Did you really think that you could fix me? We'll sell your bones for another roll. We'll sharpen your teeth. Tell yourself that it's just business. Wolves come out of the woodwork. Leeches come from out of the dirt. Rats come out of the holes they call home, And I fall apart. And the snakes start to sing. — Bring Me The Horizon
Анубис, Анубис, проводник человеческих душ и судья их, непорочный и беспристрастный, я приветствую тебя. Анубис, о Анубис, проведи эту душу по своим потёмкам так, чтобы ей не было страшно… Спой ей последнюю колыбельную. Спой последнюю колыбельную мне.
Бьякуран стянул перчатку, прикрывавшую татуировку, словно это был постыдный шрам. Чернила на коже принадлежали другим жизням и людям и жгли: взгляд, кожу, душу. Вздох проскрёб по лёгким, пальцы проскребли от щёк к вискам, миновав свежий порез и татуировку под левым глазом. Джессо вцепился дрожащими руками в свои волосы. Он вошёл в комнату, куда входить было страшно — до стылого ужаса в костях. В голове маятником стучал метроном, будто отсчитывая оставшееся время. Он не мог логически прийти к ответу, почему всё же эти люди пытаются спасти обречённого: в мыслях застряли ледяные осколки, притупившие восприятие ко всему остальному, что не касалось Шо. Люди, по чьим приказам сжигают таких, как они. Неужели в них осталось что-то настолько человеческое, как сопереживание, сострадание? Зачем они помогают его спасать? Почему оба они до сих пор живы, ведь проще было отравить их, сжечь? Шоичи лежал на кровати. Сломанная кукла с искорёженной линией губ, недоделанная марионетка, чей мастер бросил свою работу наполовину: выстриженная рыжая голова с лицом белым, как если бы его вымазали гримом, чтобы превратить в уличного кривляку, которым церковники позволили влачить существование и процветать на итальянских улочках. Неправильная мумия с перебинтованными конечностями, туловищем,***
Случившееся в следующее прикосновение секунды к раненому сердцу словно перенесло его в сон — где мысли проносились в подсознании, когда ничего ещё не снится, но вот-вот начнёт. Реальность колебалась вокруг него дымовой завесой, но постепенно мир стал принимать более-менее отчётливые очертания. Когда пространство закончило принимать свою форму, оставшись несколько замыленным, Бьякуран сморгнул: всё те же белые стены (как будто он никуда не уходил), камеры, установленные по его просьбе, только теперь он оказался по ту их сторону — на одной с Шоичи. Вернее, одна деталь всё же позволяла отличить «ту» и «эту» стороны. То, чего тогда не мог увидеть глазами Шоичи, размывалось очертаниями, и пока Джессо не интегрировался в воспоминание настолько, чтобы взглянуть на мир чужими глазами, окружающее зыбилось белым шумом — отзвуками Большого Взрыва, — и он мог с жадностью смотреть по сторонам. Это было самое мерзкое из всего, что он видел за все свои жизни. Его последнее доступное воспоминание терновыми шипами обвивало запястья. Джессо коснулся рукой стены, закрыв глаза, прося успокоения у этого места, которое оно не могло ему дать. Пламя, контролирующее иллюзии, вспыхнуло в нём. Он позволил ему разгореться, затмить Небо, захватить всё своё существо. Сейчас, в реальном мире, в тесной палате церковного госпиталя его пламя начало циркулировать по прожорливым трубочкам. — Пять… Колкий, почти осязаемый ужас на мгновение охватил его: если ему не хватит пламени души, это будет концом. Бьякуран яростно отмёл от себя эту мысль, стиснув зубы. — Четыре… Его шатнуло, и Бьякуран привалился к иллюзорной стенке операционной, застрявшей где-то между снов чужого подсознания. Скоро он интегрируется настолько, что больше не будет сторонним наблюдателем, а пока… — Три… Он переставал чувствовать, что стоит, хотя всё ещё стоял; но спектр ощущений постепенно перетекал в другую плоскость, как если бы он лежал на операционном столе… — Два… …и его руки и ноги были закреплены на нём так, чтобы он не мог толком пошевелить ими… — Один. Почувствовал на своих руках боль, жар пластмассовых трубочек, касавшихся обнажённой кожи, — ощущения происходившего не с ним и не сейчас накатывали всё ещё постепенно, волнами, — электроды на висках, попробовал дёрнуться, сбросить с себя путы; а затем — запоздало — на него обрушилась Ярость. Нельзя было подобрать иного слова: боль, которая разрывала его мышцы, выкручивала их, заставляла в агонии сокращаться каждую клетку, не могла быть чем-то ещё. Это было всего лишь воспоминание, которое он забирал от него прочь, но этот ужас чувствовался таким реальным — проклятье, он был реальным! Бьякуран, хватая ртом воздух, рухнул на пол, парализованный. Его губы шептали слова, которые предназначались для него же, тело сотрясалось, сердце истерично, надрывно металось в груди, а в голове одна мысль: не дать этому случиться. Не сдаваться, не позволить им сделать то, что они хотят, борись, Шоичи, борись с этим… Бьякурану показалось, что проклятое пламя сжирает его всего, хоть они полностью исключили такую возможность, когда обсуждали план действий, и эта мимолётная мысль о смерти принесла странное умиротворение — в конце концов, оба они сгорят, и оба они вознесутся, или исчезнут в небытии, и плевать на весь мир. Это было забвением, забвение охватывало его белым мраком операционной и размывающимися лицами медиков в масках — Бьякуран видел под своими зажмуренными веками то, что видел Шоичи. Их мысли переплелись, Джессо больше не был хозяином Мельфиоре, теперь он — всего лишь свой любовник, свой поверенный, преданный, проклятый, умирающий. Любящий, алкающий, тянущийся к нему, к самому себе, к жизни и самосознанию. Над ним склонились лица в докторских масках, похищавшие его душу. Когда Бьякуран забрал всю боль из первого воспоминания среди бесконечного множества, над их головами вспыхнула далёкая звезда. — Вам точно хватит сил? — Я сделаю всё необходимое, даже если я не смогу пошевелить и пальцем, а мои мозги по консистенции станут напоминать желе. Следующее воспоминание. Бьякуран зажмурился; под сомкнутыми веками проступила чернота куда темнее той, какая приходит обычно, когда закрываешь глаза. Чёрные стены Вендикаре обступили его со всех сторон, выросли над ним, забрав в своё нутро, и на несколько секунд он увидел Шоичи, своего Шоичи в чёрном плаще и с наушником в левом ухе, и затем воспоминание и Бьякуран-призрак окончательно слились: он уверенным шагом шёл по пустым коридорам после того, как они взломали охранную систему (не было ли это слишком просто?); координаты камеры, в которой была заключена цель, бились пиксельными импульсами на экране наручных часов. Он увидел размытую внутренней болью то ли гротескную маску, то ли перебинтованное мерзкое лицо. Боль взорвалась перед глазами осколками планет, когда цепкая рука нечеловеческого существа схватила его за запястье: и этого прикосновения было достаточно, чтобы по каналам пламени распрыскалась истерия смерти, ядовитое порождение зла, пришедшего в мир непонятно как, непонятно зачем, но с одной целью: опустошить, поглотить, уничтожить. Сама Смерть поцеловала его запястье, как когда-то их целовал Бьякуран, и Шоичи в разрывающем барабанные перепонки крике ужаса инстинктивно попытался сбросить с себя Это, отшвырнуть как можно дальше, но — поздно.***
Ветер трепал волосы, и восторг Шоичи пузырьками шампанского искрил в воздухе вместе со смертельным пламенем, распространившимся и сюда, до того, как всё пошло к чертям. Довольная улыбка замерла на губах Шо-чана. Фиксированная картинка в памяти статична, и здесь нет тварей, проклятое не горит чёрным огнём прямо перед сердцем, не заставляет пилота дельтаплана корчиться, но Бьякуран, пытающийся сейчас его исцелить, забрать всё, что причиняет боль, скрипит зубами от чудовищной агонии, видя чужими глазами поля, деревья, танец солнца; а руки его прошлого обвивают его за талию, и он чувствует на своих губах смех, и ему — Шоичи — хорошо, они далеко от земли, они на свободе. У них обоих были крылья. У Шо — каркас из металлических сплавов и пластика. У Бьякурана — концентрация огня души, вырывавшаяся шрамами из-под лопаток. Оба могли летать раньше, оба по-своему показывали друг другу мир с высоты полёта грозовых облаков. Когда это кончится, если это кончится, ни один из них летать уже не сможет, не поднимется в воздух, не улыбнётся, захлёбываясь радостью от встречного ветра, потому что жизнь размазала их по земле, впечатала в каменные стены забытого городка и перетряхнула все кишки под сердцем.***
— Как я затрахался, — Шоичи горько выплюнул это, свалившись на кровать, и они целовали друг друга сумасшедше, жадно, изголодавшись, а за окном было почти утро, и через четыре часа нужно было вставать и снова работать, работать, работать. Шоичи зарывался пальцами в волосы Бьякурана, и Джессо чувствовал под чужими-своими пальцами собственные обесцвеченные пряди. Ощущал, как Шо обожал их касаться — нежность затапливала чужое сердце, и Бьякуран чувствовал это через биение собственного. Если подумать, то это почти кощунство: ни один человек до изобретения этой технологии не был в состоянии действительно ощутить мир так, как ощущает его другой человек. — Я тоже, — ответил ему Бьякуран из воспоминаний, но правда была в том, что он, босс Мельфиоре, мафию любил: всю эту неспокойную жизнь, криминальную суету — это разгоняло кровь по венам, зажигало огоньки в глазах, этот мир был его стихией — он родился здесь и вырос, он его знал, а Шо-чан… Настоящий Бьякуран, которому трудно было даже вдыхать — настолько больно, всеми фибрами ощущал, что усталость Шо — она стылая, гадкая: он не любил ни руководить, ни в принципе работать в команде; он бы с удовольствием оказался за тысячу километров от сумасшедшей Италии с её сумасшедшим культом церкви — не то чтобы от культа можно было по-настоящему убежать, но… Но он так до конца и не стал принадлежать криминальному миру Бьякурана полностью, правильно. Что ж, больше ему и не придётся.***
— Замечательно, можешь продолжать в том же духе! И как многого я ещё не знаю о тебе, а, Бьякуран? Думаешь, незаметно, что ты под кайфом? Что работа — идеальное прикрытие? Бьякуран перед его глазами отмахивается, раздражённо передёргивает плечом и отводит взгляд. Это был один из миров, где он то и дело срывался, где проведённая в американском колледже юность подарила восхитительные связи с торговцами дурью и периодические срывы обратно, за закрытыми дверьми и подальше от Шоичи, который в итоге всё понял. Разумеется, понял. — У всех людей есть свои слабости, — констатирует Джессо. Ему улётно, здравое восприятие не здесь и не с ним, и реальный Бьякуран чувствует, как Шоичи взбешён, и это воспоминание они тоже убирают за семь замков. Прости, Шо. Ты больше не будешь смотреть на срывы, потому что в твоей жизни больше никогда не будет никого, кто баловался бы наркотиками. Ты закончишь школу, а после наступит чернота, невосполнимый провал, неизвестное — что-то случилось с тобой, когда ты ехал в автомобиле, и чернота пожрала несколько лет твоей жизни, которые ты никогда больше не вспомнишь. Такое порой случается. Медики с сочувствующими взглядами придумают какую-нибудь грустную историю о том, что якобы произошло, а потом ты вернёшься в Японию, и там у тебя будет жизнь без сумасшедшего безумца, чья жизнь дробится между тысячью миров, и ты не будешь носить кобуру с пистолетом на поясе, и выслушивать доклады шпионских подразделений, и найдёшь работу, которая наверняка не будет включать в себя погоню за мафиози, и жизнь, конечно, потеряет часть красок, но… …но уж лучше так, чем проклятое пламя, сжирающее тебя всего.***
— Не обожгись, — говорят Шо, а тот только с приглушённым восторгом ловит ладонями небесное пламя, идущее из-под лопаток. Настоящий Бьякуран задыхается наполовину от восхищения, наполовину — от сковывающего спазма проклятого огня, которое тянется отравленным следом через все воспоминания о человеке, который рассказал Ирие об этом пламени. — А я могу? Обжечься? — задаёт он встречный вопрос, на что Джессо из воспоминаний мягко и довольно смеётся. — Нет, ни за что. Я никогда не обожгу тебя.***
— Так, значит, это ты — разработчик Чойса? Бьякуран лет на восемь-девять-десять моложе с довольным видом развалился в кресле, закинув ноги на журнальный столик. В офисном кабинете было накурено, а в глазах у него прежнего была нахальная самоуверенность и жадные искорки: наконец-то он его нашёл здесь. Бьякуран смотрел на самого себя глазами Шоичи, и всё же перед своим внутренним взором видел собственное воспоминание, каким он запомнил это сам: тогда он всё-таки нашёл своего юного гения, социофобного гика, неловкого в общении с людьми. О, как он был рад… Он смотрел на него, и губы дрожали в улыбке, как сейчас дрожат от горечи: мой дорогой, как я тебя люблю. Мне нет прощения ни за что.***
Бьякурана мутило. Сейчас он был лёгкой мишенью — нападайте, убивайте; у него вскипели мозги от того, что он пропустил сквозь себя. Тело болело нечеловечески, трудно было даже поднять руки, из которых извлекли все иголки-лезвия и из ран на которых сейчас медленно сочилась кровь. На смену всем треволнениям пришло опустошение, и он, попытавшись было встать, ничком повалился в кресло рядом с кроватью, на которой лежало его гаснущее Солнце. Перед глазами у него танцевал искрящийся ужас, к горлу подкатила тошнота. Воспоминания были отняты, насколько это было возможно. Похоронены на задворках в чужом подсознании, изъяты из общего доступа памяти, заперты за семью замками стоической решимостью Бьякурана ни за что не выпустить их обратно, никогда больше.***
— Мне снилось звёздное небо, — тихо проговорил Шоичи по-японски на следующее утро, будто разговаривая сам с собой, и именно эти слова, раздавшиеся из рации тихим смертным приговором, убедили Бьякурана, что всё кончено. Конечно, глупый. Ведь именно ты научил его итальянскому. — Извините, где я? Бьякуран выключил передачу его голоса. У него не было сил слушать слова, должные последовать дальше. Каждая звезда на том небе из сна была вынесенной Бьякураном агонией воспоминаний о проклятом пламени, разрывающей внутренности и мышечную ткань. Наверное, Джессо — единственный человек, который чувствовал на себе прикосновения проклятого огня и выжил. Шоичи снилось звёздное небо, и он больше не помнил. Нужно надеяться, что больше он ничего не помнил.