***
Эвелин прятала трясущиеся руки под партой. Кэйси Кук пропала. И она была последней, кто видел её. Что-то случилось. Пусть полиция не искала её, с фонарных столбов не смотрело улыбающееся лицо, всё уже началось. Дядя Джон застыл на пороге комнаты Кэйси (комнаты Кэйси, в которой не было Кэйси, никогда не было), и он не испугался, не дернулся, стоило Эвелин сказать, что она видела убегающую Кэйси. Он одеревенел — от шока? Ей так не показалось. На нем проклевывалось то самое равнодушие. Механически он сказал, что они пойдут за ней. Эвелин вспомнила про расписание остановки автобусов в тумбочке Кэйси. Тогда дядя Джон изменился. Волнение исказило его черты, запутало в движениях — дверь хлопнула взрывом. Эви поняла ещё кое-что. Кэйси не собиралась уезжать отсюда вместе с дядей. Они вышли на улицу, но было темно. Он нервно улыбался, говоря, что такое бывало, и она уже сбегала. Кэйси, что называется, трудный подросток. Эвелин часто слышала такую характеристику и то, с какой интонацией произносят это взрослые. Будто они не причем. Эти «трудные подростки», как инфекция, распространялись сами по себе. А тут ещё и почти конец подросткового возраста. Тяжелый период. Самоопределение. Мальчики, свобода, неповиновение — он как зазубрил текст. Взгляд его отсутствовал. Словно ей не семнадцать, а четырнадцать, и она красит волосы красным тоником в первый раз. Сыростью веяло от Джона. Его эмоции выглядели большей частью надуманными, воплощенными в мгновение — ради чего-то. Эви увидела его настоящего в комнате, и это испугало. Теперь он снова пытался быть «идеальной мамочкой». Она понимала, что пытался. Необъяснимо. «Опять великая интуиция Эви». Протяжный голос Крис эхом отразился в голове. Крис насмехалась над её предчувствием и любовью к гороскопам, хотя свой лунный знак всегда спрашивала как бы между прочим, ради баловства. — Мы собирались съездить с ней в Литиц, — вставляет Джон и смотрит на Эвелин дольше, чем нужно, прежде чем она кивнет. Никаких подозрений. Он хочет отмести оставшиеся. Догадался о сомнении Эвелин, когда сдерживал себя. Расписание. Надо было перевернуть её тумбочку вверх дном раньше. Он слишком многое ей позволял, секреты от него, надежда сбежать. Он же замечал. Джон рассказывал о крендельках, хрустящих во рту, которыми славился Литиц, хотя куда желаннее прокусил бы сейчас ногу Кэйси. Надо было переломать ей кости ещё в детстве. Она всегда много бегала, заставляя его заходиться кашлем: в лесу, за белыми мотыльками, дома, когда он замахивался банным полотенцем. Звонкий удар и плач раздавались одновременно. Ничего не изменится теперь. Он хорошенько её проучит, когда их дом распахнется для двоих, чтобы поглотить в себя. Эви ему кивала, как китайский болванчик. Он чуял, что недоверие прорезалось между ними, и ни одной кривой дорожкой улыбки не скроешь. Сколько ни говори про мистера Уинслоу, учителя и Кэйси, и отца Кэйси, и самого дяди Джона, у которого они гостили в Литице под уютный старческий храп, Эвелин будет смотреть всё так же сквозь него. Он притворился, что уже поздно, рассыпался в благодарностях, побеспокоился о родителях Эвелин и, проявляя верх гостеприимства, послал её домой вместе с завернутым куском мяса. Он приготовил его сам, расхвалив как повар из ресторана с двумя звездами Мишлена. Эви чувствовала себя девочкой из сказки, свернувшей не по той тропе, возвращающейся домой. Кусок мяса в пергаментной бумаге перекатывался в ладонях корабликом на волнах. Ей казалось, она несет свое сердце или хотя бы чужое, трепещет оно и бьется. Не гостинец от охотника. Сердце. Она не стала оглядываться, хотя знала — всё не так. Свет в доме Кэйси так и не включится. Дядя Джон пойдет на автобусную станцию. Эви могла бы последовать за ним. Для показаний в полиции пригодилось бы. Эвелин трусливо ускорила шаг, падая в туманы, в другую ночь, где среди домов-близнецов не находился её собственный. Она не верила, входя в свою комнату. Ей чудился призрак Кэйси, этот прежний мертвенный блеск по стенам. На вопросы родителей она ещё гулко дышала, как локомотив, несущийся со скоростью сто миль в час, больше неспособный остановиться. А если Кэйси найдут мертвой? Повседневно перечислят детали: разрывы влагалища, потерянный кроссовок, волосы с осенней грязью. Но впервые за этим встанет образ, и он опалит её близостью. Он скажет — и ты виновата тоже. Он говорит так и сейчас. Эви, сжав руки, смотрела на пустое место Кэйси. Дрожь кончиками пальцев танцевала на крышах. Эвелин боялась поднимать голову, чтобы не прислушиваться. Всего лишь бродили птицы, убеждала она себя. Сползала эта автоматная дробь, ныряла в землю, таилась, ждала. В тот день, когда она последний раз видела Кэйси, не было дождя. Теперь он просто рухнул, по асфальту катясь великим потопом. Хотелось уши заткнуть, притвориться, что и этого не было. В тот день был выстрел и крик. Тогда они тоже притворились? На школьном стадионе никто не услышал, перебивалось всё криками чирлидерш, взмахами помпонов, равномерно смешивалось с гулом зрителей, превращаясь в звуковой суп. Девушки тренировались. Парни хлопали и при их падении на жесткую траву. В столовой визжали ложки и вилки, тарелки на пластиковый поднос приземлялись как пикирующие самолеты. Шум поглощал школу с аппетитом великана. Эви была в столовой. Ей с сумасшедшим видом сообщила Джейн, позже. Но Джейн никто не поверил, даже Эви не поверила. Тогда возвращение Кэйси ещё могло случиться. Чем больше она отдалялась от того дня, тем сильнее контрастировали детали, вспыхивая в её воспоминаниях. Противоречия тянулись как неразрешимое дело из сериала про полицейских. Так и не плыли по улице с отвестами проблесковых маячков заключительные титры, не светилось гордое «в ролях: Эвелин Купер». Кроме Джейн, никто из них больше не сказал про выстрел и крик. Они слышали разговоры из параллельного класса, такие же несмелые. Людям проще верилось в массовую галлюцинацию. Лопнувший шарик во дворе и вскрик молодого мужчины из-за ребенка, готовящегося зарыдать, смотрелись логичнее, лучше. Кто-то добавил, что заметил красный ошметок на серой лестнице школы. Они не видели ни окровавленного мужчину, ни девушку, быстро идущую с пистолетом под кофтой. Значит, этого и не было. Свидетелей, чутко услышавших то начало охоты, было немного. Большинство не слышали ничего, другие — решили, что им показалось. На следующий день почти все забыли об этом. Джейн весело подкрашивала губы на уроке географии, шепотом говоря, что видела сегодня Денниса в новой рубашке. Становилось обыкновенным, приторным до горького пребывание в школе. Эви смотрела на учеников, ни о чем не подозревающих. Пропажа Кэйси для них неочевидна. Они шутят про больницу или смеются о психоневрологическом диспансере. Поход в парк аттракционов откладывается до двадцатых чисел сентября. Медленно катясь на чертовом колесе в одной кабинке с Крис, Эви слышит, как её нарочито бодрый голос кромсает молчанку между ними. «Хорошо, что Кэйси здесь нет». Колесо поскрипывает. Эви молится, чтобы они достигли земли. Она помнит, что нельзя вставать в лужу около забора ростом с трехлетних малышей, и калитку нужно брать на себя, а не от себя. Но она всё перепутывает, и ещё долгих два часа ходит с мокрым ботинком, бурым от воды на скругленном конце. Дома шерстяной носок сушится около камина как жареный маршмеллоу. Эвелин растягивает малиновый чай. Жизнь походит на стеклянный шар, елки с домами так и стоят в нем, хоть переверни всё с ног на голову — только снег пойдет. Но для него ещё рано. В декабре… Эви думает о нем, светящимся гирляндами, поющим старыми Санта-Клаусами и эльфами, которых родители достанут с верхних пыльных полок для украшения дома. От холода грядущего, рисующегося ей через морозное окно, почему-то становится тепло. Даже меньше она ждет Хэллоуина. Будущее греет её, как витком идущий пар из кружки. Губы над розовой чайной пленкой запотевают. Она не слизывает с них горячие капельки, позволяя щекотке царапнуть губы. Школа тоже подчиняется правилу стеклянного шара. Лишь одна деталь так и остается невосполнимо утерянной — Кэйси. Люди словно и не замечают. Эвелин, единственная, кто чувствует тепло среди замораживающегося сентября, недоумевает. Можно подумать, Кэйси Кук здесь и не было. Как же она ошибалась. Мелом на доске осыпается двадцать первое сентября. Эви запомнит двадцать первое и двадцать второе сентября навсегда, как буйки в её волнами разбухающей памяти, за которые нельзя заплывать. Кэйси Кук пропала — официально. Пришла комиссия по делам о несовершеннолетних. Мистер Уорд стоял от них поодаль, сложив руки вместе и подняв голову так, что на очках его стояли лампы класса, не показывая глаз. Полицейские, женщина и мужчина, смотрящие поверх всех учеников (а вроде бы каждого — прострелили взглядом по касательной), попросили сообщить им, кто видел Кэйси Кук в последний раз и при каких обстоятельствах. В кабинет, припозднившись, зашел дядя Джон. Их не пугали, что с каждым, по возможности, будет проведена беседа, но все напряглись так, будто каждый из них был виновен. Сказал ли он Кэйси что-то не то? Или не посмотрела она на Кэйси, когда та к ним обратилась? В руках женщина держала черно-белую листовку с её лицом. Они не могли переживать за Кэйси. Она не была им ни подругой, ни одноклассницей все одиннадцать лет. Ещё находясь в школе, она уже выглядела как призрак. Можно ли призраков бояться серьезно? Только обходить их стороной — неприятно было бы пройти сквозь. А вина была, как за утерянную вещь, пустяковую, в общем, но она ведь тоже нужна была зачем-то. Эви, не помня себя, рассказала им в отдельной коморке (пахло водой с хлоркой, потасканными швабрами), что последний раз она видела Кэйси через окно её же комнаты. Джереми Кэннон и Вики Хэдли, двое полицейских, переглянулись. Эвелин, смутившись, желая отвлечь их друг от друга, сумбурно рассказала им предысторию, из-за наводящих вопросов сбиваясь на детали, на расписание, оставленный Кэйси браслет, гостеприимность дяди Джона. Стыд обжег её сразу, как только допрос закончился. Она должна была говорить о другом. Были подозрения, неразговорчивость Кэйси, её отстраненность ото всех. И она умолчала. Всё равно не рассказала главного, боясь ошибиться. Вдруг ей показалось? Эвелин спускалась по лестнице, и лучшие мысли и формулировки оставались позади, рука летела по перилам и запиналась со скрипом. Её ладони вспотели, сердце валилось камнем с гористых легких. Оглянувшись, она увидела дядю Джона, стоявшего в квадрате длинного коридора и шкафчиков по обе стороны. Он грустно улыбался полицейским. Сержант Кэннон потрепал его по плечу. Страх и ненависть дрожащей пеленой ослепили Эвелин — инстинктивно, на мгновение. Она больше не могла доверять Джону. Чуяла, что не могла.***
С черной повязкой на глазах Кэйси схватилась за угол стола. Ваши же блаженны очи, что видят Хэдвиг замер на другом конце кухни. и уши ваши, что слышат Рассечением тишины послышался бег младшеклассника с улицы. Хлопал его портфель по спине, отпугивая пустившихся за ним монстров. ибо истинно говорю вам, что многие пророки и праведники желали видеть, что вы видите, и не видели, и слышать, что вы слышите, и не слышали. Папа не любил церквей. Он отворачивался от витражей, напоминавших ему мертвые цветники, сжимал ладонь Кэйси в своей совсем не как отец — как испуганный ребенок, идущий рядом, отшатывался от осязаемого фимиама в сторону. Маму отпевали в церкви. Кэйси не могла бы даже вспомнить тепло её груди, закутанная в своей колыбели, и не могла она горевать с резиновой соской во рту. Но представления почему-то были — воображаемые, прорванные через мясную плоть времени, вырванную у него с костями. Все остроконечные, со святым отцом воспоминания, которых не случалось с ней, превратились в одно шоколадное яйцо с белым налетом от жары и темноты сдвинутых полок. В тот первый осознанный апрель папа рассказал Кэйси, как она умерла. Кэйси бегала в майке, ища пасхальных кроликов, лямки сползали с плеч, а замерзшая мама под прогретой землей незримо ей улыбалась через зеленые иглы травы. Если бы существовала ежегодная ярмарка памяти, Кэйси обязательно бы выторговала свою на кривое печенье, которое чья-то мама шлепнула на стол со смехом в майский день. Она бы пошла дальше — чернота, сползающаяся в солнечное сплетение, что не распродать никому, досталась бы беднякам с амнезией. Её так много, что можно бросаться, не думая. Сейчас она — оцепенела, окружила, углами предметов вкололась в неё. Кэйси шла, медленно двигая руками. За убежавшим настоящим мальчиком сорвался Хэдвиг и не по-детски исчез в доме. Прятки. Она всегда ненавидела что-то искать. Поиск вселял в неё отчаяние, конечность. Иное — самой жаться к стенам, исследовать шаг, превращающийся в рысий. Она больше любила пропадать, а не выслеживать: в отяжелевших шапках леса, в утробе горок на детских площадках. А в задержавшуюся минуту после обеда — приятно ли руку катить по стене, представляя, что, закольцованно, все эти стены идут к двери магистралью? А ей не найти. Не выйти. От прохожей повеяло холодком, и ощупью Кэйси подобралась к ней. Хэдвига не было слышно здесь. Она тихо сняла повязку. Траурного цвета лента упала на шею, делая её всё больше похожей на утопленницу у осеннего озера. Она нырнула к полу, вспомнив о том, что запнулась здесь обо что-то мягкое. Большая спортивная сумка, перемахнувшая мятый ремень через себя же, удивительно точно легла под рентгеновский просвет ладоней Кэйси. Это было оно. Она узнала. С трепетом рук так же тихо расстегнулась молния, лента упала к ступне. Там была одежда, а не останки, даже не задубевшие конечности. Хотя вещи, наспех сваленные, с прохудившейся тканью без хозяина тела, напоминали некое древнее ископаемое. Кэйси не без недоуменного отвращения рылась в них, не понимая, не желая понимать — все они принадлежали девушке. Первая белая майка из них, с красными диагональным полосами по бокам (вспыхнуло: форма чирлидерш в новой школе, совсем маленький отрывок, рассеянность Кэйси, оглядка по сторонам), вытащилась и сама поймалась в кулак. Красное большое пятно в области живота побурело. Тошнота, состоящая из фруктового салата и представлений, подкатила к Кэйси приливом, вынуждая руку прижать ко рту. Она содрогнулась, рассматривая. Где-то за углом пространства, такого же белого, как эта растяжимая на ком-то синтетическая ткань (упругий взлет груди, легкими мазками выполненный пресс живота, пересчет ребер ровный), расползалась, восставала опасность — такая же бурая, коричневатая от перевалившего ожидания. Хэдвиг смотрел за ней, иначе бы Кэйси давно раскрыла ударом дверь. Но она знала: он — сзади, и ей хотелось ему показать себя на месте чужого преступления, раскрыть его, чтобы… Отчаянно запорхали предположения: чтобы что? Помоги, голодный разум. Вычлени логику из набора действий, ведь Кэйси истосковалась по смыслу. Абсурдно обвинять кого-то в убийстве и кричать «помогите», когда тот самый убийца поднял твой подвальчик на этаж выше и сконструировал бытовой милый ад с матрасом посередине. По крайней мере, она знала, что он не закончил. По крайней мере, она знала, что охота продолжается. Такое ли уж теперь открытие — что в нем, кроме рвотного рефлекса? Надеяться, что в пятне этом для неё есть выход — как всматриваться в лужу и искать там портал. Но не может она не идти по следу, и хоть Хэдвиг не верит, охотник здесь не один. И здесь кто-то. Всегда кто-то ещё. За дверью, за стеной, за небом, на девять километровых слоев, где не ловят сигнал телефоны в пассажирском самолете, есть целый мир, и Кэйси, сгоняя припадок удушья, повторяя про себя давно где-то вычитанный метод успокоиться, звучащий клятвенно-молитвенно, «медленный вдох и выдох», напоминает себе об этом. Кровь — звоночек от старого друга. Она не под защитой. И никогда не была под ней. А он — до сих пор маньяк с актерской личиной, и даже если он вытер рот после того, как отобедал чьим-то сердцем, она должна заставлять себя думать о том, что на этих зубах запекалась кровь её одноклассниц. Бывших и нынешних. — Ты не искала меня! Хэдвиг с готовой обидой летит на неё. Интересный момент — когда на него находит гнев, шепелявая манера разговора чуть стирается, меркнет, делая его взрослее. — Ты рылась, ты рылась в вещах мистера Денниса! Я всё ему расскажу! Так вот как это по правде. Когда Зверь, пусть ещё львенок, кидается на тебя. Они дерутся в прихожей и сносят пару крючков с куртками незнакомцев, что не существовали. Кэйси пинается и царапает его, не думая, что перед ней мечется ребенок, который принимается надоедливо ныть. Они локтями-коленями сбивают друг друга, летят головами к стенам, и всё бы хорошо, всё бы игра, если бы не зарождающаяся боль. Его слезы — её огненное равнодушие, вышедший, замерший пар. — Ты будешь наказана, — Хэдвиг визжит на неё, и Кэйси замечает, что у его рта лопнувшим леденцом собирается та же кровь, и его слезы разбавляют её в розоватую бутафорскую краску. Жалость? Когда она была преступно замечена? Он орет несколько долгих минут, зовя неведомую маму. Кэйси скатывается по стене вниз. Вот и медленный вдох. Шнурки на его левом кроссовке разметались. Выдох. — Прости меня, Хэдвиг, — она улыбается с такой же отстраненностью. «Позови сюда кого-нибудь из взрослых», — почти договаривает она. Кэйси пожелает вдруг не о спасении, а о пломбире из того же другого мира. Под надутой горячей щекой не хватает льда. Их спасает вырванный из полусна Деннис. Он одним рывком ставит Кэйси на ноги, когда истерика ребенка обрывается. «Это был всего лишь кетчуп». К чему он нелепо оправдывается перед ней? «Что ты подумала?» «Что вы наделали с Хэдвигом?» Кетчуп. Она поняла. Игра — так игра. «Так не играют, Кэйси». Смешно и странно, что только это впервые заставляет Денниса говорить с ней откровенно и спокойно. Наравне. Порой Кэйси думает — она отдала бы всё на свете, чтобы дать другим видеть то, что видела она, и слышать то, что слышала она. Её мать, от которой она не помнит даже руки и смутный овал лица, умерла от того, что в её живот втянулось битое стекло, а шея вывернулась под пассажирским сидением, когда поезд сошел с рельс. Отец не видит всего, как Кэйси разбита и без крушения. Хорошо. Спасибо, спасибо. Она смотрит на потолок, когда Деннис трясущейся рукой, равнодушным тоном ведет её к клетке. За потолком тоже должен быть кто-то, кто слышит её молитвы, обращенные в себя. Кэйси верит. Хотя бы сейчас.