знать, к чему все это, и зачем ты живешь. — В этом и есть суть быть самодостаточным. Ты преодолеваешь одиночество, ты сам решаешь, что для тебя важно, сам определяешь цели. И сам ответственен перед их достижением. И если это лишит меня привязанностей и боли от этих привязанностей, то я согласна на такую жизнь. — Нет, Джамия, все не так, — опустошенно говорю я, не видя никаких аргументов, чтобы доказать правдивость своих слов. У меня и не было никаких аргументов, потому что в этом споре мы были изначально не равны: между нами пропасть, и я на ее дне. Я не знаю, что ей сказать, поэтому говорю, пожалуй, самую ничтожнейшую вещь, которую только мог придумать: — Порой, необходимо перекладывать ответственность на других. — Что? В чем тогда суть свободы, если не выносить тяжесть ответственности на себе? Это и есть свобода – быть в ответе за себя. А перекладывание ответственности, это суть слабых. — Значит, я слабый, — сокрушенно говорю я, не веря собственным ушам. Джамия одаривает меня долгим взглядом, и я неуверен, что знаю, о чем она думает. Возможно, она думает, что и так знала, что я слабак; возможно, она думает, что я ей лгу, чтобы утешить ее; возможно, она думает вообще о чем-то другом, например, о том, что забыла покормить кота. Я не знаю. Я так и не понимаю, что из этого истина, потому что она ничего не говорит и молчит. Я глубоко выдыхаю и чувствую себя раздавленным и ничтожным. Я уже жалею, что те слова вырвались из меня, я настолько жалею, что глаза начинает щипать (но, конечно же, я не плачу, сами знаете почему). Мое желание покурить достигает апогея, и я, не вытерпев, перемещаюсь на край скамьи и подзываю к себе священника. — Отец, можно ли здесь покурить? Он смотрит на меня без особого расположения – он недоволен моей просьбой. Но его взгляд устремляется к Джамии, и он, убедившись, что в церкви почти не осталось других посетителей, кивает. Он думает, что я прошу за Джамию, потому что она выглядит, как человек, которому необходима сигарета; но нет, я прошу за себя, потому что это мне необходима сигарета, потому что я признался почти незнакомому человеку в своей слабости, чего опасался делать даже перед самим собой. Я самолично опустил себя на дно, с которого уже не подняться. Я возвращаюсь к Джамии, вытягивая из куртки пачку. Дрожащими от нетерпения руками я зажимаю сигарету между зубов и жестом предлагаю Джамии покурить вместе со мной. Сначала она отрицательно мотает головой, но через секунду замешательства все-таки протягивает руку, чтобы взять одну. Я помогаю ей закурить, и закуриваю сам, так глубоко затягиваясь, что в голову незамедлительно ударяет никотин. Джамия же морщится, потому что сигареты крепкие, но не кашляет, потому что уже курила ранее. Я чувствую легкое облегчение – хотя бы не приучу ее к этой смердящей привычке. — Прости, что вылила на тебя все это, — устало произносит она без былых срывающихся интонаций; она взяла себя в руки. — Ничего. — Я слышала о вас с Джерардом. Тебе сейчас тоже нелегко. А тут еще я со своими проблемами. — Джамия, забей, — с упором говорю я, вспоминая, как меня раздражает эта дурацкая женская привычка извиняться по сто тысяч раз. — Я сам согласился сюда приехать. И я рад, что ты смогла выговориться. Твой голос испугал меня. Я думал, ты– ну знаешь, хочешь умереть. Она безобидно усмехается. — Я думала об этом. Но поняла, что сильно люблю жизнь. Другой ведь не будет. — Да, это верно. Я стряхиваю пепел на мраморный пол и с сожалением думаю о том, что священнику потом придется убирать все это. Вот так всегда – делаешь уступки, а потом расплачиваешься за них. Добро пожаловать в несправедливый мир. Джамия испытала всю его несправедливость на себе. Она хорошая девушка, я знаю это. Она умная и заботливая. И то, что с ней произошло, просто отвратительно. Жизнь ломает ее, проверяя на прочность. И так с каждым. Даже с Бобом, просто тот либо слишком тупой, чтобы это замечать, либо гребанный Будда, переживающий все со священной покорностью и божественной удачей. А есть такие, как я, которые борются и срываются уже на мелочах. — Ты не слабак, Фрэнк, — тихо говорит Джамия. — Ты наверное не замечаешь, но ты не слабак. — Как ты можешь знать это? — Потому что я вижу тебя со стороны. Я– ты всегда казался мне очень сильным. Я даже завидовала тебе, по-доброму. Ты именно такой, какой я хочу быть – независимый от других, несущий на себе всю ответственность, непреклонный в решениях. Меня не трогают ее слова; несмотря на все новое, что я для себя открыл в них, меня это совершенно не трогает. Мне без разницы, что она восхищается мной; мне без разницы, что я не выгляжу таким ничтожным, каким себя чувствую; мне без разницы, что мое стремление стать свободным сделало меня таковым и в глазах людей. Я просто сижу, курю и думаю, что в моей так называемой силе нет ничего выдающегося. Моя сила смердит блевотиной, и к ней брезгливо прикасаться – настолько она омерзительна. — Возможно это так. Но это так только потому, что я не нашел для себя никого, на кого бы мог переложить часть ответственности. И если бы у меня был такой человек, то я бы не замедлил так и сделать. Сильным быть ни к чему. Теперь ты понимаешь, почему я не хочу, чтобы ты становилась такой? Здесь очень одиноко. Она одаривает меня улыбкой, и ее теплая ладонь накрывает мою. Я тупо смотрю на наши руки и не двигаюсь. Я знаю, черт побери, я знаю, что Джамия по уши влюблена в меня. Именно поэтому Джерард недолюбливает ее; именно поэтому я чувствовал себя ответственным за нее, когда мчался сюда со всех ног – она позвонила человеку, которого любит, и который не любит ее в ответ. И зная это, она все равно позвонила – настолько ей было плохо. Как я мог отказать ей, если она и так несчастна в своей любви ко мне? Я ей завидую, правда. Ей есть кому позвонить, когда ей плохо. Когда мне было плохо, я никому не звонил, потому что мне некому звонить. Нет такого человека, которому бы я смог раскрыться или без оглядки довериться. Нет, блядь. Я разворачиваю свою руку ладонью вверх и скрещиваю наши пальцы. Я думаю, что уже через несколько часов воспоминания об этом моменте – как мы сидим с ней в церкви, держась за руки, – принесут ей только боль. Я думаю, что и она, и я пожалеем, что были настолько откровенны друг с другом. Я думаю, что остаток нашего знакомства мы будем глубоко прятать этот день, а если случайно вспомним, то будем краснеть и неловко запинаться в разговорах. Но именно сейчас я думаю, что ей не помешает немного счастья. Потому что жизнь это трагедия.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.