ID работы: 13133370

Кузнечик

Слэш
NC-17
В процессе
40
Горячая работа! 75
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 97 страниц, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 75 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 10. Распятый идол

Настройки текста
      Верховенский порывисто рухнул на колени, будто ноги ему подсекло что-то незримое, но ощутимо витавшее в зале, перемежавшееся между их лицами — какой-то дух, инферно — и подсекло, как серпом, под самые колена, остро, больно — словом, весь вид этого падения смотрелся несчастным случаем, заставшим обоих — и Пьера самого в том числе — врасплох. Букет, который Шатов ещё секунду назад яростно сжимал в кулаке, зашелестел, зашевелившись листами и взъерошившись цветами в дрожащей ладони, как распушившийся, выгнувшийся дугой кот, и упал на пол. Взгляд Петра Степановича, во все эти несколько секунд исступленного безумия не дрогнувший ни разу и уставленный в Шатовы глаза, вдруг прыгнул к упавшему подле колен букету, и Верховенский, забывшись решительно и безвозвратно, вскруженный этим адовым духом, подсекшим его — отчаянием, всего-то-навсего! — рывком подхватил россыпь сиреневых веток обеими руками и простер Ване вновь собранный букет.       Ваня не то вздрогнул, не то дернулся от разбившего вдруг тишину между ними шелеста. Этот звук — грянул, и слышен был отчетливо, как в самом деле разбивший тишину, только между ними, потому как в зале (и, что никак нельзя упустить из внимания, в этот момент существовавшей отдельно от них) тишины не стояло совсем — открытая форточка впускала звуки, похожие на шипенье кошек, качавшихся на ветру крон деревьев, а вмешивал в это шипенье свой треск разожженный камин.       Верховенский застыл, как памятник, недвижимый и вековечный в читавшихся во взгляде намерениях его.       Глаза у Шатова влажно блеснули.       — Прости меня, — выпалил вдруг Петр Степанович и вскинул плечами, как бы весь подавшись навстречу Шатову, но не смевший встать с колен.       Иван Павлович, задрожав теперь всем телом, нервно, мелко затряс головой. Из налившихся глаз упала первая пара слезинок.       — Ваня, заклинаю тебя! Прошу! — Петр Степанович тряхнул дважды ладонями, молитвенно обрамлявшими букет, в порыве не то нараставшего отчаяния, не то разъяряясь, и дюже странно — как бы поторапливая. — Останься, Ваня! — в лице промеж отчаяния все явственнее мелькала отблесками ярость.       Иван Павлович дрогнул и этим движением будто нечаянно стряхнул вновь подкатившие слезы. Не в силах ни минуты дольше удерживать уже совсем растрепавшееся самообладание, Ваня покачнулся, лицо его сложило в несколько продольных и поперечных складок в гримасе невыносимого страдания, и Шатов, незнамо как не переломившийся пополам от крика, выдавил:       — Довольно.       Верховенский не двинулся. Он смотрел на Шатова все с тем же настойчивым выжиданием, которого Иван Павлович (то ли из-за слез, то ли в состоянии накалившегося отчаяния) в упор не примечал, а потому не мог и приметить всей вычурности, пышного «убранства» этого так сомнительно сыгранного раскаяния. Быть может, будь Петр Степанович не так взбешен и чуть более трезв, в игре было бы чуть меньше мишуры и чуть больше выверенных движений глаз, но, невзирая на «может» и «если», плоховато обставленный образ павшего ниц агнца произвел впечатление на Шатова самое нужное: Ваня был в состоянии такой острой фрустрации, такой ненависти к себе, что каждое новое движение «павшего ниц» вытравливало из него последние попытки удержаться за здравый смысл. И, раздавленный этими молитвенно сложенными руками и исполненным страданием лицом, Иван Павлович, обессилив совсем, припал на одно колено и с мучительной натугой потянул Петра Степановича вверх за плечи. Петр Степанович же не двинулся, и от этой безвыходности Ваню прилепило к полу новым порывом обреченности.       — Встань же, — прошамшил он, совсем не владевший больше своим голосом, и для любого, кто оказался бы в этой комнате в эту самую секунду, совсем неразборчиво, однако внимавший ему всем своим существом, Петр Степанович прекрасно его понял.       Верховенский вдруг встрепенулся весь, проникнутый настолько своим жалким коленопреклоненным положением, что и сам будто начал себе верить:       — И не подумаю! — букет снова взъерошился в его руках. — И не подумаю, Ваня! И ни за что теперь никогда не подумаю встать! — Петр Степанович замельтешил, на каждом слове бисерно вздрагивая каждым мускулом и плеща ресницами: — Потому что мне не стыдно стоять пред тобой на коленях, потому что я всю ночь готов так пред тобой с букетом простоять, потому что… Ах, Ваня, потому что это, черт возьми, это коленопреклонение! Пред образом! — из глаз его бисерно покатились слезы. — Ты — образ. Ты — Бог. И я говорил уже это тебе, вспомни, и ни раз говорил, и при случае, и от сердца, и своем сердце не изменил, — он запнулся, раздраженно сглатывая всхлип, — мнения об тебе, как об образе, и только пред твоим Богом готов стоять на коленях, и ничьей милости никогда бы в жизни не пожелал больше, чем твоего Бога, словом…       Трясущийся от рыданий Шатов совсем будто не хотел слышать его и прервал так бесцеремонно, что в ином случае Пьер бы вспыхнул и оставил все это — потянул за плечи, снова вымаливая пощады: «Встань».       — И до утра не встану!       В изможденном бессилии перед самим собой и в эту же секунду заведенный, как игрушка с ключика, Иван Павлович вдавил подбородок в грудь, следом тут же за этим движением вздернул голову на Петра Степановича, пытавшегося заглянуть в глаза своему возлюбленному, и решительно, как бы рывком, поцеловал его в губы.       Поцеловал скоро, торопливо, отчаянно, как школьник, и мигом отпрянул, точно самого себя испугавшись. В глазах Верховенского слез уже практически не осталось. Ваня отвернулся боком, согнувшись пополам, и свесил голову над коленями. И следом, чуть посопев в коленки, грузно повернул голову, протянул руку к букету, тут же предупредительно вложенному в раскрытую ладонь, опустил его подле себя и снова навесил лоб над коленями. Внимательный Петр Степанович, тут же уловивший желанную необходимую перемену, осторожно пересел, сложив ноги по-турецки, полубоком к Шатову и аккуратно, как-то садистски-бережно даже, заглянул Ване в лицо. Глубокий сиплый вздох, шарнирный, как будто скрипучий разворот корпуса — и Шатов сдался, укладывая голову на подставленную, готовую к объятиям грудь.       Так они просидели минут с пятнадцать. Букет, сиротливо лежавший с краю, чуть поодаль от Вани, ежился цветами точно бы с неловкостью, как третий лишний. Здесь не помешала бы ваза с водой — для сирени, и две кружки с чаем — для двоих. Эта мысль, быть может, посетила обоих, но укрепилась в голове только Петра Степановича — как это бывает с ним: мысль укрепится, и он тут же бросается исполнять. Букет был заботливо помещен в вазу, а за чаем, быстро сбегавший вниз, к воротам, и вернувшийся почти мигом, Петр Степанович отправил дворника. Пока добывали чай, любовники поначалу долго сидели молча, а потом диалог, завязавшийся с подачи Петра Степановича, кое-как раскачался.       — Что ж… Останешься? — ввернул Пьер как будто совсем неуместно, но ответ получил самый что ни на есть серьезный и искренний:       — Останусь.       Они сидели теперь на широком набеленном подоконнике, глядя то на улицу (Шатов плотно прижимал лоб к стеклу и складывал ладони как шоры по краям висков, чтобы отблески огня не перекрывали вид на набережную), то в камин.       — Итак… — задумчиво протянул Верховенский, согнувший одну ногу по-турецки, а второй, свешенной с подоконника, болтая как бы в той же задумчивости медленно, растянуто, под стать тону голоса. — Ты здесь, впереди ночь… что думаешь?       Бледный как пепел Шатов тут же зарделся, как горящий уголь.       — Думаю… что, Пьер?       — Ну, ты прекрасно знаешь, невинничать тут лишнее, — отсек Петр Степанович спокойно, все так же растягивая тон. — Мы с недавних пор вновь любовники, уж предались страсти единожды, ты помнишь, и что же… Ничем не закончить? Это уж совсем будет, знаешь ли… И даже для такого кулика, как ты.       Иван Павлович, терзаемый удушливым стыдливым румянцем, медленно повернул голову к Верховенскому и бросил через плечо:       — Не от змеюки мне слушать нотации.       — Это еще что? — фыркнул Петр Степанович обиженно. — Что это я вдруг сделался змеюкой?       — А кто меня пытался придушить, как гадюка? — пробурчал Шатов, хмуря брови, и был со своим этим румянцем так потешен в серьезности своего упрека, что Верховенский не смог сдержать усмешку.       — Полноте. Помирились уж, — промурлыкал Петр Степанович, и снова меж ними воцарилось молчание, но как-то чиннее, легче, чем пару минут назад.       Иван Павлович сконфуженно потупился, как бы пристыдив самого себя. И тут, застигнутый врасплох совершенно, вдруг вскинул голову и тут же мигом опять спрятал взгляд — Петр Степанович придвинулся к нему и ласково опустил ладонь ему на плечо, мягко потянув к себе, так, чтобы Ваня полностью развернулся к Верховенскому. Шатов, неловко закопошившись, кое-как, неуклюже, но наконец-то пересел, оборотившись всем телом полностью к Петру Степановичу. Он все так же бестолково разглядывал подоконник, весь закрасневшийся, как яблоко, и, когда Пьер склонился к его лицу, кончиком носа коснувшись надбровной дуги, жарко дыша ртом прямо в скулу — Шатов помянул всех святых, от смущения и затянувшейся узлом в самом низу живота страсти готовый упасть в обморок. Петр Степанович, все не могший никак надышаться этим трогательным смущением, большим пальцем правой руки ласково, неторопливо погладил Ванину левую щеку и прошептал, медленно вскользнув указательным пальцем на шероховатую Ванину нижнюю губу: «Иди ко мне».       Иван Павлович, оцепеневший и в этот же момент как бы и обмякший, как замученная лягушка, не двинул шеей, ни на миллиметр не приблизился к Верховенскому, пока тот, не прихватив его подбородок, не повернул подавшуюся легко, как ватная, голову Вани лицом к себе, и тогда только Шатов, как бы обомлев, приоткрыл рот. Пьер наклонил голову ниже, и их губы сомкнулись в поцелуе. Это был поцелуй на удивление нежный, трепетный, совсем непривычный для поцелуя, инициированного Петром Степановичем Верховенским. То есть, человеком, олицетворявшим собой не меньше, чем горячую адову страсть, мелькающую переменчивость, подобную чему-то вроде электричества, и… И тут — это. Шатов настолько не был готов к аккуратной ласковости поцелуя, что даже и растерялся, совсем забыв целовать в ответ. Он только вновь разомкнул губы, совершенно ошарашенный, а Петр Степанович в этот момент решил использовать очень кстати приоткрытый Ванин рот для того, чтобы углубить поцелуй языком. Это легкое, с тем очень юркое и скользкое движение, вызвало в Шатове новую вспышку страстного желания — узел в низу живота дернулся — и Иван Павлович торопливо, пока снова не впал в кататонию, отозвался на поцелуй, обведя своим языком подвижный, упругий язык Верховенского, размеренно, расстановочно даже скользившего в его рту.       Верховенский на секунду отстранился, нежно коснувшись своим носом кончика носа Шатова, и это окончательно убило в Ване последнее самоопределение — его раскололо пополам чувством непереносимой вины, и так ярко, так больно ему было ощущать это трогательно-невинное прикосновение, что он, словно сраженный какой-то внезапной мышечной болью, скрутился пополам и отполз, скрипуче выдавив полустон.       — Что с тобой?       Иван Павлович, весь утонувший в своем мыльном, густом спазме отчаяния, не услышал назидательно-докторского тона и снова не понял, что чувствует совершенно не того человека, который так докторски-аккуратно препарирует его.       — Я бесконечно виноват пред тобой, Пьер, — проскрежетал Шатов, как сломанный станок, у которого проржавел рычаг. Коррозия в его душе уже ползла вверх, от низа живота к диафрагме. — За твои колени никогда себя не прощу.       — И чего же ты хочешь, в таком случае, Ванюшка? — бархатно прошелестел Петр Степанович, склонившись вновь почти к самым губам Шатова.       Иван Павлович, уже раскачивавший головой по осям плеч и роняя чуть ни к коленям, выдавил, душимый жаром страсти и тем личным, мучительным спазмом:       — Розог.       Петр Степанович снисходительно усмехнулся — Ваня заметил, как скосились набок его тонкие губы.       — Ну, розог — это ты, конечно, смешал, как и всегда. Но отшлепать тебя сейчас — это очень даже, для тебя же самого. И для меня чуть-чуть.       Иван Павлович вздрогнул. Звучало это совсем не холодно, как может звучать предложенное наказание — даже напротив, в этом было непривычно много ласковой игривости, то есть в самом высшем значении «ласковости». Дрожь по телу прошла от того знакомого, мерзкого Шатову своей низостью, желания быть наказанным, и больше того, не просто наказанным — желания прочувствовать боль, унижение, прожить момент состояния побитой дворовой псины; это завораживало, сладко тянуло узел в низу живота, душило, роняло сердце в желудок. Шатов возненавидел, устыдился себя — и разомлел вмиг от этого стыда.       Верховенский спрыгнул на пол и многозначительно посмотрел на Шатова, затем указательно взглянул под ноги и вновь вернул глаза к красным, блестящим, стыдящимся глазам Вани. Шатов неуклюже, опасливо спустился с подоконника и снова, как школьник, потупился. Он не знал, когда и как получит свое наказание, жалел и стыдился, хотел грызть локти, потому что сказал, и одновременно, в чем ни за что бы себе не признался, хотел быть опрокинутым навзничь и отлупленным бледной, узкой ладонью своего обожаемого Пьера.       Петр Степанович же не спешил: он прошелся по Шатову тем же взглядом ломбардского приемщика, каким каждый раз, без утайки, оглядывал Ваню в его самом разрушенном состоянии, а затем, утолившись отчаянной страстью во всем виде Ивана Павловича — и более всего видной на зардевшихся пухлых губах — игриво улыбнулся и вышел из залы, скрывшись в неосвещенном коридоре. Вернулся же он быстро, держа в руках трость. У Ивана Павловича упало сердце — он знал, что это за трость. Трость была длиннее обычной, что-то почти около метра, похожая на клюку, но как будто пластичная, в ярком, медном свете камина напоминающая длинную свечу — пластичность казалась почти восковой. Верховенский ярко улыбнулся:       — Ты знаешь, что это?       Шатов одеревенел и пробормотал почти сквозь губы:       — Знаю. Это трость-розга.       Петр Степанович мягко, как бы сам приняв длинную форму восковой пластичности, повернул голову полубоком и, просияв, как подсвеченное солнцем облако, воздушной улыбкой, произнес со вкусом:       — Раздевайся.       Шатов не понаслышке знал, каковы они — удары этой тростью. Жестокое наказание для провинившегося работника, пришедшее из английских школьных классов прямиком в руки американского хозяина. Иван Павлович, на бледной спине которого не было шрамов от розги, потому как били через одежду, представил кошмар, ждущий его в — а сколько? Ближайшие пять, десять, сколько-это-возможно-выдержать минут? Но, прибитый зловещим очарованием своего любовника, как гвоздями к кресту, вдруг поднял, сам не ощущая того, руки и распахнул расстегнутый жилет.       — Нет, что ты! — с ироничной ласковостью промурлыкал Пьер, выгнув брови домиком и с удовольствием полуприкрыв глаза. — Зачем же по спине? Нет, я, конечно, и рад, что ты вновь станешь пред мной голым совершенно, зрелище самое очаровательное! — но все-таки не по спине.       Ваня хотел было сказать (а если точнее быть — выдавить нечто вроде жалкой мольбы), что Петр Степанович обещал ему без розог — но быстро сообразился: без розог — то есть, не по спине, а по… да, что уж, хоть даже в мыслях, стушевывать — а по заднице.       Иван Павлович заторопился, запутался в своей одежде: начал было скидывать жилет, сбросив с одного плеча вдруг передумал и решил, что вернее будет снять сразу брюки, потом припомнил, что надо «стать пред Пьером совершенно голым», вернулся к жилету, снял с неловкостью. Разделся он совсем не романтично — все это выглядело как-то по-детски жалко и не сподвигло бы ни один сколь-нибудь здравый мозг ощутить от этой пантомимы разряд возбуждения… Впрочем, его Пьер был до самых костей извращенным.       «Став совершенно голым», Ваня запыхтел тяжелой одышкой, будто каждым вдохом ощущая влажный жар, идущий от его собственного тела. Петр Степанович, любуясь своим ангельски-белым мучеником, и сам вдруг задышал тяжелее обычного, и сделался совсем бледен, как кость. Он понимал совершенно отчетливо и нежился мыслью, что его милый Ванюшка простоит так, белый и дрожащий, с крепко стоящим членом, вздрагивающим при каждом тяжелом вздохе, столько, сколько Пьер захочет выдержать его в душащей тишине. Но сама мысль наказания подпирала и зудела, как комариный укус, так что Верховенский, все же, с жестокой нежностью прошипел: «Повернись».       Шатов отвернулся лицом к окну и, разбитый дрожью и одышкой, уперся невольно руками в подоконник, извращенно отставив зад, такой красивый, молочно-белый, прямо под розгу, чтобы он стал бордовым и рассеченным до крови.       Время сгустилось. Ваня ожидал первого шлепка в ужасном мандраже, с тем (что не парадоксально для воспевающей страдание души) наслаждался мучением до возбуждения.       Шлепок был внезапным и острым, как удар электричеством. Шатов, совершенно не ожидавший удара прямо в тот момент, хрипло и громко, как отломившийся сук, вскрикнул, рывком прогнувшись в спине. Кожа на месте шлепка загорелась, будто его приложили горячей головней. Дыхание надломилось. Следующий шлепок был мягче предыдущего, но, все же, болезненным, так что Ваня, не удержавшись вновь, хоть и решил про себя мужаться, вскрикнул. От этих жгучих разрядов член задергало острой пульсацией. Боль и жжение накаляли окаменевший орган, как обожженный камень, и яйца стало скручивать, точно горячей веревкой. С третьего шлепка Иван Павлович неожиданно для себя самого выдал проникновенный стон. Г      олос Пьера плыл в мареве жаркой страсти, как горячий воздух:       — А ты и правда возбуждаешься, милый мой Ваня. Потерпи, еще два.       Четвертый удар был совсем как будто бы нежным, это был, скорее, легкий дразнящий шлепок, от которого веяло чувственным возбуждением Верховенского, от которого Ваня сладко простонал — и был он так же фальшиво, опасно ласков, как и сам Пьер — потому как пятый шлепок был сильнее всех предыдущих, и Шатов так вдруг закричал, что после крика никак не мог справиться со стонами, болезненно пульсирующим следом удара — и болезненно, уже близко к разрядке пульсирующим членом.       Это было откровением страдания, даже всех земных и неземных страданий, это было самым отвратительным, самым страшным унижением, какое только могло доставить такое наслаждение.       — Ну? — Шатов не оборачивался, но услышал улыбку в голосе Пьера. И это все, что после таких истязаний он мог сказать ему, болезненно согнувшемуся над подоконником — «ну»?       — Я… — да, ничем не лучше этого высокомерного «ну». — Мне бы отдохнуть…       — О, с этим повременим, прелесть, — прошипел Петр Степанович, как змей, — еще немножко. Стой и не оборачивайся до тех пор, пока сам не велю.       Ваня только и сумел, что выдохнуть и мелко, трясясь, покивать.       Шатов слышал, как Верховенский прошествовал по зале куда-то ближе к выходу, но шаги, так и не удалившись в коридор, замерли, и послышалась возня в шкафу. Когда же Петр Степанович вернулся, то распоряжение дал самое короткое: «Нагнись ниже и прогни поясницу».       Шатов подчинился тут же. Он именно ощущал, что подчиняется, как собачка, и млел от мысли, что именно здесь, именно с Верховенским он может сбросить путы несгибаемой ответственности, и выгнуться, касаясь сосками шершавого подоконника, оттопырив зад, и быть практически распятым. Впрочем, одежда, думалось сейчас Ване, — это не атрибут сокрытия тела, нет, вовсе не так — отнюдь, без одежды более одет, чем в самом плотно закрытом костюме. А рядом с Верховенским он и в одежде все равно, что голый.       Внезапно Шатов вздрогнул от резкого развратного движения ладонью — Петр Степанович оттянул одну его ягодицу в сторону, а следом вздрогнул снова, ощутив, как что-то очень мягкое, липкое и прохладное уперлось ему в анус. Вроде мыла, но мягче, как будто…       Пьер мягко втиснул меж ягодиц парафиновую свечу и принялся мягко, вращая по спирали, вводить ее внутрь. Ощущения были смешанные: мышцы ануса дернулись, как бы вздрагивая сами собой, но узкий и мягкий предмет не вызвал боли, чего ожидал Шатов, а от липкости парафина движение показалось еще развратнее, так что отозвалось чувственным трепетом в мышцах, туго перетекая в член. Помимо того, Ваня был совершенно смущен непривычностью таких… утех. Он не думал, то есть, разумеется, думал он о разном, но не так, не о том, что однажды в него, как в подсвечник, воткнут свечу. И на последней его мысли — что непременно воткнут — Верховенский легко протолкнул свечу наполовину. Шатов было дернулся, но Верховенский легко осадил его, придавив ладонью меж лопаток плотнее к подоконнику.       — Пьер… — выдохнул Ваня — и больше не нашелся, что сказать.       — Потерпи, пока не растает хотя бы на четверть, — ответил Петр Степанович как-то чересчур холодно.       Не то от свечи, не то от холода в голосе Пьера у Шатова пересекло дыхание. Свеча таяла, белой липкой струей вытекая из ануса и щекотно пачкая ляжки. Тонкая полупозрачная кожа отзывалась на струящуюся восковую нежность мурашками. Ваня ощутил, как свечка выскользнула из него, и тугое кольцо мышц снова плотно сомкнулось. Верховенский прижал указательный и средний пальцы к дернувшемуся от касания отверстию и мягко, меньше чем на треть длины, толкнулся внутрь. Ваня успел только ахнуть, когда вдруг Петр Степанович вынул пальцы и, промурлыкав: «ты готов», вставил уже вовсю разогревшийся член наполовину. Ощущения, похожие на мягкий шлепок розгой, укололи насквозь, простата откликнулась трепетом, как вздрогнувшие крылья бабочки — Ваня застонал. Пьер несколько небрежно приобнял Ваню за поясницу и толкнулся глубже, вытянув еще один стон, слаще первого, полуболезненного. Шатов задрожал, под холодом мягких ладоней прогнув поясницу еще глубже, так что тело его стало ровной красивой дугой. Петр Степанович пошел на разгон: мерные толчки перешли в мощные шлепки, от которых горела выпоротая кожа, жар меж сталкивающихся ягодиц и сочно шлепавших яиц накалялся, накалялись и стоны, от их жгучести, казалось, в комнате запотели стекла, и когда хриплое рычание Верховенского слилось с уже надрывными стонами Шатова — оба, Ваня на два шлепка раньше Пьера, кончили.       В комнате воцарилась сухая, трещащая тяжелым дыханием, как горящие поленья, тишина. Верховенский, выпав членом из Вани, его чудесного Вани Шатова, потянул того за плечи вверх, и, когда, обняв Ивана Павловича сзади и прижавшись животом к его спине, выдохнул в последний раз, ему вдруг подумалось: «а дворник воротился ли с чаем?»
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.