ID работы: 4021154

Спасение, забвение и всевышний

Adam Lambert, Tommy Joe Ratliff (кроссовер)
Слэш
PG-13
Завершён
46
автор
bodyelectric бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
29 страниц, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
46 Нравится 19 Отзывы 11 В сборник Скачать

4.

Настройки текста
— Я долгое время был уверен в своих силах. Знал, что это всего лишь фаза, которая не затянется надолго — месяц, может, или два... В конце концов, время лечит, и я думал, что немного подождать — и станет легче. — А что потом? — А потом я начал рассыпаться. Потихоньку и незаметно, потому что отрицал свою слабость; отвергал одну только мысль о том, что мне может не хватить сил. Шел по улице и чувствовал себя так, словно от меня куски отваливаются и по ним можно проследить мой путь. Это не было больно, но это было тяжело. Как будто какой-то из этих шагов станет для меня последним и я рассыплюсь в пыль. — Ты не думал... о самоубийстве? Усмешка. Он спрашивает себя, почему этот вопрос выбивается из череды других его вопросов и почему звучит чуть тише, чуть неувереннее и чуть взволнованнее, но не хочет знать ответ; возможно, где-то здесь какая-то черта, которую он так легко переступает, когда отвечает — неожиданно искренне. — Думал. Но я бы не решился. Я слишком долго боролся со всем этим, чтобы так легко все прекратить. — И что тебе помогло справиться с этим состоянием? Что было обезболивающим? — Алкоголь. Я вдруг заметил, что алкоголь помогает. Приносит легкость, что ли... Как будто у тебя был сильный жар, а потом ты выпил таблетку — и все прошло. Ты перестаешь метаться и обвинять, кипящие мысли в твоей голове затыкаются, ты можешь заснуть без надежды на то, что потолок обвалится на тебя во сне и прекратит твою боль. — На что похожа эта боль? — На крик. Словно я кричу в звуконепроницаемой комнате и знаю, что никто меня не услышит, но продолжаю. Во весь голос, до боли в легких, до головокружения. Я пишу песни об этом и все время жду, что кто-то послушает их и поймет, насколько это идет из меня, насколько это мое... и знаю, что даже если кто-то заметит, я не смогу признаться. — Почему? — Потому что для меня это будет слабостью. Если я расскажу кому-то, что на самом деле чувствую все это, то кто-то будет знать, что мне знакома эта боль. Я не справляюсь с ней. Я зову на помощь и знаю, что если кто-то отзовется, я не смогу ни попросить, ни принять ее, но я продолжаю. Томми подпирает голову рукой. Адам видит его в отражении стекла, когда открывает окно. Ему нравится стоять к нему спиной, не показывать свое лицо; он чувствует себя как на исповеди, и даже когда слабый голосок в голове спрашивает его «зачем?», он не может ответить. Он не знает, зачем рассказывает все это чужому, по сути, человеку; он просто чувствует, что может положиться на этого странного незнакомца, так быстро вторгшегося в его жизнь, словно распахнулось порывом ветра окно и комната наполнилась запахами весны. — Тяжело молчать? — спрашивает Томми. — Тяжело признать, что я не могу справиться с этим, — Адам передергивает плечами; ему не столько холодно, сколько неудобно, что Томми, словно чувствуя, подбирается к его болевым точкам и он почему-то позволяет, хотя прекрасно знает, что один удар по ним — и он не оправится. Не сейчас, когда у него и так нет сил. — Это что-то, что я не могу контролировать. Что-то сильное. Я не могу бороться и не могу закрыть на это глаза, я просто... пытаюсь убежать? Надеюсь, что оно закончится так же, как и началось, и мне просто не придется ничего с этим делать. Знаешь, проснусь однажды утром — и все прошло. Как кошмарный сон. Просто забыть, что когда-то было так больно, словно я шел по грани. Я не хочу верить, что это была моя грань. Что где-то там, за один шаг в сторону, все обрушится. Он замолкает на некоторое время, напряженно прислушиваясь к тому, как Томми за его спиной переворачивается на спину и закидывает руки за голову. Ему хочется обернуться и посмотреть на него, но он заставляет себя до рези в глазах всматриваться в сверкающую в лучах солнца поверхность Темзы, потому что боится, что если он обернется — этот гипнотический взгляд проберет его до костей и все поймет, и он даже не знал, почему в этом откровенном разговоре ему все еще важно что-то скрыть. — Тот, кто бросил тебя с этим, здорово постарался, чтобы оставить после себя месиво из оголенных нервов... — после недолгого молчания говорит Томми таким тоном, каким ценители искусства обычно восхищаются картинами, в которых только они и находят тайный смысл. Адам усмехается — чересчур громко и натянуто — и произносит, облизывая сухие губы: — Он не ставил цель сделать мне больно. — Ты даже в таком развороченном состоянии его защищаешь? Милый, из тебя буквально кости торчат и внутренние органы разодраны в мясо, а ты улыбаешься и говоришь «он не хотел»? О, он хотел, поверь. И он сделал. И ему это удалось, сладкий, не будь джентельменом. Скажи это. — Сказать что? — Все, что тебя мучает. Не копи это. Он не заслужил такого благородства, чтобы ты всю вину направлял в себя. Скажи. На минуту воцаряется тишина. Томми молчит, а Адам, прислушиваясь к его дыханию — ровному, словно он спит — вдруг ощущает, как поднимается внутри гнев, разбуженный размытыми воспоминаниями о том вечере, когда Саули объявил, что уходит. Этот гнев зарычал внутри, словно раненое животное, поднялся по грудной клетке и застрял в горле, и Адам сглотнул сухой ком и почувствовал, что близок к желанию закричать. — Сказать, что я ненавижу его? — тихо спрашивает он, закрывая глаза. — Что я просыпаюсь и не понимаю, почему я еще жив? Что я хочу выть, как избитый и брошенный пес? Что я готов рыдать, понимая, что нельзя ничего вернуть назад и исправить, что это конец всего, за что я боролся? Что я хочу крушить все, бить, ломать до разбитых и кровоточащих рук от одной только мысли, что мне нужно выйти на улицу так, словно ничего не происходит? Эта боль — она живет внутри меня, я не справляюсь с ней и не могу ее показать. Это огромная черная дыра; люди отвернутся от меня, если увидят ее, потому что никто не захочет взять на себя эту боль. И я не могу позволить. Я смотрю на человека и кричу глубоко внутри себя, но я не должен показывать это. Я должен быть сильным. Я должен спокойно и любезно говорить «вы сегодня прекрасно выглядите», хорошо зная, что утром я проснулся в агонии и не был уверен, переживу ли вообще этот день. На несколько минут они оба замолкают, а потом в тишине раздается тихий скрип кровати и следом — четыре шага босых ног по паркету; и руки незнакомца, которому он так легко вдруг открылся, обхватывают его поперек груди и сцепляются, мягко показывая, что отпускать его никто не намерен. Адам опускает взгляд на эти руки, на пальцы с едва заметными мозолями на подушечках и бледным следом от наручных часов на запястье, и неожиданно чувствует странное умиротворение. Рык в его груди умолк; раненый зверь зализывает свои раны. — Так-то лучше, — тихо произносит Томми, прижимаясь лбом к его спине. * * * «Какой смысл, — спрашивал его Томми, — запираться в номере или в себе и лелеять свои обиды и плохое настроение? Почему бы просто не выйти на улицу, не пройтись пешком, не пропустить стаканчик в баре и не потанцевать под музыку уличных музыкантов? Жизнь не заканчивается с уходом любовника, солнышко. У тебя их могут быть сотни, если ты перестанешь зацикливаться на одном.» Он свешивался с кровати, взлохмачивал свои волосы и листал журналы в поисках гороскопов, пока Адам заказывал завтрак на ресепшене. — Вот, смотри... «Двадцать шестое сентября. Весы, скорее в путь, приключения зовут вас в путешествие, которое вы никогда не забудете». — С тобой, — отвечал Адам, закатывая глаза, — все понятно. А что звезды говорят обо мне? — «Водолеи, возьмите контроль над своей жизнью и перестаньте вести себя как депрессивная задница. Перед вами открыты все двери.» Томми захлопывал журнал и переворачивался на спину, закладывая руки за голову. Игривый взгляд глубоких темных глаз скользил по Адаму так внимательно, словно сканировал его мысли, и иногда от этого взгляда Адаму становилось не по себе, несмотря на то, что все самое худшее о себе он уже рассказал. — Что скажешь? — спрашивал Томми победным тоном. — Гороскопы не ошибаются. — Докажи. — Это ты докажи, что пытаешься все изменить, но ничего не выходит, и вся Вселенная настроена против тебя. Зайчик, тот мальчик был не последним в твоей жизни. Будут и слаще. Адам пожимал плечами и отворачивался. Он вспоминал, как в первые дни после ухода Саули бросал в стену его вещи и засыпал, задыхаясь, с широко распахнутыми во всем доме окнами: ему казалось, что сделай он еще один вдох с его запахом, и он больше не сможет дышать. Будут в его жизни и другие; новые ступени доверия и уровни, новые бессонные ночи и слова; что-то повторится, а что-то будет новым — будет все, только он никогда не сможет стереть из памяти то, что связано с Саули, и не сможет просто вычеркнуть это из жизни, словно страницу в дневнике, и это раздражало его сильнее всего. Томми был другим. У него не было ни якоря, ни установок; он придерживался единственного правила: все должно быть легко. Если ты не можешь изменить что-то, брось это или смирись. Если тебя тошнит от жизни, возьми ключи и куртку и иди, пока ты не найдешь что-то, ради чего стоит жить. Если ты показываешь человеку себя с одной стороны, держи вторую в секрете — очень мало людей смогут принять обе. Он зачитывал вслух гороскопы, забрасывал ноги на стену и был уверен, что стаканчик-другой в баре, случайная поездка на машине куда глаза глядят и, может, разговор с незнакомцем могут вылечить любую хандру. «Люди, — говорил он, — любят игрушки. Расскажи им свою историю и они помогут тебе передвинуть героев так, чтобы все сложилось удачно для всех. В конце концов, все заканчивается хэппи-эндом, и это лишь вопрос твоего восприятия — что считать за счастливый конец.» Но сам он никогда не рассказывал о себе. Адаму удалось добиться от него лишь размытых упоминаний Бербанка, сестры и музыки, но ни на чем из этого он не заострял внимание, словно листал журнал: картинки его жизни быстро-быстро мелькали перед глазами, но он не давал узнать о них подробнее. Адаму казалось, что он смотрит сквозь мутную воду и пытается увидеть дно, но видит лишь свое отражение: Томми легко и весело отражал его проблемы и недоверчивое видение мира, но не позволял увидеть себя. «Тебе это ни к чему, — уверенно говорил он. — Я не стану тем мальчиком, на которых ты обычно западаешь. Я не привязываюсь, а тебе необходим якорь.» Адам засыпал с этими словами. Они звучали в его голове так, словно каждую минуту он боролся с ними, пытался их оспорить, доказать, что это не так и ему не нужен якорь — нужно лишь чье-то тепло, чье-то тело рядом, чье-то «не лги мне, что ты в порядке» и чьи-то руки. Он боролся с ними, пока не просыпался в четыре или пять утра с четким ощущением, что его бросает, словно в бушующем море, и нужно за что-то ухватиться, чтобы выдержать этот шторм. И он успокаивался только когда ощущал, что обнимает Томми поперек груди и может уткнуться носом в его плечо; он понимал, что это неправильно, но не хотел об этом думать. Он не знал, что особенного в этом человеке. Он не знал, почему ему так спокойно, когда он лежит, положив голову на грудь Томми и тот мягко перебирает его волосы, словно чешет за ухом котенка. С такой позиции он видел в окне кусочек голубого неба, темнеющего ближе к ночи и светлеющего с рассветом. Они ни о чем не говорили; время от времени Адам переводил взгляд на Томми и видел, что его глаза закрыты, а ресницы чуть подрагивают; он порывался спросить, о чем тот думает, но не решался, словно попытаться влезть в его голову в эти моменты умиротворения было бы интимнее и бестактнее, чем рассказывать то, что знаешь только ты сам. Он просыпался с ощущением, словно собственная кожа мала ему; будто она сжимается на нем и сдавливает его в эластичной клетке, не давая даже вдохнуть, и в те моменты, когда он не лежал, задыхаясь, и не смотрел в потолок, — он метался по кровати в холодном поту, пока не оказывался вдруг заключенным в крепкие объятия. Томми без слов прижимал его голову к своей груди и баюкал, словно ребенка, и Адам готов был поклясться, что отдал бы душу за тихое «ш-ш-ш, я здесь, я с тобой, вдохни». Он не отходил от Томми ни на шаг и ненавидел себя за эту щенячью преданность, но ему нравился взгляд, который Томми бросал на него из-под ресниц, словно читая его мысли; взгляд с лукавым блеском, глубокий и проницательный, будто говоривший: «не пытайся меня обмануть, я знаю, что ты чувствуешь». Он безмолвно обнимал Томми со спины, клал подбородок на его плечо и мысленно просил, чтобы время остановилось и заморозило их вот так. Он был готов остаться разбитым и подыхающим от этой боли на всю жизнь, если бы это только заставило Томми остаться рядом с ним; он часто думал об этом, но никогда не позволял этим мыслям увлекать его дальше: что будет, если Томми уйдет, а это состояние останется. Он боялся даже представить себе это. И когда думал об этом — обнимал Томми так крепко, что тот шутливо хлопал его по руке: «эй, Гулливер, мне еще нужны мои ребра», но даже после этого с трудом разжимал руки, как будто ослабь он объятия хоть чуть-чуть — и Томми испарится в воздухе. Ему было слишком спокойно с этим удивительным человеком. Так спокойно, что он постоянно оглядывался и ожидал подвох; если ты на чем-то так сильно зацикливаешься, то не успеваешь предвидеть удар. Он боялся, что просто не выдержит этот удар.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.