1.
7 мая 2016 г. в 12:49
Он выходит из бара, запахивает плащ и убирает руки в карманы, но, даже несмотря на холод, не спешит уходить и еще некоторое время в нерешительности топчется рядом со входом в бар. Прислушиваясь к окружающей тишине, он поднимает ворот плаща и прячет лицо от резких порывов холодного ветра, а потом нащупывает в кармане мобильник, ключ-карточку от гостиничного номера и несколько монет, и спрашивает себя, куда бы он сейчас хотел отправиться.
Часы, висящие на фонарном столбе, показывают половину пятого утра; он с трудом различает стрелки в утренних сумерках и старается не думать о том, что если сейчас вернется в отель, то не сможет заснуть.
Дело не в джетлаге, из-за которого ему так тяжело перестроиться на режим последние четыре дня, что он провел в Лондоне. Дело не в том, что он напился до такой степени, что кажется, будто алкоголь течет по венам вместо крови. И дело даже не в том, что к тому времени, как он доберется до номера, уже окончательно рассветет — его давно не волнует, что он засыпает тогда, когда все просыпаются.
Дело в этом состоянии. В этом странном скребущем чувстве внутри. В этом ощущении, когда каждый шаг отзывается вибрацией по всему телу и кажется, будто еще чуть-чуть, сдвинуться еще буквально на несколько дюймов — и ты рассыпешься прямо здесь и сейчас, и никто во веки веков тебя не соберет, потому что вот она, твоя грань, черта, которую ты не можешь переступить. Дело в этом проклятом чувстве одиночества, от которого не сбежать даже на край планеты; в этом странном затишье в номере, когда он открывает дверь и, на что-то надеясь, прислушивается — словно вот-вот из комнаты с огромными окнами, выходящими на Темзу, отзовется кто-то, кому не наплевать; кто-то, кто ждет его здесь и волнуется о нем, и не может заснуть без него.
Кутаясь в плащ, Адам перебирает монетки в кармане и медленно бредет в сторону отеля, не поднимая головы; так медленно, словно его ведут на убой. Его тянет зайти в автомат и позвонить кому-нибудь, рассказать, как плохо он себя чувствует и услышать, что кому-то на том конце не наплевать, но он понимает, что не решится и тем более — не сможет заговорить.
Он смотрит на отражение пасмурного неба в лужах на асфальте и чувствует странное давление на плечи, словно эти огромные грозовые тучи давят на него, пригибают его к земле, заставляют пасть ниц за все свои пустые надежды на то, что он кому-то нужен.
И стекают на асфальт тонкие ручейки дождевой воды с крыш и подоконников, и эта странная симфония отчего-то напоминает ему музыку — беспокойную, тревожащую, отзывающуюся ноющей болью где-то внутри, словно тихий стук капель — кап, кап, кап, — на самом деле звучит у него в висках, и это его кошмары, спрятанные глубоко внутри, так пытаются вырваться.
Вокруг ни души. Время от времени он поднимает голову и окидывает взглядом улицу, а потом оборачивается назад, словно надеется, что так он сможет увидеть чью-нибудь тень, ступающую за ним по пятам; и теплые монетки, которые он сжимает в кулаке, падают на дно кармана, когда он разжимает пальцы и вытаскивает руку, чтобы поправить ворот плаща и сдвинуть его на лицо.
Как будто если ворот плаща сползет и обнажит его губы — он закричит. Он не выдержит этого давления, этого одиночества, этого отчаяния, которое гонит его прочь из очередного бара, в котором он пытается найти пристанище уже третью ночь. Он закричит... и больше всего его пугает то, что никто не отзовется в этой чудовищной тишине.
Он останавливается и опирается на кирпичную стену жилого дома, а потом прижимается к ней спиной и ощущает, как подкашиваются ноги и капельки пота выступают на его висках; он тихо смеется, плотно сжимая зубы, и винит во всем отравление алкоголем, хотя хорошо знает, что алкоголь здесь не при чем.
Он отравлен своим одиночеством. Он отравлен холодом своей постели, в которой он просыпается один, разбуженный ночным кошмаром и крупной дрожью, похожей на лихорадку. Он отравлен желанием чужого тепла и голодом чужого тела рядом, и все, чего ему хочется — это уткнуться носом в чье-то плечо и понять, что он не один и ему больше не нужно прятаться и притворяться.
Но он засыпает один с широко распахнутым окном, прислушиваясь к звукам просыпающегося города, потому что этот фоновый шум, вроде гудков автомобилей и неразличимых голосов прохожих, — это единственное, что у него есть, когда он возвращается в свой номер, истекая кровью от смертельных ран, нанесенных чужим равнодушием.
И когда он думает об этом, ему кажется, будто его прокляли.
* * *
— Что ты хочешь, Нил?
Адам произносит эту фразу твердо, но с хорошо слышной усталостью в голосе, которую ему никак не удается скрыть. Никакого приветствия, никакой вежливости, никаких хождений «вокруг да около». Он не хочет, чтобы Нил спрашивал, как у него дела или что нового; последнее, что ему сейчас нужно — это пустословие и никчемный этикет.
Но Нил предпринимает попытку — провальную — зайти издалека.
— Ты так внезапно исчез, мы все волнуемся, — произносит он, и его голос в трубке звучит глухо, словно он звонит из другой вселенной; вселенной, где все хорошо и куда Адам не может вернуться, словно вся эта чума переползет на его семью. — У тебя все в порядке? Ты не ответил ни на один звонок, а мама...
— Нил, — прерывает его Адам сквозь сжатые зубы, жалея о том, что вообще ответил на звонок, и повторяет. — Что ты хочешь?
— Встретиться с тобой.
Адам усмехается и зажимает телефон плечом.
— Тебе придется перелететь океан, чтобы это сделать, — говорит он. — Я не в Америке.
— Я тоже.
Нил выдерживает паузу, но Адам молчит, и только странное предчувствие недоброго тихонько дергает его внутри, словно марионетку за ниточки.
— Я уже выяснил, что ты в Лондоне, и приехал. Мне нужно тебя увидеть. Не стану даже спрашивать, занят ли ты, потому что прогулки по барам занятостью не считаются.
— Ты мог хотя бы предупредить, — угрюмо произносит Адам и сжимает телефон в руке так сильно, словно надеясь его сломать. Он чувствует себя так, словно в его темное укрытие вторглись с фонарями, разрушая его одиночество и тишину; он ненавидел это состояние, но с белым шумом чужого присутствия он не ощущал себя в безопасности, даже если Нил не мог и не собирался ему вредить.
Он не был готов к тому, чтобы срывать швы с ран так резко, как его брат свалился ему на голову без предупреждения, не дав ему даже подготовить себя и свою защитную маску. Он был ураганом; тайфуном, который врывался и разрушал все на своем пути, и это вторжение сейчас было последним, что нужно было Адаму, с трудом выстроившему перемирие со своей болью.
— Чтобы ты сбежал на другой континент? — спрашивает Нил и тут же добавляет, не дав ему не только ответить, но даже отреагировать — громко и тяжело вздохнуть или выругаться, или что-нибудь еще. — Я остановился в Капитале. Давай встретимся где-нибудь около семи. Я не уеду домой без вещественных доказательств того, что ты хотя бы жив. Родители волнуются.
— Хорошо, — Адам машинально взлохмачивает свои волосы — дурацкая привычка, проявляющаяся всякий раз, когда он чувствует себя в тупике; он может ощущать, как истончается его защитная пленка, не дающая ему упасть на колени прямо сейчас и закричать, и ему не терпится закончить разговор, пока у него еще есть силы притворяться. — Я зайду за тобой в семь.
— И не вздумай сбежать. Я тебя выслежу, — вместо прощания произносит Нил и вешает трубку, даже не дождавшись ответа.
Адам со вздохом кладет телефон, закладывает руки за голову и проходится по комнате на цыпочках. Он чувствует себя неуютно; его мутит от одной мысли о том, что придется изображать, что с ним все в порядке. Это Нил; может, они и не слишком близки, но он не может выплеснуть все на брата и надеяться, что тот, со своим природным оптимизмом и умением не заморачиваться по пустякам точно сможет отряхнуться и сказать то, что Адаму нужно услышать.
Он сам не знал, чего хотел от этой встречи. С одной стороны он надеялся, что у Нила найдется универсальное лекарство от боли, а с другой хорошо понимал, что не сможет рассказать все, что мучает его последние месяцы. Он просто не сможет открыть рот и заговорить — и об алкоголе, и о тянущем ощущении погружения внутри, и о туманных утрах, когда он просыпается и с ужасом понимает, что впереди день, который нужно как-то пережить, найти силы и не сорваться; что вокруг него люди и ни одна живая душа не должна знать, через что он проходит глубоко внутри. Это только его боль. Это только его война. Это только его отчаяние и только его проблемы.
Ему хотелось помощи, но он отчетливо понимал, что не сможет о ней попросить.