***
«Пятый Ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладязя бездны. Она отворила кладязь бездны, и вышел дым из кладязя, как дым из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладязя. И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы. И сказано было ей, чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только одним людям, которые не имеют печати Божией на челах своих…» ² Джесси оглаживает рукой страницы раскрытой Библии и замолкает. Утренний свет просачивается сквозь ставни. Кэссиди сидит подальше — от солнца и новоявленного Христа. Он сидит на краю скамьи, в третьем ряду, слева. Вино кончилось. Бухло кончается быстро. А ещё оно развязывает язык, и Кэссиди тянет руку. — Простите, падре. Он прям отсюда чувствует, он прям видит, как Джесси весь напрягается. Джесси поднимает глаза, глядит на него исподлобья, и Кэссиди голову на отсечение готов дать, что у Джесси сейчас от праведного гнева аж сральник подобрался. — У меня вопрос. Кэссиди — единственный живой слушатель в этой церкви. Он единственный живой слушатель во всём грёбаном Анвиле, давайте уж откровенно. Джесси медленно подступает к нему, и эхо его шагов отражается от стен и замолкает где-то под крышей. Вот тут, наверное, должно быть уже чуть-чуть страшно. Но у Кэссиди отчего-то нихуя не зудит. Нигде не щёлкает, никакого инстинкта самосохранения. Он хмурится, роняя руку обратно на спинку скамьи. — Выходит, у меня, типа, это… — Кэссиди щёлкает пальцами, пытаясь вспомнить слова. — Божья печать, а?.. На челе моём. Он показывает себе на лоб. Посмотри, посмотри хорошенько. Может, он проглядел чего, когда последний раз лицезрел в зеркале свою светлую, помеченную Господом, пропитую морду. Как вообще выглядит эта печать Божья, Джесси? И не похожа ли она случайно на твой хуй в чьей-то вампирской заднице? Джесси склоняется к нему, рукой опираясь на спинку. Всю эту чушь — этот трёп и браваду — он пропускает мимо ушей. Джесси глядит прямо и спрашивает прямо, сразу, по сути: — Тебя не устраивает? Джесси спрашивает его: — Ты хочешь уйти? Если б они рубились в шахматы, Кэссиди бы сказал: вот это, мужик, был ход конём. Между ними такое частенько случается. Кэссиди думает вперёд на два шага, а Джесси — на три. И, в отличие от него, Кэссиди не особо готов приступать к сути. Он, вообще-то, просто хотел намекнуть невзначай, что где-то тут, в замысле Божьем, припряталось наебалово. Он просто хотел сказать: посмотри на меня. Я не святой. Я нихрена не святой, приятель, и там, в сгоревшем до тла городишке — в этой ёбаной дыре — была парочка человек намного лучше, чем я и ты. В конце концов, он просто хотел спросить: что есть «хорошо» тогда, а что есть «плохо», падре? Но Кэссиди молчит, и кривится в ухмылке, и скалит зубы, потому что «о сути» он всё-таки не подумал. — Ты хочешь уйти? — повторяет Джесси. Он, кажется, склоняется ещё ближе. За ним не видно солнца. Солнечный свет окружает его голову, как сраный нимб. — То есть, ты это гонял у себя в башке, а? Падре? — Кэссиди тихо смеётся. Смех получается сиплым. Ему всё никак не удается прочистить горло. — Подпалив пару тысяч человек, ты всё думал, а не сбежит ли от тебя бухой столетний ирлашка? — Про себя я всё знаю. Я всё решил. Джесси наконец отпускает его, хотя в таком, буквальном, смысле он не то чтоб кого здесь держал. Просто Кэссиди с неких пор поспокойнее, когда Джесси находится шагах в пяти (а лучше — в десяти) от него. И когда он отходит, Кэссиди наконец позволяет себе тихонько, с облегченьем вздохнуть. Сердечко аж ёкнуло. Подумать только. — Я всё решил! — повторяет Джесси, и в этот момент, должно быть, от его голоса где-то на горизонте раскатом заходится гром, как это обычно бывает во всяких там Откровениях. И Кэссиди даже чудится, будто он и впрямь что-то такое слышит. — И я, — Джесси указывает на себя, а потом тычет пальцем в его, Кэссиди, сторону, — даю тебе второй шанс. И я спрашиваю тебя, бухой ирлашка, готов ли ты к нему. — Я спрашиваю тебя, — чеканит Джесси, — готов ли ты к тому, чтобы встать на путь истинный и пойти за светом. — У меня со светом хуёвые отношения, падре. — Ты готов, Кэссиди? — А что, если нет? — Кэссиди взмахивает руками. — Если я скажу, что на хую я, блять, вертел такое спасение? — Тогда уходи. Кэссиди замирает. Он так и замирает с раскрытым ртом, с этим кривым оскалом у себя на лице, и как-то теряется даже, потому что… Да чёрт возьми, он сам не знает, чего толком ждал. Ему хочется спросить: и всё? Эти ребята отправились в Ад — один из них в прямом смысле слова, — а он, бухой ирлашка, просто выйдет вон, и тем кончится пара месяцев здесь, в грёбаном Анвиле? И вот так — вот так, блять, просто — Джесси Кастер исчезнет из его жизни, его лучший друг, он тоже кончится, как какая-нибудь банка пива, вот этот мужик, вобравший в себя силы Света и Тьмы? Кэссиди чувствует себя обманутым. Он чувствует себя почти обделенным. И ему хочется сказать нечто вроде: ну нет. Нет, мужик, нет. Так, блять, не пойдет. Но прежде чем он говорит это, Джесси повторяет снова: — Уходи. И на этот раз всё иначе. Кэссиди чувствует, как чужой голос пробирает его до кончиков пальцев. Мерзкий холодок ползёт вдоль хребта, и волосы на его затылке отчего-то становятся дыбом. И он, как марионетка на ниточках, поднимается на ноги, и кто-то или что-то ведёт его прочь к широким дверям. — Стой, — Кэссиди едва не спотыкается, но хуй там был. — Стой, Кастер, погоди! Погоди, эй! Эй-эй-эй, не делай этого, слышишь?! Он наваливается на двери, он распахивает их, и свет безжалостного техасского солнца ударяет ему в лицо, обжигая щёки и лоб. Кэссиди шипит, пытаясь закрыться от него руками. Ему опаляет ладони, кожа под его одеждой дымится, и это, блять, больно, это чертовски больно, но кто-то или что-то продолжает толкать его дальше. — Кастер! — Кэссиди орёт во всё горло, но Джесси за его спиной молчит. — Кастер! Джесси! Друг! Я передумал! Богом клянусь тебе — или не знаю, блять, ещё чем, утробой своей матери!.. Прекрати это, слышишь? Джесси! Джесс!.. Джесси молчит, а ноги — его-не-его, эти чёртовы ноги — уносят Кэссиди в сухие пустынные прерии.***
На своём веку Кэссиди много раз сгорал заживо. Он просыпался под открытым небом в кошмарном похмелье, а ещё он просыпался в бетонных ямах, а ещё он пару раз оказывался в клетках, но он ни разу — ни разу, мать его! — не был в Аду. Солнце жжёт его так, словно он сухой лист бумаги — или куриная, блять, туша, поверченная у Господа на хую. Жар добирается до самых его костей, и всё тело покрывается волдырями, и рубашка на нём сгорает быстрее, чем Кэссиди удаётся её стянуть, чтобы хоть как-нибудь ею прикрыться. Кожа на его руках обугливается до чернющего угля. И чёртов запах — палёной плоти и горящих волос — душит его хлеще пыли, которую Кэссиди взбивает волочащимися ногами. Хуже всего то, что он по-прежнему продолжает идти. Он идёт и идёт, шаг за шагом, оставляя за собой буро-красный, мокрый и скользкий след. Он уже не кричит и не стонет от боли. И единственное, чего он хочет, — это поскорее упасть, но ему никак не удаётся споткнуться. А когда он падает наконец — наконец-то, блять, падает, — он всё продолжает ползти и сдирает себе колени. Солнце прибивает его к земле. Кэссиди сворачивается калачиком. Ему не удается даже сунуть в песок ладони, потому что тут, в сраном Техасе, земля вся высушена до самых грунтовых вод. Ему кажется, что в груди у него не осталось лёгких. Он харкает одним сухим пеплом и хрипит пересушенным, разодранным жарой горлом: — Иди нахуй, Кастер. Просто, блять, иди нахуй, ёбаный ты проповедник. Если где-то на земле и есть Ад, то он точно в Техасе. Кэссиди думает, за сколько его тело обратится в прах. Отключится ли он раньше или всё-таки увидит, как его пальцы растаскивает ветром на серые струйки пыли. Ещё он думает, что, наверное, это самая ебаная смерть, какую только он мог представить. А ещё он пытается злиться, но почему-то у него не выходит. Потому что Джесси — Джесси Кастер — не может быть плохим человеком, и думать о нём почему-то больнее, чем о палящем солнце. Его друг кончился, как ебучая банка пива. Просто вот так. Раз — и всё. Раз — и нет Джесси Кастера. Раз — и нет Джесси и Кэссиди. Раз — и самого Кэссиди нет. Кэссиди не видит своих обожжённых пальцев. Он, признаться, уже совсем нихрена не видит, ему кажется, что вокруг — и жёлтый песок, и сухая трава, и яркое-яркое небо, — всё вокруг красное. Ему кажется, у него галлюцинации. Потому что он отчётливо слышит, как где-то вдалеке надрывно ревёт мотор. И ему кажется, что этот рёв приближается, и что этот рёв замолкает совсем где-то близко, и что рядом хлопает тяжелая дверь Хаммера, и лицо Джесси Кастера появляется над ним, как будто Джесси прям по-настоящему — совсем по-настоящему — Бог. — Кэсси. Кэссиди. Джесси хлопает его по щекам. Почему-то у Бога дрожит голос, и — пардон муа за сей французский — выглядит он пересравшимся до чёрта. Бог исчезает. Что-то гремит. Что-то, похожее на ведро. А потом на него, обугленного и едва живого Кэссиди, выплёскивают ледяную воду.***
— Живи.***
— Ты слышишь меня, Кэссиди? Живи. Солёное и тёплое льётся ему на губы, и, блять, нет ничего лучше, чем это солёное и тёплое. И живое. Слишком живое, чтобы успокоиться за пару глотков. Кэссиди не сразу понимает, что вцепился в чужую руку. Он опьянённо слизывает кровь с порезанного запястья. Он пьёт и пьёт, он вгрызается и не может остановиться, он жадно дышит — наконец-то, блять, дышит, — и, высунув язык, проходится им по свежей глубокой ране. Рука ускользает. Живое и тёплое внутри неё ускользает тоже. Её так безжалостно отнимают, что Кэссиди хватается за неё из всех оставшихся у него сил. — Ещё. — Я больше не могу. — Дай ещё. — Нет. — Да! Открыв глаза, Кэссиди видит Джесси, который одним только взглядом заставляет его лечь обратно на худые подушки. — Мне мало. — Я найду, — Джесси стягивает бинт у себя на запястье. Он завязывает тугой узел, вздыхает, кивая будто собственным словам, и добавляет глухо: — Я обещаю. Я найду ещё. Кэссиди морщится от боли. Боли много, она везде. В комнате темно, тускло горит на столе лампа, и в этой темноте Кэссиди видит бинты, пропитавшиеся чем-то мерзким, горелым и липким, что сходит с него, как будто где-то под кожей у него была раньше ещё одна. Он с трудом поднимает руку, глядит на неё, на этот изжаренный, сочащийся подпаленным салом обрубок, и поверить не может, что действительно жив. — Прости меня, — слышит Кэссиди. Он фыркает, мотая головой: — Охуенная, блять, мораль. — Я был не в себе. — Ты и сейчас не в себе. Кэссиди трогает свои волосы. Джесси не отвечает и даже не глядит на него. Стыдно, наверное. Ему, наверное, так хуёво сейчас, что Кэссиди как-то даже умудряется забыть про свои ожоги на пару секунд. И говорит, понизив голос: — В тебе что-то другое. Он пинает Джесси коленкой. По почкам прям, но легонько. Заставляет его вернуться, так сказать, назад, на землю грешную. И Джесси оборачивается. Джесси глядит на него, всё такой же замерший, почти недвижимый, а потом склоняется ниже, и кровать под ними отзывается скрипом пружин. — Исцеляйся, — велит ему Джесси, и Кэссиди снова чувствует мерзкий холодок вдоль хребта. — Нет. — Исцеляйся. — Нет-нет-нет! Даже не смей. Не вздумай, блять, применять ко мне эту хуйню свою, понял? Джесси прижимается к его рту раскрытыми губами. Это, наверное, должно как-то походить на поцелуй, но, откровенно говоря, между ними вообще нет ничего нормального. Потому что в этот самый момент пульс Джесси оказывается слишком близко и стучит слишком громко, и его губы тёплые — не горячие и сухие, как хреново техасское солнце и степная трава, — они мягкие, и Кэссиди чувствует, как там, под тонкой кожей, бежит живая солёная кровь. Это нихрена не поцелуй, потому что Кэссиди впивается в Джесси, словно в кусок сочного мяса. Он даже думать не хочет о том, как бы случайно не сделать больно этому сраному ублюдку. Этому ублюдку, вообще-то, Кэссиди бы сломал что-нибудь, по-хорошему. Он бы подвесил его на крюк или живьём затолкал бы его в печь. Он бы ещё загнал ему свой хуй поглубже, в самое его горло, по самые гланды, и эту кровь из его, Джесси, губ Кэссиди пьёт, потому что имеет, блять, право. Потому что ему хочется, ему надо, ему жизненно необходимо ещё. Ещё. Кэссиди пьянеет. У него кружится голова. Ладони Джесси проходятся по его бокам, и вслед за ними боль отступает. Боли становится всё меньше и меньше, как будто кто-то нашёл в его теле краник и решил её слить, эту чёртову боль. Кэссиди хватает Джесси за плечи, но тот отдирает от себя его руки; Кэссиди рвётся вверх, пытаясь свалить Кастера на лопатки, но тот хватает его за горло и грубо толкает в грудь. — Лежи. — Пошёл нахуй. Кэссиди, в общем-то, по боку. Он сглатывает, когда чувствует зубы Джесси у себя на открытой шее. Он ржёт, потому что Джесси нихуя не вампир, он даже, блять, не проповедник-то толком; он палач, он грёбаный маньяк, он поехавший, он кто угодно — но это он стоит на звено ниже в их с Кэссиди пищевой цепочке. И это его, блять, кровь, Кэссиди слизывает сейчас со своего подбородка. Это его сердце он слышит, когда Джесси расталкивает ему ноги. И Кэссиди ржёт, хватаясь за его волосы. Он тянет его на себя, к себе, ближе. Кэссиди ржёт; он хрипло стонет, когда Джесси, держа его под коленом, толкается внутрь. Туго. Тяжело идёт. Плевать. Кэссиди хорошо. Ему мало. Ему голодно. Он тащит простынь, скомканную между ними, и прижимается голой грудью к Кастеровой рубашке, и это рубашку ему хочется — так же, как и самого Джесси, — изрезать к хуям или сжечь. — Смотри на меня. Кэссиди смотрит. Он не возражает. Он скалится Джесси в лицо и мёртвой хваткой вцепляется в его руки. Кэссиди сбито дышит сквозь стиснутые зубы, и Джесси в нём, глубоко, он движется одним тазом, он трахает его жёсткими, ритмичными толчками, он прижимается так плотно, что фиг отдрочишь, и Кэссиди шипит: — Хрен я тебе кончу, как тёлка. — Ты кончишь, как я захочу. Джесси усмехается, пол его лица запачкано размазанной спёкшейся кровью. Сейчас особенно хочется выбить ему все зубы. И Кэссиди клянётся себе, что сделает это — сделает непременно, — но Джесси грубо тянет его вниз, под себя, он почти выходит и толкается снова, под новым углом, он задевает что-то внутри, отчего у Кэссиди в глазах темнеет и его едва не подбрасывает на кровати. — Блять!.. Джесси замирает, так и не войдя до конца. Он просто давит своим хуем туда, на это местечко, и Кэссиди хочется не то поссать, не то расплавиться от удовольствия, хотя вообще-то больше всего на свете ему хочется кончить. Как же ему хочется… Блять. Кэссиди облизывает пересохшие губы. Он загнанно дышит и пялится в потолок, всё пытается сморгнуть черноту у себя перед глазами. Джесси накрывает его член ладонью. Он снова начинает двигаться и сбивается с ритма уже на втором толчке. И в полумраке Кэссиди видит, как искажается его лицо; он слышит, как Джесси издаёт хриплый сдавленный звук; чувствует, как он вздрагивает, как внутри и между бёдер становится влажно. Джесси шумно вздыхает, сжимая член Кэссиди в своих пальцах; он стягивает шкуру, натирает уздечку, он скользит по своей сперме глубже и вжимается бёдрами до самого конца. — Кончай. Он говорит это тихо, и от его шёпота Кэссиди бросает в жар. И нет этого блядского холодка по плечам, а, может, и есть, но Кэссиди этого не замечает. Его просто гнёт на матрасе, его оглушает так, что уши закладывает, и ему обалденно до надрывного стона — и он стонет, рычит, изливаясь Джесси в ладонь, он проклинает его и он благословит, и ему посрать, сколько раз Бог заикнулся там, на грёбаных своих небесах.***
Ирландцы, говорят, дико набожны. Кэссиди не знает, он такой хуйни за собой не замечал. Грязные бинты он швыряет на пол в пустой ванной и глядит на себя в зеркало, думая, что пронесло его каким-то диким, невозможным чудом, и Бог тут совершенно ни при чём. Может, проблема вся в том, что место Бога у Кэссиди в душе уже занято и что он нихрена не христианин, он хуев, блять, язычник, и идолы у него другие — кровавые идолы. Может, он просто к таким привык. Чёрт знает. Кэссиди думает, что никакой небесной хуете этого идола он не позволит у себя отнять. Он думает об этом и берёт с ободка раковины большой кухонный нож. Он проводит вдоль лезвия большим пальцем — проверяет — и думает, что давно уже пора это сделать. Что он больше не может позволять себе ждать. И бояться. И что сто с хером лет — порядочный срок, и что Джесси — слишком хороший парень, чтоб не рискнуть, и пусть ради этого, быть может, снова придётся пожариться где-нибудь в Преисподней. И, подходя к двери, крепко берясь за ручку, Кэссиди думает: было б гораздо удобнее, если б Джесси сейчас умудрился уснуть на спине.