ID работы: 6137915

Экзистенциальный кризис в до диез

Слэш
R
Заморожен
14
автор
Размер:
49 страниц, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
14 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник Скачать

Глава 1: день первый

Настройки текста
Я только проснулся, но уже устал. Будь моя воля, я бы предпочел не просыпаться в этот день вообще. Быть может, я бы даже предпочел смерть сегодняшнему дню, несмотря на то, что я не хочу умирать. Теперь вы понимаете, насколько сильно я желаю вычеркнуть этот день из календаря? Я поднимаюсь. Отрываю свое тело от простыни и чувствую себя бесконечно хуево. Холодный воздух спальни обволакивает меня, как молоко, и я почти что готов сравнить этот холод с пустотой космоса. Но прежде чем это сравнение приходит мне на ум, я встаю на ноги, избавляю себя от приближения пустоты и начинаю собираться. Движения мои механические; в них нет никакой разумности. Только на мгновение я прихожу в себя – всплываю из глубин своего бессознательного – когда в зеркале мелькает мой силуэт. Я останавливаюсь, осматриваю себя. Исчерканное краской тело, взъерошенные волосы, синяки под глазами и безразличный, от всего уставший взгляд. Мне становится мерзко от самого себя, когда я думаю о том, какая я все-таки бесчувственная скотина. Я опять погружаюсь в свой омут, не видя более надобности в своем присутствии. Очнулся я только в метро. Это произошло непроизвольно – меня вернули чужие тела, толкающие меня в бока. Я понимаю, что неизбежное подступает все ближе, с каждым проезжающим футом. Я делаю над собой усилие и заставляю себя обдумать свои действия, так как дальше откладывать было некуда. Я закрываю глаза и принимаюсь воображать. Темнота. Вот он я, Фрэнк Айеро. Я в офисе – вокруг меня возникают ряды серых офисных кабинок. У входа сидит Джамия с трубкой у уха. Она что-то говорит и продолжает говорить, когда замечает меня, входящего в офис. Ее брови болезненно изгибаются, а кончики губ опускаются – весь ее вид кричит о жалости ко мне, потому что Джамия добрая. Мне тошно; я иду дальше. Мимо проходят Линдси и Кортни, у первой в руках кипа бумаг, а у второй – чашка кофе для босса. Они шепчутся между собой, заговорщически склонившись друг к другу. При виде меня они лукаво ухмыляются, а на их лицах проскальзывает похоть и ехидство; они похожи на потаскух, потому что они злые. Мне тошно; я иду дальше. Я почти добрался до своего рабочего места, но навстречу мне выходит мой сосед Боб. Он смотрит на меня преданным собачим взглядом; в нем читается беспокойство, в нем читается мужская поддержка, в нем читается... тупость. Потому что в его взгляде нет ничего, кроме тупости. Он выглядит жалко, когда не находит слов, хотя его рот уже открывается, чтобы их произнести. Он закрывает рот и только кивает в знак приветствия. Боб не пристает ко мне и возвращается к себе в кабинку, потому что он добрый. Мне тошно; я прохожу к своему столу. Не успеваю я снять куртку, как в мою и без того тесную кабинку втискивается Мэтт. Он бодр и как всегда любопытен. Он спрашивает у меня сразу, без прелюдий, что я об этом думаю, потому что он злой. Мне тошно; я заминаюсь. А когда наконец начинаю скомкано отвечать, мимо кабинки проходит Джерард, и я замолкаю. Мэтт этого не замечает и продолжает настойчиво требовать ответ, повторяя: — Что ты думаешь? Что ты решил? Что теперь будешь делать? Я вздрагиваю. Картинка исчезает из моего воображения, и я открываю глаза. Безликие, подавленные люди окружают меня. Они синхронно шатаются в такт движения вагона и ничего не ждут. Им все равно, кто я есть, и от этого мне становится немного лучше. «Что я решил?» – почти срываясь на шепот, произношу я губами. Все эти люди: Джамия, Линдси, Кортни, Боб, Мэтт и даже Джерард – ждут моего решения. Это тот случай, когда мой выбор определит, как будут вести себя эти люди в дальнейшем. Они хотят избавиться от этой повисшей в воздухе неопределенности и требуют этого от меня. И эта невысказанная ответственность меня выворачивает наизнанку; мне тошно от нее, потому что я ничего не решил. Я хочу вычеркнуть сегодняшний день, хочу не идти на работу. Я сам себе осточертел за прошедшую ночь, когда не мог думать ни о чем, кроме этой нависшей надо мной, как свинцовая туча, ответственности. В ночь, когда любой другой на моем месте думал бы о своем разбитом сердце, я думал только о том, что теперь от меня все будут чего-то ждать. Потому что когда тебе изменил парень, ты должен предпринять что-то. Я омерзителен себе. Серьезно, что со мной не так? Почему я больше беспокоюсь о гребанной необходимости принять решение, чем о своих растоптанных чувствах? Любимый человек предал меня, мне должно быть, блядь, больно. Но все, что я чувствую, это непомерную усталость от навалившейся на меня обязанности, которую я не хотел. Я чувствую пустоту, близкую к отчаянию из-за неизбежности принятия решения. Когда я оказываюсь в офисе, все проходит согласно сценарию, проигранном в моей голове, с одной только заминкой – Джерард не проходит мимо моей кабинки. И вместо того чтобы замолчать на вопрос Мэтта, мне приходится что-то говорить: — Я– Не– Я пока–, — меня выводит из себя мой собственный заплетающийся голос. Я наконец вспоминаю, что моя личная жизнь не касается никого, кроме меня и Джерарда, и я заявляю: — Пошел к черту, Мэтт. Я выталкиваю его за плечо, потому что он сопротивляется. Я посылаю его еще раз, потому что он возмущается. Я выставляю его вон, потому что он не такой тупой как Боб, и знает что он на стороне далеко не ангелов. Пока Мэтт исчезает с горизонта, я мельком оглядываю коридор. Я пытаюсь сделать вид, будто удостоверяюсь, что Мэтт не собирается возвращаться, а на самом деле смотрю – здесь ли Джерард. Он здесь. Я вижу его затылок, его черные взъерошенные, совсем как у меня, волосы. Он не смотрит на меня в ответ, не поворачивает головы и, казалось, вообще не заинтересован в моем существовании. Он даже не обернулся на поднятый шум, и я догадываюсь – игнорирует. Мое нутро радуется, что он не смотрит на меня: если бы мы пересеклись взглядами, то меня бы это поставило в затруднительное положение. Джерард мог бы подумать: «Фрэнк хочет со мной поговорить», или «Фрэнк ненавидит меня», или «Фрэнк может простить меня». Все это так или иначе сводилось к тому, что я должен высказать свое мнение, что я что-то решил. А решил я, как вам известно, ничего. Я возвращаюсь в кабинку и приступаю к работе – сменяю одну ответственность на другую, более знакомую, к которой я уже успел привыкнуть и адаптироваться. Работа моя кропотливая, но однотипная. Она дает шанс погрузиться в нее, чтобы потом было сложно прерваться. Если бы не это ее свойство, то без возможности отвлечься я бы не пришел сегодня сюда и действительно бы предпочел смерть; если бы не это ее свойство, то я бы давно уволился. Потому что работа есть рабство. Это погружение похоже на мое плаванье в бессознательном: я здесь, но меня нет. Мое убежище. Но как и в случае с зеркалом, и в метро меня можно оттуда выловить – на этот раз меня возвращает шум, поднявшийся выше обыкновенного. Я смаргиваю и обнаруживаю в коридоре двигающихся к выходу людей в верхней одежде. Обед. Я заранее знал, что не пойду ни на какой обед. Лучше я умру от язвы желудка (хотя я знаю, что за один день она вряд ли убьет меня), чем выйду ко всем и буду испытывать на себе их взгляды, ощущать повисшую обязанность. Меня стошнит прямо за обеденным столом. Или хуже, я опять рискну пересечься с Джерардом взглядом. Немой посыл будет стоять в его глазах: «Отреагируй уже как-нибудь!», а мне в голову не придет ничего лучше, как пройти мимо него, притворяясь, что я ничего не заметил или вообще его не знаю. Поэтому я остаюсь в офисе почти один, хотя не знаю – я не высовывался из кабинки. Когда голоса окончательно стихают, до меня доносится скрип колесиков стула, а в следующее мгновение в проходе появляется Боб на том самом стуле. — Привет, — еще раз здоровается он и, подкатившись, тянет ко мне кулак в знак приветствия. Я не ударяю, у меня нет для этого настроения; мне тошно от ответственности, которую я чувствую на конце этого кулака. В итоге, он опускает руку. — Чего тебе? — Хочешь поговорить? С этими словами его лицо одновременно принимает понимающее и тупое выражение. Почему понимающее? Потому что он дождался, пока все лишние зрители уйдут к чертям, потому что на его лице были написаны одновременно беспокойство и готовность дать хороший мужской совет. Почему тупое? Потому что его понимание ограничивалось его интеллектом. Насколько нужно быть тупым, чтобы не видеть, что я не хочу ни с кем разговаривать? Разве мое выражение лица недостаточно красноречивое? А интонация недостаточно грубая? Видимо, недостаточно, так как Боб продолжил лезть ко мне с разговором и, о боже, утешениями: — Джерард тебя избегает, — заявляет он, — я слышал, как он говорил в курилке с Майком. Они еще говорили о тебе– — Мне это не интересно, — перебиваю я его и отвожу взгляд в документы. Мне это реально не интересно. Я не знаю, как так получилось, но мне действительно насрать на произошедшее. Как я уже говорил: все, что я чувствую, это тяжесть и пустоту, и они никак не связаны с Джерардом, по крайней мере напрямую. Боб думает, я просто корчу из себя недотрогу, и продолжает: — Он сказал Майку, что вы пока не расстались. И что он надеется, что ты поступишь мудро, — Боб выдержал короткую паузу, разделяя слова Джерарда и свое последовавшее мнение: — Это наверняка значит, что он хочет, чтобы вы помирились. Как я и говорил, он беспросветный остолоп. — Это значит только то, что мы не расстались. — Думаю, под мудрым имеется в виду прощение, Фрэнк. — Мудрость этого не подразумевает, — заставляю себя сказать это задумчиво и мягко. Я боялся, что мои резкие высказывания наведут Боба на мысль, будто я не собираюсь прощать Джерарда. Все бы ничего, но я еще не решил, что буду делать: — Скорее он имел в виду, что не хочет шума. Конечно, сделал свое подлое дело, а теперь не хочет принимать все последствия своего выбора, всю ответственность. Эта мысль буквально пронзает мой мозг, и я вздрагиваю, так как я наконец чувствую что-то помимо тяжести и пустоты. Я цепляюсь за это, как кот за дерево, и думаю что-то в духе: «Джерард скотина!». Но как только эта фраза формулируется в моем сознании, мой запал потухает, потому что во мне нет отклика, на который я рассчитываю. Я не слышу в себе ни «эй, он посмел лгать тебе», ни «эй, твое сердце обливается кровью», ни «эй, ты ведь его так любил». До меня доходит, что разгневал меня не Джерард, а кое-что другое. Одно слово, похожее на тошноту. Единственное слово. Думаю, вы и так знаете какое. Верно? Я в гневе, потому что я лежал пол ночи без сна, спрессованный той ответственностью, которая рухнула на меня из ниоткуда. Я проходил через все три ступени познания этого дерьма, подготавливал себя к удару, от которого нельзя будет увернуться. Словом, свыкался со своей новой ролью и обязанностями. А тут я узнаю, что человек, который вполне себе осведомлен, как остро я переживаю любую перестановку ролей, избегает ответственности, пытаясь увернуться от удара, и оправдывает самого себя. Он насмехается надо мной. Боб нервно вертелся туда-сюда на стуле, пока его рот шевелился. Он что-то говорит, а я не слушаю, потому что от любого его слова в моем горле начинает горчить желчь. Но все-таки в какой-то миг я улавливаю по его движениям губ имя Джерарда. Мне это не нравится, я вновь вклиниваюсь в разговор. Боб говорит, какой Джерард подонок, что он поступил абсолютно хуево, изменив мне с конченным наркоманом Маккрэкеном; и я поражаюсь, почему, блядь, все люди знают о моей личной жизни чуть ли не больше меня (хотя я знаю про Маккрэкена, но я не понимаю, почему об этом знают другие). А еще я пугаюсь, что Боб перешел на оскорбления, потому что он все-таки подумал, что я не собираюсь прощать Джерарда, и теперь ободряет меня в моем решении. Но тут нечего ободрять – решения еще нет, его не будет существовать, пока оно не родится в моей голове. Поэтому необходимо срочно затыкать этого тугодума, пока меня не стошнило. — Хватит, Боб, — прерываю я его. — Я еще не решил, что делать с Уэем. Не нужно ничего мне тут нашептывать, это не твое дело. А теперь лучше проваливай к чертям, пока я действительно не решил порвать с ним. В конце я слегка улыбаюсь – это необходимо, чтобы Боб не воспринимал мои слова на свой счет. Каким бы в мыслях я не считал его тупым и нудным, он хороший человек, таких мало. Он бы был и хорошим другом, если бы я не воздвиг между нами чертову китайскую стену. Боб замолкает, закатывает глаза и весь такой понимающий – но все еще тупой – выкатывается из моей кабинки. Это выглядит забавно, я бы даже посмеялся, не будь у меня чертовой тошноты от этого разговора. Я остаюсь один, я доволен. Одиночество – мое единственное в данный момент состояние, когда тошнота немного отступает. Моя грудь расслабляется – на нее теперь давит чуть меньше, чем когда Боб был рядом. Желудок перестает крючить от этого груза, и желчь в горле отступает. Для проверки я делаю глубокий вдох, а затем медленный выдох. Мне по-прежнему хочется блевать, но сейчас это мне не мешает. И я чувствую себя менее уставшим. Я поворачиваюсь к работе, смотрю на нее прощальным взглядом, потому что знаю, что не смогу к ней вернуться некоторое время. Каждое мое погружение имеет лимит, и пока еще шел откат – я не мог так быстро после долгого пребывания в себе вновь приступить к рутине. Я встаю и, схватив куртку, сваливаю прочь. Хочу курить. Я осторожен. Двигаюсь вдоль чужих кабинок как можно медленней, чтобы не создавать вокруг себя много шевеления. Куртку накидываю только, когда открываются двери лифта. Заходя, я сразу замечаю, как мелькает напротив мое отражение, и поворачиваюсь к нему спиной – не желаю смотреть на себя, мне хватило порции своего безразличного взгляда утром. Двери закрываются, и на них падает отраженный зеркалом свет лампы. Я хмурюсь и смотрю на этот светлый квадрат с необычным вниманием: что-то в нем цепляет мой глаз. Я где-то видел его, но не могу вспомнить; я всегда очень хреново запоминаю. Я поднимаю свою руку так, что на нее теперь тоже падает этот свет. Моя бледная ладонь становится теплее, а блеклые рисунки татуировок, которые не мешало бы обновить, выглядят ярче, будто их пропустили через графический фильтр. Я смотрю и думаю, что этот мутно желтый цвет похож на молодой закат. Я думаю, что темно-зеленые двери лифта похожи на траву. И я вспоминаю, как мы с Джерардом проводили летние каникулы после муторной сессии, как мы ближе к концу дня выбирались из чьей-нибудь квартиры в парк и лежали на траве цвета дверей лифта, где нас окутывал тот же свет, что сейчас отражался от зеркала. Я думаю, что то были хорошие мгновения, и с этой мыслью мне становится мерзко, потому что мне все равно. Я продолжаю смотреть на свою руку, несмотря на ту всю мерзость и брезгливость, что меня одолевает. Я хочу понять, что со мной не так, и сейчас я намерен докопаться до конца. Двери лифта открываются, я выхожу на улицу, затягивая куртку, и прикуриваю. Оставляя сигарету в зубах, я вновь выпрямляю перед собой руки в попытке вернуть то ощущение заката на коже и травы под спиной. Оно не возвращается, но оно мне и не нужно, потому что мой взгляд обращается к татуировке половинки сердца с надписью «romantic». Я пытаюсь вспомнить, когда и зачем набил ее, но как я уже сказал, я очень херово запоминаю. Наверное, это было связано с Джерардом; наверное, он как-то пошутил; наверное, мне очень понравилась эта шутка. И я взял и на следующий день набил татуировку, потому что шутка была действительно хорошей. Почему я не чувствую боли? Что со мной не так? Я знаю, мы с Джерардом очень близки, или по крайней мере были. Я ему доверял все – свои мысли, идеи, переживания. Но даже зная это, я не чувствую себя обреченным. Не чувствую, что мой мир, блядь, рухнул. Я будто его не любил, я будто никогда ему ничего не рассказывал. Я не знаю, радоваться мне или нет, потому что с одной стороны я не разбит на тысячи кровоточащих осколков и не изнываю от собственного бессилия, но с другой стороны я застыл, как камень, в своем безразличии и боюсь, что так продлится всю жизнь. Где я свернул не туда? Я пытаюсь представить себе все те чувства, которые так тщательно описывают в книгах и которые испытывает каждый нормальный человек. Мой взгляд прикован к той самой татуировке с половинкой сердца, и я представляю, что это и есть мое сердце – черное, разбитое. Я представляю, что когда-то оно было целым и цветным. Оно было наполнено жизнью. И вот он – решающий момент – я узнаю, что Джерард трахается с Маккрэкеном. Я буквально вижу в своей голове, как это живое сердце черствеет и усыхает, как чернослив. И наступает финальная часть – последовавшая боль. И прежде чем я что-то скажу, хочу заверить, что мое воображение пугает меня. Потому что моя грудь становится тяжелее, она стягивает все внутри. Я чувствую эти тонкие, как леска, иголки, сковавшие мои легкие, что невозможно вдохнуть. Сердце, что внутри, плачет кровавыми слезами, и каждая слезинка томно стекает вниз, оставляя выжженную плоть. Я думаю, что именно это чувствуют люди перед инфарктом. Я думаю, что у меня сейчас будет инфаркт. Эта боль нестерпима. — Что с тобой?! Боль резко исчезает, и я возвращаюсь в реальность. Передо мной стоит Джерард в своей старой, как мир, куртке. Его глаза наполнены нескрываемым ужасом. Даже стоящие перед Джерардом Линдси и Кортни притихли, а у этих бессердечных сучек нужно много работать скальпелем, чтобы вскрыть их человечность. А я туплю, прямо как Боб, и смотрю на них, не понимая, что собственно не так. Наверное, я выглядел действительно хреново, раз Джерард нарушил наше негласное молчание. Он толкает девушек вперед, чтобы те проваливали прочь и оставили нас наедине, и это меня действительно пугает. Я уже начинаю паниковать, испытывая невыносимый приступ тошноты, потому что понимаю, что сейчас с меня будут требовать решения. Мы остаемся вдвоем на улице. Испуганный взгляд Джерарда мечется между моим лицом и моей вытянутой рукой. Я вижу стоящий ужас в его глазах, потому что он знает, что значит эта вытянутая рука. Он знает, что я смотрел на разбитое сердце. Он знает, о чем я думал, глядя на него. И сейчас он чувствует ту же тошноту, что и я, он чувствует ту же всеобъемлющую ответственность. Я убираю руку. Пепел прогоревшей сигареты падает мне на рукав. — Ничего, — наконец отвечаю я. И замолкаю. Не хочу говорить. Желчь в горле мешает даже дышать. Я вижу старание на лице Джерарда, вижу, как подрагивают мышцы его лица, пока он решается что-то сказать. Глядя на него, мне не кажется, что он хочет слышать моего решения. В нем нет даже этого немого посыла: «Отреагируй уже как-нибудь!» с которым, я думал, он будет на меня смотреть. Я понимаю, что ему страшно, как и мне. — Ты как? — в итоге спрашивает он, но я знаю, что это не то, что он хотел сказать. — Хуево. Я не стремился его задеть; я привык быть с ним откровенным, и привычка никуда не пропала. Но именно это я и делаю – задеваю его. Его лицо перекашивается, и между бровей появляются морщины. Ему больно, делаю вывод я. А мне нет. Джерард нормальный, а я нет. Теперь он думает, что и мне больно, а мне не больно. Мне тошно. — Это пройдет. — Да, я знаю, — отвечаю я. Воцаряется тишина, но никто не уходит. Каждый знает, что другому нужно что-то сказать. Джерарду банально извиниться, а мне банально вынести вердикт. Но он не извиняется, потому что знает, что я не люблю извинения: что сделано – то сделано; за выбор не извиняются. А я не выношу вердикт, потому что вердикта нет; судьи молчат. Но в отличие от извинений, моя обязанность – необходимость. Без нее никто из нас не сможет двигаться дальше, потому что это, знакомьтесь, гребанная жизнь. В ней постоянно нужно пересиливать себя; прорываться сквозь эти бесконечные толщи тревоги и усталости, тошноты и омерзения, чтобы на следующий день окунуться в то же самое дерьмо. И я говорю: — Нам надо будет поговорить. Но не сейчас, дай мне три дня. Он сжимает губы и опускает взгляд. Я знаю, что его тошнота усиливается – он едва ее сдерживает. — О'кей, — кивает он и уходит. Я остаюсь один, весь измазанный в рвоте. Мне плохо.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.