ID работы: 3601829

У истока расходящихся кругов

Джен
G
В процессе
40
Размер:
планируется Макси, написано 67 страниц, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 44 Отзывы 10 В сборник Скачать

Ради матушки Анны

Настройки текста
Креветка Слабые блики мелькают по стенам — это огоньки свечей колышутся от сквозняка, и их тени искажаются и как будто переползают с места на место. Я всегда настороженно относилась к теням: разве может быть что-то хорошее в этой неосязаемой субстанции, которая вечно кривляется, меняет форму и старается ускользнуть от тебя? Я половину своего детства спустила на то, чтобы наступить на собственную тень или хотя бы на чью-то чужую, и ничего не вышло. Собственная тень просто не подпускает меня к себе, а чужие легко уходят из-под придавившей их ноги. Это раздражает, право слово! Так или иначе, сейчас я должна сосредоточиться не на тенях, а на молитве, которую читает священник. Аминь. За то время, что мы находимся в храме, я успела сделать для себя один важный вывод: мне не нравится отпевание. Не нравятся также покойники и похороны, да и вообще все, что как-то с этим связано. А больше всего не нравится то, что умерла матушка Анна. Я не могу без содрогания смотреть на домовину, подле которой читает молитвы священник: матушка Анна, при жизни полнокровная, вечно чем-то занятая, спешащая все успеть, теперь лежит здесь какая-то побелевшая, иссохшаяся, и с лица сошло то привычное деятельное выражение, спокойное, с легкой улыбкой и прямым взглядом… Сейчас ее едва ли можно узнать. Позади меня стоит Тулуз-Лотрек и дышит мне в спину. Я слышу его дыхание, шумное и тяжелое, и пытаюсь не обращать на него внимания, но в итоге не выдерживаю и оборачиваюсь, зло зыркнув на карлика. Знаю, он встал сзади, чтобы его не заметили, потому что он чувствует себя неловко, потому что он новенький в Доме, потому что он почти совсем не знал матушку Анну. Потому что матушке Анне стало хуже, как только появился Тулуз-Лотрек. Мне никто не верит, но я считаю, что если бы его не было, она бы не умерла. А с его появлением разрушился привычный порядок жизни. Тулуз-Лотреком его окрестил Безумный Шляпник. Сказал, что так зовут известного художника, который рисует танцовщиц кабаре, и новенький будто бы похож на него. У Тулуза очень короткие кривенькие ноги, но он не карлик — вернее, не совсем карлик. Намного ниже, чем полагается в его возрасте, непропорционально сложен и немного хромает на правую ногу, но не был рожден таким, а получил в детстве какую-то серьезную травму, от которой кости перестали расти. Шляпник говорит, судьба нашего Тулуза во многом перекликается с судьбой художника, но Шляпник вообще много чего говорит и очень любит приврать, так что разобраться, где в его словах правда, а где ложь, бывает непросто. В некоторых случаях лучше даже не пытаться. Тулуз от моего взгляда старается съежиться и стать еще незаметнее. И я уже хочу отвернуться, как вдруг замечаю в заднем ряду Язычницу. Что она здесь забыла?.. Язычница в Доме на особых правах. Ей можно не посещать воскресные службы и не ходить в храм в дни церковных праздников, потому что она смогла убедить матушку Анну, будто бы в церкви ей становится плохо. Думаю, она притворялась, когда в детстве корчилась от удушья и падала в обмороки во время службы, но это возымело нужный эффект. Это и то, что она без стеснения заявляла монахиням и священнику, что никакого Христа нет, а есть только Перун и Велес. Выгнать ее за это из Дома матушка Анна так и не смогла, а может, и не хотела вовсе, но с Язычницей приходилось непросто и ей, и другим монахиням. Но труднее всех терпеть ее все-таки мне. Слушать ее рассказы о бесовских «богах» и обрядах мне приходится чаще, чем прочим, а противиться Язычнице почти невозможно. Она убедительна — по-моему, Безумный Шляпник даже верит ей. Хотя Шляпник на то и Безумный, чтобы верить во всякие безумства… Но иногда мне начинает казаться, будто и я готова признать идолов, которым она поклоняется, и тогда я долго молюсь по ночам. Язычница не может спокойно слушать молитвы, вертится, хватается пальцами за виски, а лицо у нее мучнисто-белое, почти такое же неживое, как у матушки Анны в гробу. Она ждет не дождется, когда завершится отпевание и можно будет выйти на улицу, это заметно по ее взгляду. Видимо, она очень опечалена случившимся, раз вообще пришла на отпевание. Впрочем, все мы любили матушку Анну, и смириться с ее смертью совсем не просто… Одному Тулузу, должно быть, нет до этого дела. Но вот священник отходит от гроба, и мы можем проститься, а затем покинуть храм. Язычница ловит меня уже у самого выхода и жарко шепчет мне прямо в ухо: — Так нельзя, они не похоронят ее по-человечески! Тело нужно предать огню! — Что? — Я замираю, как вкопанная. Язычница смотрит на меня своими кошачьими глазами, убирает за ухо выбившуюся из-под платка непослушную прядку рыжеватых волос и повторяет: — Тело надо сжечь. Сегодня ночью. Я иду на кладбище, и Шляпник со мной. И Гроб. И еще кто-нибудь из ребят, потому что нужно будет выкопать домовину… Ты с нами? Идем, нужно по правилам проводить матушку Анну! — Ее похоронят по всем правилам, — шепчу я, но с Язычницей бесполезно спорить — она давно уже помешалась умом и только упрямо мотает головой. Мне думалось, я привыкла к ее выходкам, но то, что она говорит сейчас, просто немыслимо! Пробраться ночью на кладбище, раскопать могилу и сжечь мертвое тело… — Ты что, боишься? Никто ничего не узнает. Гроб и Шляпник возьмут в кладовой лопаты, а мы с тобой вылезем через окно нашей комнаты и встретимся с ними уже на улице. Кладбище совсем рядом, мы проберемся туда не через главный вход, а через дыру в заборе, и смотритель не заметит нас. Земля еще будет рыхлая, рыть легко… Креветочка, голубушка, ну пожалуйста, пойдем с нами!.. Ради матушки Анны! Язычница смотрит на меня умоляющим взглядом, а я в замешательстве кусаю кожу на большом пальце правой руки. Мне не понять Язычницу, не принять ее странной веры, но… Я понимаю, почему Безумный Шляпник идет с ней — он жить не может без всяческих эксцентрических предприятий. Понимаю даже, почему Гроб согласился: ему все равно, где он, с кем и чем занят. Гроб чрезвычайно флегматичен и как будто не имеет своего устоявшегося мнения — просто плывет по течению Дома, никогда не задавая лишних вопросов. Что же мешает поступить так и мне? И я решительно киваю, сама не понимая, что это на меня нашло. Как будто Языческие бесы захватили мой ум, но с этого момента становится легче относиться к предстоящему предприятию, и я только спрашиваю, как мы найдем нужную могилу, ведь сейчас на кладбище нас всех не пустят. — Шляпник узнает, — заговорщицки обещает Язычница, кивнув в сторону. Безумный, водрузив на патлатую голову котелок, ужом пробирается меж домовцев к похоронной процессии, и я понимаю: он будет на кладбище, когда гроб с телом матушки Анны опустят в могилу. Единственный из всех воспитанников приюта, вездесущий Шляпник, который есть везде, где происходит что-нибудь интересное, маленький, щуплый, с копной темных нестриженых волос, питающий страсть ко всякого рода головным уборам и побрякушкам, попадет на похороны и сделает это так, что никто его не заметит. Все остальные вернутся в Дом с сестрой Марией, потому что сорок человек — слишком много, чтобы вести всех на кладбище. Ну, а Безумный Шляпник — это Безумный Шляпник. Он пролазит всюду и знает все. Шляпника я знаю дольше всех в Доме. Иногда мне кажется, будто бы он здесь родился, причем не так, как рождаются все нормальные люди, а… Вылупился из какого-нибудь волшебного яйца. Но это, конечно, только моя глупая фантазия, а Безумного Шляпника оставили на пороге сиротского приюта в старой плетеной корзинке, запеленутого в латаное-перелатаное одеяльце, лет пятнадцать тому назад. Сестра Агата любила рассказывать эту историю, потому что младенцы в Доме — это всегда событие. Сейчас здесь нет ни одного. Самые младшие — ребятишки лет шести-семи от роду, но в основном воспитанникам приюта примерно по десять-двенадцать. Они снуют по коридорам, совсем еще желторотые, и глазеют на нас, старших, снизу вверх, видимо завидуя или даже восхищаясь — ведь мы же взрослые. Хотя Безумный, по правде сказать, на взрослого не похож и в свои шестнадцать едва ли выглядит на тринадцать-четырнадцать… Прозвище ему дал кто-то из давно уже выпустившихся ребят, причем спервоначалу окрестил его просто Безумцем, и только потом, когда он начал с увлечением таскать откуда-то всякого рода головные уборы в свою комнату, к Безумцу прирос Шляпник и остался по сей день. А вот мое прозвище никогда не менялось. Оно появилось, когда мне было семь — окрестила Лисица из старших. Почему-то старшие не любили настоящие имена, и от них это перешло нам со Шляпником, потом — появившимся в Доме чуть позже Гробу, Сургучу, Язычнице и остальным, а теперь и подрастающему поколению. Матушка Анна никогда не одобряла этого, но мы были слишком впечатлительны и чрезвычайно упрямы, чтобы отказаться от подобной затеи. Так она и прижилась в Доме. Прозвища есть пожалуй что у всех воспитанников; разве только самых маленьких зовут еще их настоящими именами, да новоприбывшие вроде Тулуз-Лотрека не сразу получают кличку: нужно время, чтобы понять человека, выхватить самую яркую черту его. С Тулузом получилось быстро, но это единичный случай. Шляпник как-то сразу ухватился за него, раскрыл, разговорил — впрочем, Шляпник кого угодно разговорит. У него, как у старухи-ключницы ко всем дверям, отыщется ключик к любой душе, даже самой сложной. Впрочем, у Шляпника отыщется не только это: его карманы всегда полны всевозможными вещицами, над которыми Безумный трясется, как над родными детьми, за что новоприбывший Тулуз-Лотрек тут же сравнил его с Гогольским Плюшкиным. Только вот Тулуз фатально ошибается, потому что каждая вещь в коллекции Шляпника — сокровище (по крайней мере для самого Шляпника; всякий мусор — или то, что считает мусором — он собирать ни за что не станет). Обернувшись в последний раз в сторону похоронной процессии, сопровождаемой траурным колокольным звоном, я вижу котелок Безумного, затерявшегося среди монашенок и священников; сестра Мария методично пересчитывает нас, выстроившихся в колонну, и я заведомо знаю, что она не заметит отсутствия Шляпника. Мария считает нас по головам, и я уже вижу, как Гроб перебрался в конец колонны сразу после того, как рука ее плавно коснулась его макушки, а сама сестра вслух тихо проговорила: «Четырнадцать». «Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…» — и худая, в легких морщинках, рука сестры Марии касается наших голов. «Тридцать восемь» — я, «тридцать девять» — Язычница и «сорок» — снова Гроб. Теперь мы можем идти. Мы — это старшие воспитанники Дома и сестра Мария, сухонькая пожилая женщина со спиной такой прямой, будто бы проглотила спицу. В Доме сейчас одни только младшие ребята, те, кому нет еще двенадцати — их не взяли на отпевание, может, чтобы не наделали шуму, а может, просто потому, что малы еще. Вместо этого их всех собрали в большой зале, и отец Иеремия читает им проповедь. Он будет говорить им про праведную жизнь и упокой души, пока Язычница шепчет мне в спину о том, как сегодня ночью мы выроем из могилы гроб с телом праведницы и сожжем его, потому что этого требуют какие-то древнеславянские обычаи. И да простит нас Господь. До того, как начнется поминальная трапеза, у нас есть более часу свободного времени, и все воспитанники разбредаются по своим дортуарам. Общие спальни обставлены довольно скудно: по четырнадцать кроватей в каждой, по тумбочке на кровать — вот и вся мебель. К каждой спальне примыкает крохотная гардеробная, поделенная на четырнадцать ниш. Каждая ниша носит имя своего владельца, и в каждой висит на вешалках одинаковая для всех одежда и сложено стопками белье на полках. Наш дортуар заселен полностью: четырнадцать девушек пятнадцати-семнадцати лет — все старшие в Доме. Есть еще, правда, Юла — ей четырнадцать, — но она делит спальню с девочками помладше и бóльшую часть времени проводит с ними. Юла — это связной между старшими и теми, кто станет старшими, когда мы уйдем. Юла останется с ними. А может, останется и дальше и когда-то даже станет Хозяйкой Дома. Матушка Анна очень ценила Юлу, доверяла ей важные поручения, ставила в пример, и младшие девочки — едва ли не все до единой — стремятся быть на нее похожими. Юлу трудно не полюбить — это одна из тех кротких, послушных и в меру любознательных девушек, к которым в первые же минуты знакомства проникаешься какой-то особенной теплотой и доверием и которые поддерживают дружеские отношения со всеми вокруг оттого только, что они так лучезарны и так тянутся к людям. Юла всегда готова помочь, и Юла — всюду, но не так, как Шляпник, всплывающий там, где его не ждут, тогда, когда он меньше всего нужен; Юла оказывается рядом именно в тот момент, когда в ней более всего нуждаются. А нуждаются в ней большей частию девочки до десяти лет, поэтому она либо с ними, либо помогает монахиням. А в нашей комнате ходит поверье, что случайно встретить Юлу в коридорах Дома — к счастью: так редко мы с ней пересекаемся. Вот и сейчас, вернувшись из храма после отпевания матушки Анны, Юла мгновенно завертелась и исчезла из поля зрения. Вероятнее всего, чтобы помочь сестрам накрыть на стол. Иногда мне хочется, чтобы Язычница тоже исчезала вот так на время, потому что порою в глазах ее загораются бесовские огоньки — верный признак того, что она затеяла очередную авантюру, и я каждый раз с замиранием сердца жду, что же на этот раз. И отчего-то всегда соглашаюсь принять участие. Наверное, это и есть цена дружбы. — Как думаешь, сказать кому-нибудь еще, куда мы собираемся ночью? — заговорщицки шепчет Язычница, отозвав меня в сторону. — С одной стороны, чем больше народу, тем лучше, ведь так? Но с другой — тогда будет труднее уйти незамеченными… И Барышня, если узнает, не даст нам сбежать, да еще, чего доброго, расскажет матушке Прискилле… Я вздыхаю. Барышня — не единственная наша проблема, и Язычница знает это. Ей лучше бы не говорить лишний раз о своей бесовской вере — это и так всем известно, и потому кое-кто относится к Язычнице с подозрением. И вовлечь кого-то из девушек, кроме меня, в ее темные обряды не получится: никто не согласится, зато относиться станут еще настороженнее. Разве что Цикута… Про Цикуту я, оказывается, говорю вслух, а Цикута, оказывается, это слышит. Подходит к нам, на ходу расплетая смоляные косы, и спрашивает в своей особенной, Цикутской манере: — Что? Я нужна? — Голос у Цикуты грубый, как наждачная бумага, и интонации ему под стать, ироничные, нахальные. — Язычница хочет пойти ночью на кладбище, — одними губами говорю я, но Цикута прекрасно понимает. — Прогулки под луной? — спрашивает она. — Или опять вызывать кого-то собралась? Не так давно Язычница хотела вызывать духов каких-то предков, но сестра Урсула застала ее за этим занятием и назначила наказание. Желания повторить спиритический сеанс у Язычницы пока не возникало, поэтому сейчас она мотает головой и шепчет: — Мы выкопаем гроб с телом матушки Анны и предадим его огню, как завещал великий Велес. Ты с нами? — Вы вдвоем? — хмурится Цикута. — Еще Безумный Шляпник и Гроб. Обещали позвать еще кого-нибудь. — И… И как вы собираетесь выкопать гроб и разжечь костер так, что никто вас не заметит? — У меня все просчитано, — заверяет Язычница. — Гроб выкопают ребята. Потом мы вместе вынесем его за пределы кладбища, там соорудим погребальный костер, и даже если он начнет чадить, это не должно привлечь внимания, потому что на нейтральной территории… Так ты с нами? Цикута хмыкает: — Давайте. Только из чего ты собралась сложить костер? — Наломаем еловых веток, да еще возьмем немного дров, которыми топят большую печь. Ночью, когда в комнате все уснут, вылезем в окно и у ворот Дома встретимся с ребятами. Только никто не должен знать, ясно? — Кому это я когда что рассказывала? — пожимает плечами Цикута. — Вот и хорошо, — кивает Язычница. — Будь готова в полночь. Вот видишь, — обращается она ко мне, — а ты говорила, никто не одобрит. — Просто это Цикута. Ей все равно, что делать — лишь бы избежать однообразия. Язычница пожимает плечами. До обеда мы больше не заговариваем о предстоящей авантюре, а в обеденной зале становится уже не до этого. В обеденной зале накрыт большой стол, сложенный из всех бывших здесь столов, составленных вместе. Стол накрыт непривычно богато; во главе его сидит матушка Прискилла, занявшая теперь место матушки Анны. Напротив нее, в другом конце длинного стола, — отец Иеремия, и по правую руку от него — учителя и все воспитанники мужской половины Дома. По правую руку от матушки Прискиллы — монахини и все девочки. Матушка читает молитву, Язычница ерзает на скамье, Безумный Шляпник подмигивает своими большими глазами, словно семафор. После молитвы можно приступить к трапезе, и мне на удивление легко удается уговорить Язычницу съесть кутью всего одной фразой: — Ведь мы же собираемся почтить твои традиции этой ночью, — шепчу я. — Почти и ты наши. Удивительно, как быстро она соглашается. У сидящей рядом Барышни, ничего не подозревающей, глаза готовы вывалиться из орбит: Язычница перекрестилась и съела кутью! Чувствую, обсуждать это будут еще не один день, и понимаю, что сама бы с радостью обсудила; видимо, сейчас нас всех сплачивает общее горе: даже Тулуз-Лотрек, кажется, проникся им. Сегодня нам позволено немного вина, и я делаю глоток из бокала. Кисло-горькая красная жидкость обжигает горло, и я, поморщившись, спешу отставить бокал, а вот Цикута выпивает почти половину, не изменившись в лице. — Видишь ли, милочка, — шепотом поясняет она пораженной Барышне, — цикута — это ведь яд в чистом виде. Ну да тебе ли не знать, коли ты меня так окрестила. Вино — тоже в каком-то роде яд, только не такой сильный. Сильный яд от слабого разве может стать хуже? Нет. Поэтому я пью. — Цикута крестится, поминая матушку Анну, и делает еще глоток. Пока Цикута пьет, я разглядываю ребят на противоположной стороне стола. Гроб, как всегда, угрюмый, молча и очень сосредоточенно пилит кусок мяса тупым ножом, а рядом Сургуч сидит со слегка отсутствующим видом, словно находится не здесь. Безумный Шляпник, заметив мой взгляд, снова начинает подмигивать и исподтишка показывает на Сургуча, из чего я делаю вывод, что Сургуч тоже пойдет с нами на кладбище. Что ж, народу все больше, вот только выйдет ли из этого что-то хорошее?.. До вечера нам удается дотерпеть с трудом. Язычница так вообще вся извелась, не находя себе места, зато Цикута — само спокойствие. Ей можно только позавидовать, в особенности если учесть, как сильно волнуюсь я. Чем ближе ночь — тем сильнее напрягаются мои нервы. Но вот к концу подходит вечерняя молитва, и нам пора расходиться по дортуарам. На двери нашего почти торжественно висит деревянная табличка с вырезанным на ней «Пересмешницы» — подарок Клопа. Клоп сказал, что мы так же прекрасно щебечем, как пересмешники, и голоса наши столь же волшебны, но я знаю, что изначально это прозвище появилось, чтобы поддразнить нас — якобы болтушек и сплетниц. Поэтому на двери мальчишеской спальни висит вышитое Барышней в ответ «Дятлы». Дятлы — потому что только и знают, как долбить клювом по дереву. Кажется, Клоп оценил. — Помните? Нельзя засыпать! — велит Язычница, подозвав нас с Цикутой. — И не раздевайтесь перед сном. Ровно в полночь будьте готовы. И до полуночи я послушно ворочаюсь под одеялом, мучась от жары из-за шерстяного платья и прислушиваясь к ровному дыханию спящей на соседней кровати Незабудки. Кажется, я все-таки засыпаю ненадолго и даже начинаю видеть смутные очертания какого-то сна, когда над ухом раздается тихое покашливание. — Ты готова? — шепчет Язычница, держа перед собой зажженную лампадку. Я киваю и осторожно выбираюсь из-под одеяла. Надеваю теплый бурнус, спрятанный под кроватью, кутаюсь в платок и, обувшись, смотрю на Язычницу. К нам подходит Цикута: — Идем? Язычница кивает, и мы, стараясь не шуметь, подходим к окну. Кто-то из спящих вздыхает, и я замираю на мгновение, но все тихо. Цикута отпирает ставни, и морозный воздух врывается в дортуар. По очереди взобравшись на широкий подоконник, Язычница и Цикута спрыгивают в высокий сугроб за окном. Я, балансируя на карнизе, плотно прикрываю ставни и прыгаю к ним.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.