ID работы: 1752581

Приёмыши революции

Джен
PG-13
Завершён
77
автор
Саша Скиф соавтор
Размер:
542 страницы, 33 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
77 Нравится 150 Отзывы 31 В сборник Скачать

Лето-зима 1918, Ольга

Настройки текста
Нижний Новгород Июль - конец 1918 года, Нижний Новгород       В городе был мир, но не было покоя. Мир был понятием условным – в городе не слышно было грохота далёких боёв, но война была рядом. Биение её неистового злого сердца хоть и не заглушало стука собственного, но было слишком близко, ощущалось слишком явственно, рождая поминутно тягостную дрожь, болезненное ощущение зыбкости, иллюзорности безопасности. Эти мысли не забирали покой полностью, но они всечасно напоминали, насколько он не вечен.       Аделаида Васильевна ежедневно изучала новости с фронтов – какие доходили. Она не имела политических предпочтений, не желала с определённостью победы той или другой стороне, она просто хотела, чтобы этот кошмар поскорее закончился. Фёдор Васильевич политические предпочтения имел, но предпочитал о них не распространяться – не столько потому, что опасался возможных последствий, сколько потому, что считал болтовню пустым и вредным делом. Себя он считал человеком слишком мелким, чтобы сколько-нибудь качественно влиять на судьбы страны. Аделаида Васильевна с дочерью и единственной служанкой так и остались в его доме – он сумел настоять. Совершенно нет никакого резона покупать отдельный дом, когда в его доме есть пустующие комнаты, тем более что сейчас как раз такие времена, когда семье лучше держаться вместе, их же семей осталось по половине – он в один год схоронил жену и дочь, скончавшихся от чахотки, они тоже потеряли мужа и отца. Аделаида Васильевна подумала и сдалась – здоровье, несмотря на нестарый ещё возраст, не внушало ей радужных надежд, да и в средствах, ввиду некоторых событий, она теперь очень стеснена. Без обиняков говоря – она практически нищая. Ольга от участия в принятии решения устранилась, и позже думала, могло ли иное решение что-то изменить, если б был хоть иногда дарован людям действительный дар предчувствия, а не выдаваемая за него обычно тревога, основанная на каких-либо действительных угрозах, коих совершенно для себя не видели ни она, ни единственный сын Фёдора Васильевича Андрей.       Андрею было около тридцати, он был весьма хорош собой, удавшись лицом в большей мере в свою покойную мать, но при том имея в волнах сочных, старинного золота кудрей и рисунке бровей некоторое парадоксальное сходство с Ольгой, что заставляло Аделаиду и Фёдора умилённо вздыхать, глядя на склонённые рядом головы их детей. Будучи демобилизован после ранения ещё в самом начале войны, Андрей применил себя, как считал и он сам, и отец, с пользой не меньшей, трудясь инженером на «Нижегородском теплоходе». В свободное время он был одним из центров притяжения местного «благородного общества», продолжая традицию покойных матери и сестры собирать в доме вечера любителей музыки и литературы. Игрались избранные произведения – причём репертуар был достаточно широкий, иногда устраивались танцы – балами это назвать, конечно, в полной мере было нельзя, либо же просто играли в карты, пили чай и вели разговоры об искусстве. Сам Андрей превосходно играл на рояле и немного пел, стесняясь сорванного после тяжёлой простуды голоса, сочинял стихи, но читал их редко, только если к хору упрашивающих барышень присоединялся какой-нибудь достаточно солидный мужской голос – ибо похвалу из женских уст Андрей понимал исключительно как лесть, его, автора, расхолаживающую, сам рисовать не умел, но в живописи разбирался превосходно. Так же увлекался он фотографией, и в этом деле имел успехи. Это было первое, на чём сошлись они с Ольгой – он был приятно удивлён, встретив в её лице девушку, интерес которой простирался дальше желания быть запечатлённой на фотоснимке, которая с удовольствием фотографировала сама и более того – знала весь процесс обработки плёнки и фотопечати. Отныне маленькая комнатка с наглухо задёрнутыми плотной чёрной материей окнами перестала быть безраздельно его царством.       – Я удивлён, однако же, что при этом у вас так мало собственных снимков, - сказал однажды он.       – Это прискорбно, но естественно, - пожала плечами Ольга, внутри себя горя стыдом за свои следующие слова, - ведь снимала в основном я.       Та коллекция снимков дома в Омске, сада и некоторых городских видов, которую Ольга теперь выдавала за свою, частью была сделана сослуживцем покойного Савелия Игнатьевича, частью подарена ещё одним знакомым семье фотографом. Снимки настоящей Ирины, действительно немногочисленные, Аделаида Васильевна уничтожить, разумеется, не решилась бы, но спрятала достаточно надёжно от посторонних глаз. Миру было явлено лишь несколько – и только два из них были подлинными, причём на одном не видно было Ирининого лица, там она была склонившейся над отцовской могилой в годовщину его смерти, второй же качества был такого, что при желании молодой девушке на нём можно было приписать любые черты. Ольга с улыбкой вспоминала историю трёх других – среди них несомненным шедевром был тот, что считался первым семейным снимком, где вся маленькая семья была заснята на фоне светлой стены гостиной, торжественно сидящими на стульях с высокой спинкой – родители по краям и юная Ирина в середине. На втором Ирина уже отдельно с покойным отцом, тогда уже сильно болеющим, он положил обе руки ей на плечи. На третьем Ирина у рояля, в пол-оборота к объективу. Ольга многократно, за время дороги, брала в руки эти снимки, вглядывалась в них и пыталась постичь, как же такое возможно было сделать. Даже зная стопроцентно, что снимки поддельны, она готова была сама поверить, что когда-то была знакома с покойным господином с круглым, несколько безвольным, тронутым муками болезни лицом, и бывала в этой гостиной со светлыми обоями, цвет которых она знала лишь по рассказам Аделаиды Васильевны. В день их отъезда, невероятно счастливый, что успел, прибежал мальчик-посыльный и принёс в свёртке эти три снимка.       – Просто, понимаете, там подумали – с остальными ладно, там семьи попроще, а тут если фотокарточек не будет – это странно. Ну вот, ваши обе матери дали снимки, ваши и настоящей Ирины…       Он искренне насладился шоком – и её, и Аделаиды Васильевны, и охотнейше объяснил – как вырезали, приклеивали, переснимали, ретушировали, чтоб незаметно было вклейку, потому что, во-первых, и самому хотелось похвастаться, потому что тоже ведь помогал, пальцы-то у него тоньше, ловчее для такой ювелирной работы, и потому что под эту беседу попутно употребил ватрушку и три пряника. Ну, фото как раз удачно подобрали, одной размерности, и свет одинаково падал… Яков Михайлович среди всего прочего в своей бурной жизни держал фотомастерскую, и дело это для него хоть не рядовое, но посильное…       И пока Андрей восторгался собственно фотографиями «кузины», «кузина» мучилась от зависти и мечтала когда-нибудь научиться таким же фокусам.       Второе, на чём они сошлись – то, что она с неподдельным интересом слушала его рассказы о его работе, обнаруживая свой интерес не одними только кивками, но и вопросами, умными и к месту. И потом сами уже не могли точно сказать, кому из них пришло в голову – ему предложить или ей спросить, о работе в конторе на том же заводе. Это само собой вывелось в их разговоре и озвученное, не очень-то удивило. Прежде Ольга не могла сказать, чтоб её особо тянуло в какой-нибудь работе, сейчас же, как ни хороша и комфортна была её жизнь – она скучала. В самом деле, не на что было жаловаться – Аделаида Васильевна была с нею мила и нежна, Фёдор Васильевич предупредителен и любезен, в собираемом Андреем тёплом и приятном обществе она была встречена с интересом и приятием, и в воскресных прогулках по городу ей охотно составляли компанию новые подруги – Ксения и Наталья, две смешливые, кокетливые девушки младше Ольгиных лет, которых подработка уроками в начальной школе не слишком стесняла в приятном времяпрепровождении, да и книг, на худой конец, интересных хватало, к её распоряжению была библиотека «дяди» и его покойной жены – ей было этого мало. Вероятно, думала она, так долго голодавший не может потом наесться и с жадностью смотрит на еду, даже когда сыт – первое время, когда она всё не могла до конца поверить в возвращённую ей, пусть и таким странным образом, свободу, и каждое утро опасалась, открыв глаза, увидеть себя в их комнате в Екатеринбурге и утешиться лишь тем, чтоб похвастаться перед сёстрами таким удивительным сном, ею владела необыкновенная эйфория, она чувствовала непрерывный восторг и от обстановки вокруг, и от приветствий приёмной семьи, совместных завтраков с ними, и от дома – небольшого, скромного и такого милого в каждой детали: рисунке обоев, потёртой обивке мебели, скрипе ступенек, приглушённом покрывающей их мягкой дорожкой – этот восторг и спустя месяц и два не делся никуда, однако теперь, как разгоревшееся пламя, требовал новой пищи. Андрей не мог, конечно, предполагать о причинах её настроений, однако поддерживал её во всех желаниях – посетить ли вместе в театр, пусть и ставится там сейчас «невесть что», сходить ли посмотреть на законченную два года назад старообрядческую церковь и навестить могилы родственников, или любоваться не менее часа, как плывут по Волге выпущенные его заводом суда.       Часто бывает, как что-то замечают и озвучивают люди посторонние прежде близких – так приятель Андрея по училищу Коля Негодин, только пару раз с приезда омской родни бывавший у него в гостях, сказал:       – Твой отец, Андрейка, вроде бы, конечно, мудро рассуждал, всеми силами препятствуя для тебя ранней женитьбе… Однако возможно, лучше б он попустил тебе жениться на твоей первой юношеской влюблённости, потому что теперь ты, чего доброго, не женишься вовсе. Потому что явственно предпочитаешь всем девушкам нашего города общество своей кузины.       Он имел в виду, конечно, что Андрей, теперь ценящий, помимо красоты и обаяния, в большей мере развитый ум и способность понимать и разделять его мысли, теперь избалован такой общностью интересов, которую нашёл в своей кузине, но Андрей после этого разговора долго ходил хмурым.       И поскольку, хоть у него и не было недостатков в друзьях, в искренности которых он не сомневался, главным доверенным лицом у него был его отец, то ему первому он и озвучил то, что тяжким грузом лежало на его сердце уже точно больше месяца. Разговора этого он не планировал специально, однако неверным было бы сказать, что не хотел. Мучительно ища подходящие слова, он был счастлив, когда отец сам спросил о причинах его угнетённого состояния, принудив таким образом дать ответ сейчас, без дальнейших тягостных раздумий, так, как есть на духу.       – Я никогда до этих пор, что бы со мной ни происходило, не считал, что у меня есть основания считать жизнь несправедливой и немилосердной ко мне. И война, и тяжёлые для нашей семьи времена, когда мы лишились матушки и Анечки – всё это то, что постигает многие семьи, что неизбежно несёт жизнь, мы должны быть к этому готовы, в этом нет особой злокозненности судьбы… Однако сейчас я не могу сказать иначе. Зачем она мне сестра? Или зачем, если уж так, либо я не знал её с самого своего детства, чтоб привыкнуть не воспринимать иначе, чем сестру, либо не был избавлен от того, чтоб когда-либо узнать, только и слыша, что в Омске у меня есть сестра, но никогда не теряя из-за этого покоя? Зачем так нужно было, чтобы теперь, увидев её во всём великолепии юности, в совершенном расцвете женской красоты и многочисленных добродетелей, я тщетно напоминал себе, что она по крови мне родня, но сердце, поздно восприняв эту установку разума, уже не желает этому подчиняться…       Фёдор Васильевич грустно покачал головой.       – Значит, я был прав…       Андрей резко отвернулся, не желая, чтоб отец видел, как он остервенело кусает губы, как мало его лицо выражает воли, способности владеть своими страстями.       – Так значит, я потерял над собой власть настолько, что это уже со стороны заметно…       – Сынок, отцу всё же позволь видеть больше, чем видят остальные. Для родителя движения души его детей не должны быть тайной, если он хороший родитель. Как видишь, я не собираюсь тебя распекать, тем более что достаточно ты казнишь себя сам – пожалуй, излишне даже… Я не желаю усугублять твоё состояние хотя бы уже потому, что не сомневаюсь, что выход из этого будет и могу только желать, чтобы наступил поскорее… Увы, не приблизить… Это чувство, мучающее тебя, не будет мучить тебя вечно, и не потому только, что оно противоестественно, а потому, что такие чувства, проходя в жизни человека легко и мимолётно, всегда оставляют его. Оставляют в добром душевном здравии и не ломают жизни, воли… Умом ты, сын мой, конечно, зрел, а вот сердцем нет. Сердцем ты дитя, и испытываешь сейчас детское чувство, потому что не можешь позволить себе испытать чувство зрелое, потому что, по юности и ранимости твоей души, не можешь открыться миру внешнему, привязываясь сердцем только к миру семейному, которому достаточно доверяешь, и любви ищешь только здесь…       – Если бы только она не была мне родственницей! Жизнь вновь обрела бы свой естественный, неискажённый вид, где вовсе не было бы несправедливостью то, что она не отвечает мне взаимностью… Это было бы если уж мукой – то мукой оправданной, имеющей место и право под солнцем, а не кошмаром, разрушающим изнутри. Если бы только она не была мне сестрой, я не имел бы больше, чего желать…       Если он полагал в наивности своей, что кузине ничего не известно о его чувствах, то этой наивности недолго оставалось существовать. Ольга ровно потому не могла о них не знать, что такая же буря чувств творилась в её собственном сердце, а два магнита, как известно, не могут оказаться рядом и не заподозрить о существовании друг друга. Только ей ещё тяжелей было в том, что должно б было быть величайшим счастьем, а стало величайшим кошмаром – она никому не могла открыть истинной причины своих мук. Если Аделаида Васильевна и Алёна ещё не подозревают о не вполне братской природе чувств Андрея, то пусть лучше не подозревают и дальше, тогда, быть может, ему легче будет справиться с таким прекрасным и таким несвоевременным чувством – если б только она могла ему помочь! Но она и себе помочь не может… Какая злая насмешка! Как долго боялась она, что её спасение окажется обманом, изощрённым коварством, невольно вздрагивала от каждого шороха в ночи, ожидая подосланных убийц или тюремщиков, которые ввергнут её в заточение длительнее и страшнее прежнего! Но опасности для жизни, здоровья и свободы – той свободы, какая она у неё могла быть, ограниченная применением собственного имени и какой-либо связью с родными – не было, так нашлась другая…       Несколько раз уже она порывалась - открыться ему, рассказать всё… Избавить его от муки полагать, что охвачен противоестественной страстью, что может быть проще? Нет, нельзя. Если круг посвящённых в её тайну должен быть ограничен как можно меньшим числом лиц, то никаких извинений и послаблений тут быть не может. Разве не все когда-либо выданные секреты, приведшие к чему-либо плохому, были поведаны сперва с лучшими побуждениями и тем, кому доверяли? Пусть она уверена в Андрее – хотя как знать, не любовь ли застит ей взор, рисуя его совершенством и идеалом, между тем как любой ведь человек не без греха, не без слабостей – то ведь по простодушию своему он может поделиться ещё с кем-то, с дядей, с лучшим другом… А им она не готова была так доверять. Следовало признать, произошедшее изменило её, сделало хоть немного, но другой, и раньше-то не готова она была доверять людям прямо безоглядно, но прежде недоверие вызывали люди подозрительные и малознакомые, теперь же всё чаще она ловила себя на том, что наблюдает, запоминает сказанные слова, анализирует поступки, размышляя о мечтах и целях этих людей, о том, на что они способны или не способны. Быть может, Андрей, узнав правду, и не устроит чего-нибудь такого, вроде – объявить всем во всеуслышание, что она тайно спасённая царская дочь, в нём не заметно честолюбия, он достаточно разумен и благороден, чтобы подумать в первую очередь о её безопасности… Но насколько ему, его простой, честной натуре будет легко поддерживать её игру? Насколько легко будет ничего не говорить даже самым близким? И даже зная правду оба, вынужденные скрывать её от всех остальных, они всё равно останутся заложниками обстоятельств, из-за которых их чувства под запретом…       Можно б было, думала Ольга, сказать полуправду. Сказать, что она приёмная дочь, взятая из какого-нибудь сиротского приюта, что настоящая Ирина умерла, например, в возрасте пяти лет, когда на самом деле она очень тяжело болела… Но… она бросала взгляд на семейную фотографию, в которую так искусно было вставлено её лицо, и ей становилось стыдно за эту минутную слабость. Не напрасно ведь было приложено столько стараний, чтобы никто не смог заподозрить, что она не родная дочь! Если б были пути проще, наверное, ими воспользовались бы. Но не для того ли ей эта названная семья, чтоб быть ей покровом и защитой…       Можно ведь, говорила себе Ольга, надеяться, что эта вспышка окажется недолгим увлечением, угаснет. Но проходили недели, проходил месяц за месяцем, а не угасало. Можно ведь любить исключительно духовно, оставляя чувства чистыми, не допуская в них ничего плотского… Увы, Ольга очень хорошо понимала, что не быть этому чувству свободным от плотского, потому что как есть оно именно земное, естественное притяжение женщины и мужчины, притяжение телесное, желание соединиться и стать плотью одной. Будь она, может быть, моложе годами, она нашла бы достаточно в своём сердце восторженности, чтобы довольствоваться любованием своим избранником, звуком его голоса, простыми, братскими касаниями его рук. Но она была вполне развитой молодой женщиной, и её женское естество требовало того, что положено ей природой, что было её священным правом, к чему на самом деле не было никаких природных нерушимых преград. Ольга просыпалась ночами, рыдая в подушку, и стократ тяжелее и горше ей было от понимания, что то же чувствует и любимый ею человек, страдая к тому же от убеждённости в великом грехе перед Создателем. И как ни искала выход, она не могла его найти…       Это было ещё в начале декабря, на одном из обычных сначала их вечеров, присутствовало только два новых лица – старый друг Андрея Леонид, вернувшийся в родной город из деловой поездки, затянувшейся долее, чем он рассчитывал, и его мать Анна Сергеевна, прежде на вечерах у Андрея никогда не бывавшая, хотя близким другом семьи прежде была. Но была она, по преимуществу, подругой матери Андрея, и после её смерти, и после кончины собственного мужа, надолго выпала из общественной жизни. Теперь же, когда единственный сын вернулся из долгой поездки, она, не желающая расставаться с ним сколько-нибудь надолго и понимая, что молодой человек, при всей своей сыновней любви, не готов был сидеть целыми днями подле неё и держать её за руку, волей-неволей стала выходить с ним в люди. Ольга, слышавшая некоторые отзывы об Анне Сергеевне, в основном сводящиеся к тому, что она «очень несчастна», была исполнена сострадательного нетерпения увидеть женщину, жизнь которой теперь составляют вечный траур, посты и слёзные молитвы, и по возможности выказать ей своё душевное участие. Анна Сергеевна, впрочем, оказалась женщиной совершенно обыкновенной, и не в трауре, а даже несколько принаряженной, довольно болтливой и, вследствие, верно, своей долгое время изолированной жизни, сентиментальной и глуповатой. Ольга её сразу очаровала по всем статьям, и она аккуратно (а иногда и не очень) выясняла у Аделаиды Васильевны возможность сосватать прелестную девушку за её Ленчика. Ольга улыбалась, размышляя, как удалось этой женщине сохранить такую чистую наивность и незамутнённость при том, что сын её – юноша более чем самостоятельный и со своими взглядами, куда, пожалуй, самостоятельней и резче Андрея. Приятной наружности, являющей довольно сильный контраст с Андреем – черноволос, кудряв, несколько худощав, гладко выбрит, умный, ироничный, порой, не отнять, несколько циничный во взглядах и выражениях, он привлёк к себе внимание существенной части женской половины собрания – но, конечно, не Ольги. Она бы и рада, с грустью думала она, слушая его едкое и остроумное описание знакомства с какой-то почтенной семьёй, не то банкира, не то учредителя чего-то, ужины в этом семействе и совместные прогулки по набережной, «если это убожество позволительно так называть», увлечься этим Леонидом, не непременно серьёзно увлечься, конечно, всё же многие черты в нём ей с первого знакомства не вполне импонировали, но хотя бы мочь сравнивать его с Андреем… Увы, и сравнивать не хотелось. Она могла с интересом слушать этого молодого человека и могла изредка в чём-то с ним согласиться, а в чём-то, если была компетентна, поспорить, но никаких чувств к нему, даже самых поверхностных, не ожидалось.       Становиться гвоздём программы Леонид ни в малейшей мере не стремился, он пришёл узнать, как дела у его старых приятелей и просто отдохнуть от забот в обществе ровесников, да заодно немного развеять мать, «заплесневевшую уже у себя там в четырёх стенах», но поскольку получалось так, что за последние года два Леонид путешествовал по миру больше, чем большинство собравшихся за всю жизнь, разговоры так или иначе централизовались вокруг него. О, вы были в ***, в самом деле? И как там? – Грязь, скука, не на что смотреть. О, вы были в ***? Правду говорят, что большевики навели там какой-то совершенно ужасный порядок? – Наверняка, любезная Ксения, потому что прежде там никакого порядка не было. Вполне возможно, что для этого города любой порядок ужасен. А правда ли, что в *** большевики… – Нет, это неправда. К сожалению. Возможно, так и стоило бы сделать…       – Ленчик, дорогой, мне не нравится, когда ты так говоришь! Будто ты заделался радикалом!       – Вы так это говорите, матушка, как будто это что-то плохое! Но нет, по нынешним временам это даже уже… несвоевременно. Но, матушка, даже вы не можете не согласиться, что для всего, что происходит, нужны какие-либо причины, и в том, что происходит сейчас, как бы вы это ни оценивали, положительно или отрицательно, повинны ошибки прежнего порядка… точнее, отсутствия порядка, как я уже говорил.       – Ленчик, ты всё-таки не прав, говоря так…       – Извините, матушка, но говорить, как вы, о грехах и испытаниях я решительно не готов. Если угодно, называйте грехом неспособность выполнять свои прямые обязанности по устроению жизни. Когда большая часть страны лежит в нищете и невежестве, а меньшая часть страны понимает, что нужно что-то менять… а совсем уж меньшая или не понимает, или понимает, но не хочет – происходит вот именно то, что происходит. Когда того, что необходимо сделать, не делает тот, кто это обязан, начинают делать те, кто не должен, и возможно, не очень-то способен, как умеют, так и делают.       Анна Сергеевна захлопала глазами – возмущённо и, увы, потешно.       – Но, сынок, неужели ты считаешь, что могут быть оправдания всему этому? Грабежи, убийства, неправедные аресты, эти оголтелые орды, врывающиеся в мирные дома, отнимающие всё, отнимающие жизни… поругание святынь… этот позорный мир с Германией…       Леонид закатил глаза.       – Маменька, а вы полагаете, что можно столь долгое время доводить народ до белого каления и ожидать, что он не доведётся? Мне не более вашего симпатичны оголтелые орды, но скажите, кто же виноват в том, что они таковы? Они невежественны – потому что никто не заботился об их образовании, они обозлены – потому что видели в жизни только нужду и бесправие. Они не видели красоты, которая являлась привилегией имеющих достаток и право, она им непривычна и пожалуй, она не имеет для них большой ценности. Аристократия сама вырастила чудовище, а теперь возмущается, что яремному скоту надоело носить ярмо!       – Леонид! Ты говоришь об этом так, словно это тебя совсем не ужасает!       – Как будто если бы я натянул скорбную личину, кому-то действительно стало бы легче! Маменька, я вас люблю, но истина дороже. Я всего лишь называю вещи своими именами и говорю, что в происходящем нет ничего неестественного. Ужасное – да, но не неестественное.       – Это-то ты называешь естественным? Русский народ всегда был богобоязнен и добр…       – Да неужели? – вздёрнул бровь Леонид, - значит, семейное предание, что ваш прадед во время крестьянского бунта лишился жизни, а его дочка – чести, вымысел?       – Леонид, мы в приличном обществе!       – Полагаете, предпочитающем, как вы, зарывать голову в песок? Не приписывайте русскому народу то, чего у него никогда не было! Одной стороной натуры он, положим добр. Даже очень добр, иногда до слюнтяйства и слезливости. А другой – он зверь. Или же вы полагаете, что все эти грабежи и святотатства творят не русские люди, а какие-нибудь завезённые с диких островов папуасы?       – Честно говоря, - вздохнула Аделаида Васильевна, - в чём – в чём, а здесь Леонид прав. Вы полагаете, что человек – не важно, именно русский ли, любой – добр? Мне так не кажется. Вот вы ужасались некоторое время назад, что новая власть закрывает церкви… Я не буду даже говорить о том, что некоторые церкви закрыты были единственно потому, что в них уже давно никто не ходит… Вы говорили, что это, несомненно, приведёт к краху, к хаосу, к потере всякой нравственности… Если это действительно так – то ведь это и означает, что нравственность как таковая отнюдь не является естественным свойством человека. Если без религии невозможно держать человека в узде, удерживая от преступлений, если для того, чтоб человек не скатывался к состоянию зверскому, скотскому, непременно нужна религия… то дела наши вообще плохи, вам не кажется?       – Вы действительно так полагаете? – охнула Ксения.       – Милая, это не я полагаю, это жизнь. Человек может стремиться к добру под действием воспитания, может соблюдать заповеди божьи из страха посмертного наказания или из желания посмертной награды, но природа его остаётся зла. Заповеди божьи не являются естественными потребностями его души, иначе их не пришлось бы выбивать на скрижалях… Душа человеческая по природе своей вовсе не христианка, тут святой отец ошибался. Лет десять тому назад мой покойный ныне супруг, Савелий Игнатьевич, попросил меня пожить в поместье его двоюродного брата, Игоря Владимировича… Он тогда тяжко болел и был уже при смерти… Я вскоре поняла, почему он попросил меня пожить там, присмотреть, вроде как, за хозяйством – сперва это у меня вызвало недоумение, казалось бы, и без меня было, кому… Ирина, ты ведь это помнишь? Помнишь сестёр Воронцовых?       – Помню, маменька, - поспешно кивнула Ольга, уповая, что лично ей никаких вопросов задано и не будет прежде, чем Аделаида Васильевна закончит свой, несомненно обстоятельный, рассказ.       – Так вот… я провела пару месяцев в этом поместье – до самой кончины Игоря и немного после того… и очень жалела потом, что согласилась. Я могу пережить тот душевный вред, который нанесла этим себе, но не могу простить себе того, какой вред этим, считаю, нанесла дочери…       – Жить в одном доме с умирающим – тяжёлое испытание, - вежливо вставила Ксения.       Аделаида Васильевна махнула рукой.       – Бог с вами, милочка, при чём здесь это… Есть ли в этой комнате кто-либо, у кого не умирал никто из близких? Когда умирал мой дорогой супруг – я едва ли отличала день от ночи, и решительно не представляла себе, как я буду жить дальше, как это наступит однажды день, в котором его уже не будет, даже слабого, больного, похожего лишь на бледный призрак себя прежнего – не будет… но даже в эти беспросветные дни, когда умирало, кажется, и всё сущее, потому что какую оно имеет ценность, если я не могу обсудить его с моим обожаемым мужем, было то, что не умирало, что своей незыблемостью держало меня над пропастью, было подобно яркому лучу света, пробивающемуся в тонкую щёлочку. Да, именно так. Я любила его, а он меня, и я знала, что он уходит, не сомневаясь в моей любви, что была с ним все эти годы, не полагая во мне даже капли радости по поводу его смерти, только лишь утешение тем, что период его страданий подходит к концу и его ждёт небесная обитель… Да, не сомневаюсь, что именно она его ждала, ибо если уж Господень рай существует, то мелкие и несерьёзные человеческие пороки Савелия Игнатьевича отнюдь не причина не попасть туда, если не принимать туда таких, как он, то кого же вообще принимать? А вот Игорь Владимирович в своей смерти, увы, не был удостоен такого же последнего утешения. У Игоря Владимировича за его жизнь было две супруги, со второй он сошёлся за двенадцать лет до кончины, но её детей от первого брака принял как своих… Поговаривали, и в данном случае я склонна верить, что его они на самом деле и были, ибо близкие отношения между ними были многие годы до того, покуда болел первый супруг Елены, он был стар, немощен душой и телом и в самом деле маловероятно, что мог быть чьим-либо отцом, ему на момент кончины было 89 лет… И это тоже обыкновенная человеческая история, когда женщина выходит замуж за больного старика, единственным достоинством которого является его немалое состояние, и когда она при том рождает детей от любовника – тоже, брак ведь скрепляется детьми, а от кого они на самом деле – так ли уж важно? И когда она впоследствии снова выходит замуж, за человека только менее старого, менее больного и менее богатого, чем её первый муж, но всё же тоже являющегося неплохой партией для вдовы – это тоже дело обыкновенное… Таким образом, у умирающего было четверо детей – двое от одного брака, двое от другого, прибавьте почти уже вдову и незамужнюю сестру, проживающую в том же доме… Большое семейство, почти идиллия… Почти два месяца я наблюдала, как они напоказ любезничали с умирающим, ещё не зная в точности, как распределится оставляемое им состояние, как жадно пожирали его глазами, ожидая, когда ж он наконец испустит последний вздох, как возрастала в них ненависть друг к другу, как, когда тело наконец было предано земле, а завещание оглашено, они уже не могли сдержать потоков грязи, вылитых друг на друга…       – Это ужасно, - ойкнула Наталья, - а каково же было завещание?       И тут же покраснела, встретившись со взглядом Аделаиды Васильевны.       – Я вас не виню, милая, вы лишь ещё раз иллюстрируете сейчас природу человеческую. В которой излишнее любопытство к жизни ближнего – ещё не самый опасный порок… Думаю, даже распредели Игорь Владимирович своё имущество равными долями между домочадцами, нашлись бы недовольные. Но он почти ничего не оставил приёмному сыну – так как у него было своё дело, и вообще он полагал, что мужчина должен уметь сам обеспечить и себя, и семью, и мало оставил родной дочери – потому что она собиралась в скором времени замуж, и обеспечивать её будет муж. Возможно, таким образом он хотел проверить серьёзность намерений жениха… Во всяком случае, за счёт этого он увеличил доли её родной сестры – так как она уродилась такой дурнушкой, что её мог и вовсе никто не взять замуж, и сводной, планировавшей получать образование. Поместье он оставил своей сестре – полагая, видимо, и думаю, небезосновательно, что иначе вдовушка может и выжить старую деву из дому куда-нибудь в направлении ближайшего монастыря, тем более что у вдовушки было ещё немалое состояние от первого супруга…       – Соломоново решение, - улыбнулся Леонид, - хотя предполагаю, как неистовствовали обделённые! Даже при том, думаю, что и их малой доли хватало на то, чтоб вполне нормально жить.       – Человек существо завистливое, - кивнула Аделаида Васильевна, - завистливое и жадное. Говорят, что деньги портят людей… Не знаю, что сказать об этом. Получается, портит в равной мере как их наличие, так и их отсутствие. То есть, как мне кажется – деньги тут вообще ни при чём, а натуру человеческую дальше и портить некуда. Всё то, чем мы в себе гордимся и что стараемся являть миру – вежливость, любезность, сострадание, хорошие манеры, набожность – не более чем обёртка, которая легко слетает с нас, как только наши собственные интересы входят действительно в сильное противоречие с интересами ближнего. Он тогда очень легко перестаёт быть ближним. Притча про глаз, соринку и бревно – думается мне, одна из самых мудрых и полнее всего отражающих человеческую природу. В своём глазу мы действительно не признаем бревна, не то что соринки. Мы любим осуждать чужие пороки, уверенные, что сами так никогда бы не поступили… Наше, и наших близких, счастье, если жизнь не ставит нас в такие условия, когда это могло бы провериться. Я, как и вы, отнюдь не в восторге от происходящего. Но я, по крайней мере, отдаю себе отчёт в том, что руководит мной не скорбь за человечество – я не могу действительно искренне скорбеть об этих людях, большинство из которых я никогда не знала и скорее всего не узнала бы, они не сделали мне никакого заметного добра и ничем не могли заслужить мою любовь – а исключительно страх за собственное благополучие, если не физическое – согласитесь, ведь мы здесь живём практически комфортно и безопасно, максимум, что постигало нас из тягот и испытаний – это конфискация национализированного имущества и необходимость затянуть пояски, а это, поверьте, такая малость… так за благополучие душевное, мне попросту тягостно это видеть, мне хочется мира, покоя… Это чистый эгоизм слабого человека. Но, я-то женщина, и мне слабость простительна, от моих решений никогда не зависело множество судеб…       – Что ж, это верно, за мягкость и нерешительность и страдаем, - хмыкнул Евгений, - если б те, от кого – зависело, не проявили столько попустительства…       – А от чего, позвольте узнать, вы страдаете-то? – зевнул Леонид, - не потеряв дом, имея, пусть скромный, доход, не находясь в тюрьме и даже не сражаясь против большевистской власти в рядах её противников? Просто от душевного непокою? Если вы относитесь к апологетам карательных мер, то и сейчас не должны обижаться на то, что революционные «тройки» расстреливают без всякого снисхождения за антисоветскую агитацию. Если бы утонувший сейчас в собственной крови прежний режим имел ясное сознание и твёрдую волю, он бросил бы все силы на проведение реформ, необходимость которых не назрела, а перезрела, а не пытался отсрочить неизбежное. Если бы наш бывший император интересовался в жизни не главным образом семьёй, да ещё немного игрой в солдатики в масштабах континента, если б, если совсем уж откровенно, отрёкся от престола гораздо раньше, а не тогда, когда у него не было иного выхода, уступив власть Думе, парламенту, какому-либо иному выборному органу – его б, может быть, сейчас не расстреляли.       – Что?! – Ольга вскочила, опрокинув стоящую рядом с нею вазу.       Леонид обернулся к ней удивлённо, потом усмехнулся.       – Долго ж новости до славного Новгорода идут… Я думал, об этом знают уже все. Хотя в целом, удивляться нечему – попросту, в основном, как я замечал, всем плевать. Поэтому никто не обсуждает эту новость как нечто сенсационное и тем более как какую-то трагедию.       Ольга обвела затуманенным взглядом присутствующих. Наталья поднесла к губам чашку и недовольно надулась, обнаружив, что чай остыл, пока она любезничала с Евгением, Ксения продолжала перебирать листочки, исписанные мелким бисерным почерком – повесть Лидии, которую та дала ей на прочтение и оценку, прежде чем зачитать что-либо всему обществу. Евгений и тот о чём-то шептался со своей невестой. Даже Андрей поглядывал в сторону фортепиано, полагая, видимо, что пора бы сменить тон собрания на более отвлечённо-приятный. Либо Леонид прав, и ни в ком действительно эта новость не вызвала шока и сочувствия, либо это давно уже не новость… и опять же Леонид прав, потому что она никогда не слышала, чтобы кто-либо при ней обсуждал эту тему. Чувствуя, что сейчас не сможет сдержать подступающих рыданий, она выскочила из гостиной, хотела побежать к своей комнате, но вдруг почувствовала, что просто физически не сможет там находиться. Эта комната и прежде немного… ну, не то чтоб подавляла её, но порой она чувствовала себя там немного неуютно. Это была комната покойной сестры Андрея, и поскольку с самой её смерти комната стояла незанятой, никем не востребованной, в ней мало что поменялось. Вероятно, Ольга была готова допустить, что дух покойной Анны всё ещё живёт в этих стенах, ведь, хотя вещи её из шкафа были убраны, запах её духов в нём упорно чувствовался, и на подоконниках оставались её комнатные цветы, и её портрет всё ещё висел на стене – Фёдор Васильевич хотел его убрать, но так и не решился, а Ольга изъявить такое пожелание не посмела бы. Да честно говоря, и не в портрете дело. В её разыгравшемся воображении, быть может. В том, что она думала о трагической судьбе так рано покинувшей этот мир девушки, чтобы не думать о собственных печалях. Так или иначе, сейчас она не выдержала бы этого ощущения словно бы неизбывно печального взгляда украдкой из-за занавесок, грустного вздоха, слышащегося в скрипе половицы. Смерть так близко… И она думала о мёртвой Анне в то время, как… как… Не то что произнести это было немыслимо, но и связно подумать об этом. У входа в закрытую теперь, полуразрушенную оранжерею и нашёл её Андрей.       – Пусть это прозвучит тысячу раз неуклюже, но я прошу тебя – не плачь. Не надо, ничто на свете не стоит твоих слёз.       Она повернулась.       – Ты знал? Знал об этом, но не говорил?       Андрей опустил глаза, явственно чувствуя сильную неловкость.       – Я представления не имел, что для тебя это имеет такое большое значение. Что ты так…       – Чувствительна и сентиментальна?       – Чувствительна и сентиментальна Анна Сергеевна, готовая поплакать о каждом, о чьей смерти услышит, только потому, что у неё много слёз и мало других дел в жизни. А ты очень добра. Необыкновенно добра и сострадательна. Что бы ни говорила твоя мать – я безмерно уважаю её, но всё же полагаю, здесь она неправа. Добрые и действительно искренне сострадающие люди существуют, и ты именно такой человек. Быть может, самый добрый и сострадательный, кого я знал за всю жизнь. И я понимаю, как тебе нелегко… Как тебе нелегко было там, видеть… Лёня может казаться очень резким и даже бесчувственным, это верно, однако поверь, он не только таков, я знаю его, у него доброе сердце… Но это не важно, не сейчас… Просто если ты думаешь, что никто не поймёт тебя – это не так. Я всегда тебя пойму, я полагаю… Я хочу тебя понять, хочу суметь утешить. Слёзы Анны Сергеевны можно не считать, они пусты и льются без повода, просто потому, что она находит тут должным поплакать, твои же слёзы никогда не могут быть не важными…       Она помотала головой, слёзы брызнули на щёки, на плотно поджатые губы. «Если б ты действительно мог понимать…» Он сжимал её плечи, сотрясающиеся от всхлипов, она смотрела в его глаза – ласковые, обеспокоенные, но в них ведь было вполне нормальное и ожидаемое желание, чтобы она «не переживала из-за того, что напрямую её не касается», он ведь желал избавить её, как ему казалось, от безосновательного страха… Для него – она расплакалась не столько от известия, сколько от равнодушия окружающих, среди которого почувствовала себя в меньшинстве, уязвимой, для него – оплакивала она не человека, а символ, жизнь, ушедшую безвозвратно… Что сказать ему? Ему, единственному, с кем хотелось делиться всем, что есть на душе, чья поддержка единственно, быть может, помогла бы удержаться в зыбком душевном равновесии… Одна. Она должна быть одна в этом, в этом горе, как и вообще в этой тайне… Глупой расчувствовавшейся барышней для Леонида – но что там, бог с ним, с Леонидом, что ей до его мнения… Но так же и в глазах всех, и в глазах подруг, и Андрея… Пусть они не скажут этого так, но в глазах она прочтёт именно это. Пусть слова соболезнования здесь и не много бы изменили, но – она одна в личном её горе, которое она даже не назовёт таковым…       Затвориться в комнате, выплакаться вдоволь, осознать, уложить в голове эту мысль – что отца больше нет, уже сколько-то времени нет, мир изменился, а она не узнала, не почувствовала, она улыбалась солнцу, она собирала букеты осенних листьев, и вместе с Андреем сожалела, что фотография не способна передать их краски, краски необыкновенно прекрасной Волги – драгоценного камня в оправе берегов, и плывущих по ней кораблей, из которых редкий не связан тонкой ниточкой с Андреем – и с нею, и с нею… Они стояли на набережной ещё вчера, смотрели на скованную льдом реку – больно глазам от ослепительного снега, такая чистота, такой простор, перехватывающий дыхание, и рука Андрея, греющая через рукавицу… А папы уже не было на свете… Или третьего дня, когда они шли домой вместе – почти бежали вприпрыжку, подгоняемые лёгким морозцем, деревья в снегу, словно в сахаре, этот снег – пушистый, сверкающий – срывался от лёгкого ветерка, от движения вспорхнувшей птички, осыпался на них сказочным самоцветным дождём, они смеялись… А папы уже не было… Когда, как это случилось? В какой из дней, когда Андрей водил её по шумным коридорам завода и нарядным улицам города, когда они пили чай, обсуждая со старшими повседневные новости? И она не почувствовала, и ничто ей не подсказало… Нет, теперь кажется, что какая-то смутная тень на всех её мыслях об оставленных в Екатеринбург всегда была… Что когда она обращалась к ним, как к живым, в этом было больше мечты, чем надежды… И вот теперь понимаешь, что белый снег – это не облако, спустившееся прямо из рая силой её нечаянной и такой сумасшедшей любви, всё пытающейся быть чистой и безупречной, как этот снег, её счастья от тепла, ощущаемого сквозь варежку, от сливающихся двух облачков пара из их ртов, когда они говорят, перебивая друг друга, смеясь, когда стук их сердец почти толкает на язык те самые слова… но они снова застревают в горле – с морозным воздухом, не иначе, оба кашляют, и щёки красные от мороза, конечно, от мороза… и это даже не подвенечное платье, в которое оделась земля словно в насмешку над ней, не символ недоступного ей праздника – ах, по этому бы снегу в тройке с бубенцами, по белым страницам спящих до весны полей – куда-нибудь в тихую деревеньку, в кружевную церквушку, где никто не знает их, и спрашивать не будет, где пьяненький, но очень добренький батюшка рад будет редкому нынче да так щедро оплаченному венчанию – ну, глупо, ну, даже по-детски, как в детстве необыкновенным лакомством кажется кусочек сахара, он ведь такой красивый, такой кружевной… Нет, это – погребальный саван. И сразу становятся видны на нём глубокие колеи – как раны… И сразу видны чёрные полыньи на реке – самый яркий символ смерти… Словно язвы, выжженные горючими слезами… И сразу становится ясно – поздно, как и любое действительно важно понимание – какой это фарс, какое лицемерие, что государь – отец всего народа… Вот его больше нет – что им? Они живут, они дышат, едят, смеются… Только потому, что ничто больше не повелевает им плакать, что больше не предписано траурных процессий, панихид, всенародного плача? Зачем, для чего бы ей это было сейчас, звон всех церквей, торжественные речи во всех газетах, толпы на улицах, изображающие, что у них, дескать, тоже горе, они тоже потеряли? Это её отец! Её, её сестёр и брата, и только! Не государя, символа, титул-эпитеты, отца она потеряла!       А мама? Что с мамой? Где она? В захваченном белыми Екатеринбурге? Успели увезти куда-нибудь? Почему ничего не слышно? А может быть, слышно, но только не ей? Как спросить, у кого? А может быть – нет больше и мамы? Как же она могла бы жить без папы, которого любит, действительно любит? Ольга стискивала пальцы, до хруста, до синевы, едва ли не ломая, и вспоминались слова Аделаиды Васильевны – о том, что она любила покойного мужа, так просто и в то же время диковинно сказанное, это было правдой, несомненно. Она говорила об эгоизме, о том, что все эгоисты, значит, и она, и всё же она любила… И свою дочь она любила – хотя может показаться диким, что согласилась принять на её место, с её именем чужую ей девушку, но это из-за любви как раз, из-за того, что эту любовь ей необходимо было, ввиду безвестности и тяжких мыслей, хоть чем-то усмирить, иметь кого-то подле себя, кто вроде как занимает пустующий стул, который иначе будет стоять и стоять перед глазами, день и ночь… И у Фёдора Васильевича – всё то же, та же драма, что у сестры, хоть он не вполне знает об этом, ему тоже саднят опустевшие стулья, опустевшие комнаты, ему нужна в доме молодая девушка, пусть это и не его дочь, и её мать, пусть это и не его жена, просто потому, что иначе… Иначе всё развалится, лишённое неких важных элементов. И она ходит среди дорогих им призраков, незваная и живая… И только больно, что ведь им в их потере – в своё время – выразили соболезнования, а ей – не выразят, и в голову не придёт. Ей – слышать, как размышляют, пусть даже и не в тоне Леонида, как и почему это произошло… И не возразить, и не сказать… А что бы она сказала? Что всё это, что думают они о нём как о политическом и военном деятеле – это всё его не касается, её не касается… Что сделали бы тысячи этих соболезнований? Разве излечили бы эту рану? Нет, а значит – не нужны они. Пышная панихида – Господи Боже, да чем она была бы, кроме как ещё одним гвоздём в её рану? Это всё… Оно и так отнимало его у них всю жизнь, достаточно, и пусть не отравляет хотя бы смерть! Он – не их, не всех властных персон прежних и нынешних, он – её, и сестёр, и брата, и мамин, конечно… Будь оно всё проклято. Если б он был простым человеком, он был бы сейчас жив.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.