ID работы: 5964877

Endloser Krieg

Mass Effect, PlanetSide (кроссовер)
Джен
NC-17
Заморожен
10
автор
Размер:
17 страниц, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 7 Отзывы 5 В сборник Скачать

Глава 1.

Настройки текста

Пауль От орудийной гари и капелек тумана воздух становится вязким. На языке чувствуется горький привкус порохового дыма. Выстрелы грохочут так, что мой шлем вибрирует, все вокруг дрожит. Я оглядываюсь по сторонам. Лица окружающих меня пехотинцев особо не изменились, но на каждом написано: это полоса фронта, и мы в самом пекле! Солдаты вжались в стенки окопа, прикрыв голову руками. С той стороны начали доноситься первые выстрелы. Сначала был перелет. Потом недолет. Но с каждым новым снарядом Республиканцы всё ближе подбирались к нашим позициям. И вот уже в паре метров от нас приземлился снаряд, взметая в небеса осколки камней вперемешку с серой пылью и засыпая всё вокруг раскаленной шрапнелью. Крещендо взрывов усилилось, по мере того, как канониры терранцев входили во вкус. Среди грохота снарядов, я услышал отчетливый вой. Тяжелые бомбарды подключились к обстрелу, практически отвесно обрушивая бомбы на наши позиции, образуя колоссальные воронки в рыхлой земле. Огромные булыжники взметнулись в воздух, падая подобно губительному граду, лишь затем, чтобы вновь взлететь от новой череды взрывов. Чертова бомбардировка продолжалась всё утро, перепахивая наши линии обороны до тех пор, пока от траншей и окопов не осталось и следа.

*** Далеко на орудийных линиях Республиканцев, звук приближающихся снарядов невозможно было услышать из-за оглушающего грохота собственных залпов. Канониры перетаскивали и грузили боеприпасы, когда внезапно меж них начали рваться вражеские снаряды. По одной из батарей пришлось прямое попадание, разворотив 102-мм пушку словно детскую игрушку и испепелив восемь человек из расчета после детонации складированных рядом боеприпасов. Это был удачный выстрел с максимально возможной для вражеских орудий дистанции, однако он показал, что артиллерийская дуэль, не будет избиением младенцев. По мере перестрелки артиллеристов, республиканцы наступали на позиции Конгломерата сплошной волной.

*** Наши лица не стали бледнее или краснее обычного; нет в них особенного напряжения или безразличия, но все же они сейчас не такие, как всегда. Мы чувствуем, что у нас в крови включен какой-то контакт. Это не пустые слова; это действительно так. Фронт, сознание, что ты на фронте, — вот что заставляет срабатывать этот контакт. В то мгновение, когда раздается свист первых снарядов, когда выстрелы начинают рвать воздух, — в наших жилах, в наших руках, в наших глазах вдруг появляется ощущение сосредоточенного ожидания, настороженности, обостренной чуткости, удивительной восприимчивости всех органов чувств. Все тело разом приходит в состояние полной готовности. Мне нередко кажется, что это от воздуха: сотрясаемый взрывами, вибрирующий воздух фронта внезапно возбуждает нас своей тихой дрожью; а может быть, это сам фронт — от него исходит нечто вроде электрического тока, который мобилизует какие-то неведомые нервные окончания. Каждый раз повторяется одно и то же: когда мы не на фронте, мы просто солдаты, порой угрюмые, порой веселые, но как только мы видим первые орудийные окопы, все, что мы говорим друг другу, звучит уже по иному… Вот Нил сказал: «Нам дадут прикурить». Если бы он сказал это, стоя у бараков, то это было бы просто его мнение, и только; но когда он произносит эти слова здесь, в них слышится нечто обнаженно-резкое, как холодный блеск штыка в лунную ночь; они врезаются в наши мысли, как нож в масло, становятся весомее и взывают к тому бессознательному инстинкту, который пробуждается у нас здесь, — слова эти с их темным, грозным смыслом: «Нам дадут прикурить». Быть может, это наша жизнь содрогается в своих самых сокровенных тайниках и поднимается из глубин, чтобы постоять за себя. Фронт представляется мне зловещим водоворотом. Еще вдалеке от его центра, в спокойных водах уже начинаешь ощущать ту силу, с которой он всасывает тебя в свою воронку, медленно, неотвратимо, почти полностью парализуя всякое сопротивление. Зато из земли, из воздуха в нас вливаются силы, нужные для того, чтобы защищаться, — особенно из земли. Ни для кого на свете земля не означает так много, как для солдата. В те минуты, когда он приникает к ней, долго и крепко сжимая ее в своих объятиях, когда под огнем страх смерти заставляет его глубоко зарываться в нее лицом и всем своим телом, она его единственный друг, его брат, его мать. Ей, безмолвной надежной заступнице, стоном и криком поверяет он свой страх и свою боль, и она принимает их и снова отпускает его на десять секунд, — десять секунд перебежки, еще десять секунд жизни, — и опять подхватывает его, чтобы укрыть, порой навсегда. Земля, земля, земля!.. Земля! У тебя есть складки, и впадины, и ложбинки, в которые можно залечь с разбега и можно забиться как крот! Земля! Когда мы корчились в предсмертной тоске, под всплесками несущего уничтожение огня, под леденящий душу вой взрывов, ты вновь дарила нам жизнь, вливала ее в нас могучей встречной струей! Смятение обезумевших живых существ, которых чуть было не разорвало на клочки, передавалось тебе, и мы чувствовали в наших руках твои ответные токи и вцеплялись еще крепче в тебя пальцами, и, безмолвно, боязливо радуясь еще одной пережитой минуте, впивались в тебя губами! От свиста множества снарядов, хочется зарыться глубоко в землю, где тебя никто не достанет. Тысячи снарядов, оставляющие в воздухе огненный след — лишь кусочки металла размером не больше пальца, но достаточно лишь одного, чтобы тебя убить. Достаточно лишь одного, чтобы сослуживец превратился в дымящийся кусок мяса. Снаряды в отдалении ухают низко и беспорядочно, издавая глухой звук, который скорее чувствуешь телом, а не слышишь. Снаряды, взрывающиеся поближе, ревут высоко и чисто. Воют так, что шатаются зубы, и ты понимаешь: следующие несутся прямо на тебя. Они вгрызаются глубоко в землю, подбрасывая пылевую вуаль, и замирают в ожидании нового снаряда, который загонит их ещё глубже. Грохот первых разрывов одним взмахом переносит какую-то частичку нашего бытия на тысячи лет назад. В нас просыпается инстинкт зверя, — это он руководит нашими действиями и охраняет нас. В нем нет осознанности, он действует гораздо быстрее, гораздо увереннее, гораздо безошибочнее, чем сознание. Этого нельзя объяснить. Ты идешь и ни о чем не думаешь, как вдруг ты уже лежишь в ямке, и где-то позади тебя дождем рассыпаются осколки, а между тем ты не помнишь, чтобы слышал звук приближающегося снаряда или хотя бы подумал о том, что тебе надо залечь. Если бы ты полагался только на свой слух, от тебя давно бы ничего не осталось, кроме разбросанных во все стороны кусков мяса. Нет, это было другое, то, похожее на ясновидение, чутье, которое есть у всех нас; это оно вдруг заставляет солдата падать ничком и спасает его от смерти, хотя он и не знает, как это происходит. Если бы не это чутье, от Америша до Индара давно бы уже не было ни одного живого человека. Когда мы не в бою, мы просто солдаты, порой угрюмые, порой веселые, но как только мы добираемся до полосы, где начинается фронт, мы становимся полулюдьми-полуживотными.

*** Мы стоим в ста километрах от линии фронта. Вчера нас сменили. Мы удержали аванпост; сейчас наши желудки набиты фасолью с мясом, и все мы ходим сытые и довольные. Даже на ужин каждому досталось по полному котелку каши. Сверх того, мы получаем двойную порцию хлеба и колбасы, – словом, живем неплохо. Такого с нами давненько уже не случалось. Но главное – нам выдали новые электронные сигареты. Ух! Как же давно я не курил. Выменял у Лемана еще пару сигарет на новенький коллиматорный прицел, который я снял с винтовки одного из штурмовиков республики, после того как раскроил ему череп. — Какая вкусная каша! Давно я не ел хоть что-нибудь, кроме гороха! – Расхваливал Джонсон обычную овсяную кашу. Ну, может туда еще соли добавили. — Господи, я и не думал, что будет каша! Это кардинально все меняет! – Пауль заметно повеселел с того момента, как они выбрались с Дельты 12. Когда я остался один против шестидесяти терранцев с полупустым пулеметом, даже тогда я испытывал меньше чувств, чем сейчас. Обалдеть, мы в тылу! За долгие двадцать лет бесконечной мясорубки мы оказались в тылу! Джонсон и Леман раздобыли где-то несколько двадцатилитровых пищевых бака и наполнили их под завязку. Джонсон сделал это из-за обжорства, а Леман – из осторожности. На самом деле, все это нам не положено. Начальство никогда не расщедрится на такую роскошь. Нам просто повезло. На нашем участке было довольно спокойно, и поэтому полковник получил довольствие по обычной раскладке и распорядился варить на роту в триста человек. Однако республиканцы решили внести свои коррективы. Они совершили наступление на нашем участке фронта. Мне повезло, что я вообще остался в живых. Наша рота понесла огромные потери, и с передовой вернулись только тридцать человек из трехсот... Мы прибыли в тыл ночью и тотчас же растянулись на нарах, чтобы первым делом хорошенько выспаться. На войне было бы не так скверно, если бы только можно было побольше спать. На передовой ведь никогда толком не поспишь. Когда первые из нас стали выползать из казарм, был уже полдень. Через полчаса мы уже стояли в очереди за обедом. Первый, конечно же, был Джонсон, у него просто зверский аппетит. Чуть больше двух метров, лишь недавно произведенный в лейтенанты. Новенький, на передовой всего лишь девять лет. За ним стоит коротышка Карл Леман, который носит окладистую бороду и питает слабость к технологическим новинкам. Он божится, что если мы встретим Суверенитет, он самым первым побежит в бой, чтобы отобрать их продвинутые игрушки. Третий – это я, Пауль Зиммерман. За нами стояло несколько не знакомых мне лиц, ну а в самом конце ждал своей очереди Нил Фрейзер, душа нашего отделения, человек с характером, умница и хитрюга – ему сто девяносто, у него скуластое и сухощавое лицо, лазурные глаза, могучие угловатые плечи и необыкновенный нюх насчет того, когда начнется обстрел, где можно разжиться съестным и как лучше всего укрыться от начальства. Наше отделение возглавляло очередь, образовавшуюся у кухни. Мы стали проявлять нетерпение, так как ничего не подозревавший повар все еще чего-то ждал. Наконец, Джонсон сказал ему: — Ну! Открывай свою обжорку, видно же, что мясо сварилось. Повар сонно покачал головой: — Пусть сначала все соберутся... Леман усмехнулся: — А мы все здесь! — Где же все остальные?! — Они сегодня не у тебя на довольствии. Кто-то в госпитале, кто-то в земле. Узнав о происшедшем, кухонный бог был сражен. Его даже пошатнуло: — А я-то приготовил на триста человек! — Значит, мы наедимся досыта! И тут Лемана осенила прекрасная мысль. Его острое, как мышиная мордочка, лицо так и засветилось, глаза лукаво сощурились, скулы заиграли, и он подошел поближе. — Дружище, так значит, ты и хлеба получил на триста человек? Огорошенный повар рассеянно кивнул. Леман схватил его за грудь: — И колбасу тоже? — Повар опять кивнул своей багровой, как помидор, головой. У Лемана отвисла челюсть: — И сигареты? — Ну да, все. Карл обернулся к нам, лицо его сияло: — Черт побери, вот это повезло! Ведь теперь все достанется нам! Это будет — обождите! — Нет, так дело не пойдет, – повар снова ожил и вмешался. Теперь и мы тоже стряхнули с себя сон и протиснулись поближе. — Эй ты, морковка, почему не выйдет? — спросил Фрейзер. — Да потому что тридцать – это не триста! — Мы тебе сейчас покажем, как это сделать, – проворчал Джонсон. — Нет. Я вам выдам порций только на тридцать человек, – упорствовал повар. Фрейзер вышел из себя: — Послать бы тебя самого разок на передовую! Ты получил продукты не на триста человек, а на вторую роту, мудила. И ты их выдашь! Вторая рота – это мы. А теперь немедленно выдавай нам наши порции! Мы были настроены очень воинственно, и, наверно, дело дошло бы до драки, если бы на месте происшествия не появился командир роты. Узнав о чем мы спорим, он сказал только: — Да, вчера у нас были большие потери… Лейтенант посмотрел на нас. Он понял, о чем мы думаем. Он вообще многое понимал – ведь он сам вышел из нашей среды: в роту он пришел капралом. Он еще раз приподнял крышку котла и понюхал. Уходя, он сказал: — Принесите и мне тарелочку. А порции раздать на всех. Зачем добру пропадать. Физиономия повара приобрела странное выражение: глаза расширились в недоумении, а рот искривился в преддверии злого возгласа. Леман приплясывал вокруг него: — Ничего, от тебя не убудет! Воображает, будто он ведает всей интендантской службой. А теперь начинай, старая крыса, да смотри не просчитайся! День сегодня и впрямь выдался хороший. Приглушенный гул фронта доносится до нас лишь очень слабо, как далекая-далекая гроза. Стоит ветру дунуть, как его уже вовсе не слышно. Мы читаем письма и новости, курим, мы снимаем фуражки и кладем их рядом с собой, ветер играет нашими волосами, он играет нашими словами и мыслями. — Слушайте, парни. А правда, что мы почти выкинули тоталитаристов с Эсамира? — Наивный Джонсон просматривал ленту новостей. — Не неси чушь! У них там самая эшелонированная оборона во всей системе! Мы уже пять десятков лет пытаемся вскрыть её, но у нас ничего не получается, только зря гибнут люди, — Леман резко огорошил его, состроив неприятную мрачную гримасу. Он сражался на Эсамире десять лет и не понаслышке знает, что там происходило. — Но ведь по новостям пишут, что мы уже готовим войска к переброске на Америш, чтобы навсегда покончить с Республикой. Тогда-то наступят свободные дни! — Мечтательно растянулся на солнышке и теплом песке Джонсон. — Врут они все. Чертова пропаганда. Погода стояла отличная. Солнце в зените, семьдесят восемь градусов по Цельсию. Ни единого облачка. Нас спасали наши термостойкие бронекостюмы – специально для Индара, с отличной системой охлаждения. Трубочки с прохладной водой, расположенные по всему телу. Можно бегать почти в температуре кипения – и ничего. А на Эсамире прохладная вода заменялась горячей. Фрейзер предложил сыграть в карты. Все согласились, и мы зарубились в покер. А мы порой клали карты и смотрели друг на друга. Тогда кто-нибудь говорил: «Эх, ребята… А ведь еще немного, и нам всем была бы крышка…» И мы на минуту замолкали. Мы отдались властному, загнанному внутрь чувству, каждый из нас ощущал его присутствие, слова тут не нужны. Как легко могло бы случиться, что сегодня нам уже не пришлось бы сидеть на этой полянке – ведь мы, черт побери, были на волосок от этого. И поэтому все вокруг воспринималось так остро и заново – жаркий летний зной, сытная еда, сигареты и летний ветерок. Помню, как все – родители, школьные учителя, соседи, все они радовались войне. "Свобода! Свобода! Долой Республику!" – кричали они... Никто просто не представлял себе, какой оборот примет дело. В сущности, самыми умными оказались люди бедные и простые — они с первого же дня приняли войну как несчастье, тогда как все, кто жил получше, совсем потеряли голову от радости, хотя они-то как раз и могли бы куда скорее разобраться, к чему все это приведет. Они должны были бы помочь нам, молодым колонистам, войти в пору зрелости, в мир труда, долга, культуры и прогресса, стать посредниками между нами и нашим будущим. Иногда мы подтрунивали над ними, могли порой подстроить им какую-нибудь шутку, но в глубине души мы им верили. Признавая их авторитет, мы мысленно связывали с этим понятием знание жизни и дальновидность. Но как только мы увидели первого убитого, это убеждение развеялось в прах. Мы поняли, что их поколение не так честно, как наше; их превосходство заключалось лишь в том, что они умели красиво говорить и обладали известной ловкостью. Первый же артиллерийский обстрел раскрыл перед нами наше заблуждение, и под этим огнем рухнуло то мировоззрение, которое они нам прививали. Они все еще писали статьи и произносили речи, а мы уже видели лазареты и умирающих; они все еще твердили, что нет ничего выше, чем свобода, а мы уже знали, что страх смерти сильнее. От этого никто из нас не стал ни бунтовщиком, ни дезертиром, ни трусом (они ведь так легко бросались этими словами): мы любили свободу не меньше, чем они, и ни разу не дрогнули, идя в атаку; но теперь мы кое-что поняли, мы словно вдруг прозрели. И мы увидели, что от их мира ничего не осталось. Мы неожиданно очутились в ужасающем одиночестве, и выход из этого одиночества нам предстояло найти самим. Мы – потерянное поколение. Поколение, что видело лишь войну. Фрейзер утверждает, что это все от образованности, от нее, мол, люди глупеют. А уж он слов на ветер не бросает. Правда, один из нас все же колебался и не очень-то хотел идти вместе со всеми. Это был Джозеф Ботсфорд, толстый, добродушный парень. Но и он все-таки поддался уговорам – иначе он закрыл бы для себя все пути. Быть может, еще кое-кто думал, как он, но остаться в стороне тоже никому не улыбалось – ведь в то время все, даже друзья, так легко бросались словом «трус». И случилось так, что как раз Джозеф погиб одним из первых. Во время атаки он был ранен в голову, и мы сочли его убитым. Его лицевая пластина была расколота. Взять его с собой мы не могли – нам пришлось поспешно отступить. Во второй половине дня мы вдруг услышали его крик: солдат ползал перед нашими позициями и звал на помощь. Во время боя он только потерял сознание. Слепой и обезумевший от боли, он уже не искал укрытия, и его подстрелили, прежде чем мы успели его подобрать. — А давайте сходим к Роджеру в госпиталь? Его серьезно ранили при обороне аванпоста. Госпиталь, как всегда, переполнен. Роджер встречает нас слабой улыбкой. У него раздроблен таз. Полевые медики не сумели прийти вовремя к нему на помощь, началось заражение крови. Во время сна у него украли отличное радио. Леман осуждающе покачал головой: — Я тебе говорил, не нужно было брать такую вещь с собой. Я толкнул его локтем в бок. Нужно попридержать язык, с первого взгляда видно, что ему уже не выйти из этой палаты. Найдется ли его радио или нет – это абсолютно неважно, в лучшем случае его отошлют родным. — Ну как дела? — В общем-то ничего, только живот ужасно болит. Мы смотрим на его одеяло, оно вздувается над ним горбом. Вид у него ужасный: он желтушно-бледен, на лице – выражение отчужденности; те линии, которые нам так хорошо знакомы, потому что мы видели их уже сотни раз. Это даже не линии, это скорее знаки. Под кожей не чувствуется больше биения жизни: она отхлынула в дальние уголки тела. Изнутри прокладывает себе путь смерть, она уже завладела его глазами. Вот лежит Роджер, наш боевой товарищ, который еще так недавно вместе с нами поджаривал республиканцев и лежал в воронке – это еще он, и все-таки это уже не он; его образ расплылся и стал нечетким, как зрение после контузии. Даже голос у него какой-то пепельный. Вспоминаю, как мы уезжали на фронт. Его мать, красивая, добродушная женщина, провожала его на вокзал. Она плакала беспрерывно, от этого её лицо немного опухло и сделалось красным. Роджер стеснялся слез своей мамы. Никто на вокзале не вел себя так несдержанно, как его мать. Но Роджер ведь единственное, что у неё есть. Она хотела разжалобить меня – то и дело хватала за руку, умоляя, чтобы я присматривал на фронте за ее мальчиком. У него и в самом деле было совсем еще детское лицо и такие мягкие кости, что, потаскав на себе ранец в течение какого-нибудь месяца, он уже нажил себе плоскостопие. Но как прикажете присматривать за человеком, если он на фронте! — Теперь ты сразу попадешь домой, — сказал Фрейзер. — А то бы тебе пришлось ждать отпуска. Джонсон наклонился к нему: — Мы принесли твои вещи. Они будут под кроватью. Он запихнул его вещи под кровать, а потом вылез оттуда с великолепным шлемом, образца DT-47. Из дорогущего сплава рения, иридия и титана, он может остановить даже снайперскую пулю. В упор. Полностью закрытый, шейные пластины, тепловизор, корректор траектории выстрела... Перечислять все его достоинства будет слишком долго, часа два. Он примерил его. Как раз в пору. — Так ты хочешь взять его с собой, Роджер? Все мы подумали об одном и том же. Зачем ему такой шлем, если он уже не жилец? А при нынешнем положении вещей просто ужасно обидно, что шлем останется здесь — ведь как только он умрет, его сразу же заберут себе медики. — А может, ты оставишь его у нас? Роджер не захотел. Это единственная ценная вещь, что у него есть. — Такое можно обменять на более ценные вещи. Шлем всегда пригодится. Я наступил ему на ногу; он с неохотой поставил чудесный шлем под кровать. — Мы зайдем к тебе завтра, поправляйся! Джонсон решил обязательно навестить его завтра. Этот шлем слишком ему понравился, и он теперь караулит его. Роджер застонал. Робот ввел ему обезболивающие Джонсон снова завел речь о шлеме: — Он был мне как раз впору. В моем котелке я долго не протяну. После того, как новенький шлем испортился, мне выдали запасной. Чертова кастрюля! Как ты думаешь, он до завтра еще протянет, до того времени, как мы освободимся? Если он помрет ночью, нам шлема не видать, как своих ушей. Мы пошли в наши казармы. Я думал о письме, которое мне нужно написать матери Роджера. Леман срывал травинки и жевал их. Вдруг великан Джонсон сорвал с себя свой шлем, кинул его на землю и расплющил одним ударом ноги. Он начал с остервенением топать остатки тонкого шлема, безумно и отрешенно оглядываясь по сторонам. — Дерьмо, дерьмо, все вокруг дерьмо проклятое! За что нам все это!? Мы шли дальше, шли долго. Он успокоился, мы знали, что с ним случилось: это фронтовая истерия, такие припадки бывают у каждого. В абсолютном молчании мы добрались до казарм и не проронили ни слова до следующего дня.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.