***
— Да пора бы мне, — провозглашает Азриэль, когда времени уже 22:00. — До встречи! Ториэль проглатывает обыкновенное своё «Ох, уже?». Комната ещё часа три назад была прибрана, и день прошёл пресно-пресно: Чара словно коснулся его, застеклённого, кончиками пальцев — и на этом всё закончилось. С Эстер они больше не перекидывались фразами, и она, как и положено больной, валялась и, быть может, спала. Ему нет никакой разницы, чем она там занималась, в конечном счёте. А ещё они опять говорили с Азриэлем. Опять на кухне и так, словно это должно было хоть что-то значить. (— Ты же сам её оставил… почему ты на неё злишься?) Азриэль считывал в нём мельчайшие детали, а Чара то и дело отходил в туалет или проверить телефон, или «кстати» притащить из гостиной какую-нибудь вещицу, или ещё зачем-то, что не надо, но лишь бы не отвечать на вопросы, на которые он сам не может найти ответа. Что бы из себя ни корчил Чара, Азриэль знал его слишком хорошо — и был единственным, кому подобное было дозволено. На прощание — когда ещё он зайдёт в этот дом? — он позволяет похлопать себя по плечу так слабо, словно он не способен выдержать более крепкого удара. На этот раз Чара даже не вздрагивает особо, потому что на этот раз — ожидаемо. — До встречи, — с промедлением отвечает он. — Приходи ещё, дорогой, — как спохватившись, быстренько добавляет Ториэль. Она машет рукавом прямо перед лицом Чары, и тот пахнет теплом и чем-то сдобным. На том Азриэль уходит. Дверь закрывается. Чара, не чувствуя нужды зарядить телефон, выпить ещё чая или хотя бы почистить перед сном зубы — хотя, казалось бы, — выдавливает из себя: — Спокойной ночи, мам. И мама удивляется, что он ложится спать так рано. В ответ расторопно желает того же и уходит в гостиную читать книги. А Чара идёт к себе. Точнее, не совсем к себе — две двери рядом, а свежеприбранная комната «на ремонте» не закрыта и вовсе. Что-то заставляет его бесшумно, словно нет его вовсе, на ватных и вместе с тем тяжёлых ногах подойти и заглянуть в щель. Эстер ворочается, но не спит. Она как ждала его появления: блестит янтарный глаз, совсем-как-его-немного-в-карий, уставившийся прямиком на него, и при том она совсем не подзывает его — напротив, прячет лицо в подушку. За окном комнаты жёлто-белое пятно знакомого силуэта. Осознав свою замеченность, Флауи быстро ретируется… и правильно делает. Что-то не тот он подобрал момент: скорость скоростью, а отсутствие очевидной крови на руках Чары в куда большем приоритете. Если бы такового не было, он уже давно справился бы сам. На сегодняшний день, мутный и перегруженный, он и не собирается рассчитывать. На завтрашний, пожалуй, тоже. Прикрыв дверь «ремонтной» тухлой комнатушки, уходит теперь действительно к себе так же бесшумно, как и пришёл. Свет из гостиной практически дотягивается до двери; впрочем, и силуэт его Ториэль могла бы заметить, не читай она столь же увлечённо, сколь и всегда. Чара задерживает на ней взгляд совсем ненадолго, прежде чем ныряет в темноту по-настоящему своей комнаты. Тут, как и везде в этом доме, нет у межкомнатных дверей ни замочных скважин, ни шпингалетов, ни защёлок: он не запрётся, даже если захочет. Максимум уединения только в ванной — это единственное исключение. Были бы хоть какие-то силы ещё в запасе, он сбежал бы на свою маленькую барахолку в одном из заброшенных домов, но… нет, не сейчас. Мыслей так много, что те смешиваются в невнятную кашу, стоит ему обратить внимание хотя бы на одну — и их становится липкое душное ничто; Чара, сбрасывая грязную одежду и складывая её ровно лишь по привычке, старается выскоблить от мыслей этих голову — давящая и зудящая пустота должна бы стать сонной. Телефон, вечно валяющийся на тумбочке, раздражающе мерцает — то и дело на экране тускло время высвечивается, резонирует свет на гладкую ленту, вытянутую только-только из волос, и на матовые тёмные — и полные — ножны; Чара почти не обращает на это внимания. Достаточно лишь плотно завернуться в одеяло, чтобы ничего не видеть, не слышать и не чувствовать, кроме темноты, собственного дыхания и липкого тепла на коже. Это неприятно, но… работает. Он засыпает сумбурно, нервно, случайно — и при том быстро. И сны к нему идут такие же.***
Сумбурно, нервно, случайно. Сквозь Чару растут цветы, жёлтые и болезненные, как гнильные волдыри: они распускаются на коже, корнями врастая в плоть, и кровь — он чувствует, словно кровь есть то же, что он, словно она часть его тела, словно ей, как и коже, щекотно касаться травы — тонкими струйками лижет землю под ним. Тяга к движению сковывает его в неподвижности и изнутри душит. Он знает, что может, знает, что хочет, но ложе поляны под зеркально чистым и гладким небом не пускает его. Лежи. Это безопасно. Чара не умирает, не спит, не живёт, не ждёт — Чара есть то же, что и земля, что и воздух, что и небо; Чара есть всё и ничто, заточённое в собственном крошечном теле. Над ним не растёт креста и не растёт дерева. Он то же, что статуя в Водопадье, только полый внутри и совсем не поёт, если сверху пристроить навес. Тревога умиротворения оставляет его ничем и всем. Ничего не происходит. Никто не приходит. Время тянется золотом ирисочной начинки чего-то родного и, быть может, любимого. (Никто не приходит?) Цветами зарастают глаза. И голоса — те, что он не способен осознать, как звук — прорастают в воздухе один за другим; и кто-то подходит, и кто-то гладит по голове его, мягко вплетая в волосы пальцы, и кто-то трогает кончик его носа, и кто-то тяжело садится на грудь, и кто-то по-детски легко ударяет его в бок, и… — Это он? — Он! — Эй, — (имя не разобрать), — ты будешь не против, если я поцелую его? — Но я бы ударила его током. Он будет красивым, если ударить его током. — Я бы придушил. — А что, если ножом? Под ребро? — Накрыть голову подушкой. — Засыпать снегом?.. (они все разные разные разные такие разные но совсем не различимые и ему так спокойно почти что хорошо) — Пронзить костями. — Если залить гипсом, получится слепок для очень красивой статуи! — Привязать к моим туфлям шипы и пройтись для начала по лютикам… — … лютики хорошо бы смотрелись во рту! Нежная рука, почти что знакомая, ведёт по щеке и врезается ногтями под кожу, как в воск, и ему совершенно не больно. Он не чувствует, что мог бы встать и бежать. Он не думает, что хотел бы этого, потому что оболочка кроваво-цветочного тела слишком легка, чтобы встать — прах. Ножи и удары не деформируют его, не оставляют следа. Так кто-то гладил его по голове, когда он, будучи ребёнком (он был ребёнком?..) засыпал. — Прекратите, — говорит один из голосов. Никто больше не трогает его. — Он сделает всё сам, — объясняет всё тот же голос. — Но я хочу поцеловать его. Ты разрешишь? — Если я смогу потом уйти… — Если мы сможем уйти! — Если… Голоса глохнут, превращаясь в далёкий бессвязный гул, и нечто, сидевшее на его груди, подобное сонному параличу, склоняется к его губам. И ему становится так больно, что весь он становится — кровь, щекотно обнимаемая травой. На языке остаётся цветочный сок, горький и липкий, пахнущий густо лютиком. Нежная рука проводит по груди, неприятно колыша растущие в ней цветы. И они все уходят. И остаётся она — и она брешь во тьме; холодное зеркальное небо в хрупком силуэте. … обычно на утро сны забываются — а Чара хотел бы остаться здесь, потому что здесь очень правильно?***
А проснувшись, хочет наоборот забыть всё, что ему приснилось, и уж тем более не желает перебивать в ступке воду, когда понимает, что впервые за долгое время просыпается на спине. С его привычкой спать клубком… впрочем-то, не о чем здесь думать: ледяное небо сменил привычный потолок, а цветочное ложе — мягкая чистая постель. Себя же он чистым не чувствует. Хочется отмыться от чего-то, в понимание чего он ни минуты вложить не готов. Встав, он первым делом ищет взглядом одежду, которую хотел бы постирать сам, и, не найдя, раздражённо стискивает зубы. Вместо мозга в голове вата; каким-то образом отлежал плечо и во рту — будто целую ночь тапки жевал, не сказать бы чего хуже. Потому что надо было зубы чистить. И телефон заряжать, чтобы сработал будильник — слишком старым он себя чувствует, когда вспоминает, какие отвратительные ощущения дарит ему любое пересыпание. Сколько вообще времени? Чара подключает телефон к зарядке, и тот мгновенно взрывается десятками уведомлений по причине… всех, пожалуй, и сразу. Альфис вот, например, (уже 13:40, мать твою!) помрёт, если всю ночь не будет смотреть аниме и писать заборчиком о каждом удивительном сюжетном повороте, а у Маффет что-нибудь отвалится, если она не начнёт рекламировать паучью выпечку и паутинные ткани даже в соцсетях, обязательно оставляя контакты. А уж какой кошмар случится, если никто не увидит информацию о новой передаче Меттатона! Особенно Чара, особенно в личных сообщениях за лайк с пяти фейков Папайруса — по просьбе! — на аватарку, лишь бы прочитал и написал в статус, какова прелесть-то. Не будь Чара принцем, то бишь лицом представительным, он бы не регистрировался нигде вовсе и уж тем более не выкладывал никуда свою сомнительную физиономию, но… … после перезапуска каждый раз приходится ставить уведомления на беззвучный режим, потому что телефон или снова останется дома и не должен мешать Ториэль, или всё-таки окажется у него и не должен будет мешать уже ему самому. А потом Чаре приходится закутаться в неуклюжий домашний халат, желтовато-белый и по-прежнему мягкий, и поволочься первым же делом в ванную. С «Эсти», если у той какие-то проблемы, полчасика повозится и Ториэль. Он и так уже слишком многое на неё переложил, так что небольшое время среднюю температуру по больнице не изменит. В коридоре и гостиной ему везёт ни с кем не столкнуться. Неприятный сон по-прежнему хочется с себя смыть, и у него, к счастью, достаточно для этого воды и мыла. Когда он проходит в ванную, его сразу же накрывает ощущение, что кто-то здесь уже был. Воздух влажный и тёплый, а по кафелю будто совсем недавно была разбрызгана вода. Зеркало кажется несколько мутнее обычного, да и парочка флаконов, несмотря на то, что находятся на своём месте, ощущаются слегка передвинутыми. Он совершенно не удивится, если Ториэль уже таскала девчонку на водные процедуры, но как-то даже неприятно становится понимать, что его вещи брали без разрешения. Впрочем, это вещи и Ториэль тоже, так что… Чаре остаётся только вздохнуть, запереть за собой дверь и сразу же включить воду. Чтобы шум её срезал растущее раздражение, остановил на той точке, где нужно механически очистить тело. Чара переключается быстро, сумбурно и спонтанно, даже не набирая воды — сразу к очистке тела, к случайному удару ногой о бортик ванной; пока руки грубо стирают с кожи несуществующий сок лютиков и чувствительную вымышленную кровь, его мысли вмиг — механически — становятся отстранёнными и упорядоченными, будто бы сложенными на полочку. Совершенно случайно: Ториэль не стоило забирать его одежду на стирку. Чара заковывает свои движения в автоматизированное спокойствие, потому что… Да, Ториэль не стоило бы брать его одежду на стирку. Чара мог бы справиться сам, но каждый раз он послушно кивает, благодарно улыбается, в глубине души чувствуя себя обязанным за то, что ему никогда в жизни ничего не приходилось для себя готовить, потому что есть она. И стирать иногда за собой не приходится; но она выглядит такой счастливой, когда он в очередной раз немножко разыгрывает ребёнка, немножко втискивает себя в образ мальчишки, который самую малость не вырос — и ему, к сожалению, это даётся куда сложнее, чем Азриэлю, тёплому, мягкому и ласковому Азриэлю, созданному для заботы. Азриэль не ощущает ничего неправильного, Азриэль не хочет никуда бежать, и Азриэль, конечно же, ест даже улиточный пирог и искренне чувствует себя счастливым. Верно, Дриимурры-старшие чего-то попутали, когда давным-давно разделяли детей. В общем-то, братцу бы понравилось проснуться и знать о заранее постиранной одежде, и не беспокоиться о завтраке… в общем-то, это к тому, что Чара правда не хотел бы, чтобы за него делали то, с чем он справляется сам, но пока все вокруг от этого счастливы?.. Хотя с одеждой вопрос скорее тот же, что и с ножами: свой нож Чара не отдаст на заточку даже лучшему кузнецу Подземелья, потому что нож принадлежит только ему. … спокойные мысли, спокойные-спокойные… Но почему-то Чара вцепляется в зеркало вдруг и рукой, и взглядом — и судорожно нечто ищет в своём отражении; ищет что-то в пристально пялящемся в ответ мальчишке, мокром и лохматом, совсем не похожем без форменных одеяний на королевскую особу: едва ли не царапается о крестьянски румяные щеки и бледную-тонкую линию шрама ближе к подбородку (он ещё не умел бриться ножом, который уже научился точить). У него острые, немножечко-немножечко вразлёт, почти щербинка, зубы; глаза с хитрецой раскосые и, наверное, даже немного красивые… Азриэль почему-то всегда считал Чару очень красивым, говорил об этом вслух, тыкая ему в нос пальцем ласково и так осторожно, будто он хрустальный, хрупкий, сотканный из лютиков, из стекла, из неба; и эта девчонка, «Эсти», вчера назвала его «хорошо выглядящим», и она совсем не издевалась. И ей-то, дуре, вполне простительно. А у Чары ресницы пушистые, чтобы полевая пыль в глаза не забивалась, губы розовые-потрескавшиеся и внутри, под некрепким животом, ничего святого. Он оставляет на запотевшем зеркале следы, вгрызается в отражение взглядом и сам не знает, что хочет найти. Медленно моргает. Встряхивает головой, словно мысли можно тасовать, как карточную колоду. Поднимает со дна ванны мочалку и не сжимает её, выдыхает. Фактически, он уже всё. А выискивать в надоевшей смазливой морде нечто по-настоящему привлекательное — то же, что часами глядеть себе в штаны и надеяться, что сейчас, ещё немного, и там что-то вырастет. В равной степени поебень, переливание из порожнего в полое. Мочалка ложится на привычное место, слетает полотенце с сушилки и расчёска в руке лежит как будто немного иначе, чем всегда. О каком вообще порядке он так отчаянно старается думать? Всё не так. Перед Ториэль нужно выглядеть внятно. Не раздражённо, не злобно, не как заспанная сволота, которую ещё и мухи обкусали с утра попозже, и… да, по мокрому расчёсываться пускай не полезно, но хотя бы не больно, а тратить на это ещё полчаса сверху он не готов. Сейчас. Обычно готов. Сейчас другое. Тиной от него не несёт и хорошо. В халате он выглядит так себе, но и выделываться ему не перед кем, — он и не думает ничего, когда из ванной выходит и, держась вменяемо, шлёпает босыми ногами в гостиную. В гостиной опять никого нет. Сипение чайника слышно из кухни. Чара, секунду помедлив, сворачивает туда, кутается попутно в халат плотнее. И, не глядя, выбрасывает: — Добрый день, мам, одежда высохла? — как бы невзначай и оперевшись плечом о дверной проём. … смешок, звучащий в ответ на вопрос, заставляет его вмиг выпрямиться и разуть глаза быстрее запланированного… чтобы не сразу им поверить, между прочим. На стуле у окна — Эстер. Она, положившая на подоконник книгу, до невесомого расслабленно сидит на его месте, даже не зная об этом, и улыбается ему — или над ним? — беззлобно. Она ничуть не похожа на ту запылённую девчонку, которой он ещё вчера фиксировал сломанные ноги. Смотрит она ясно, хоть и одноглазо, волосы у неё пушистые, чистые и мягкие, а руки маленькие, и кожа белая-белая в голубизну на грани нездорового; Чара, ранее оглядывавший её фрагментарно, в едином образе первым делом вычленяет силуэт. У Эстер узкие плечи и изящный изгиб тела. Эстер гармонична и словно искусственна. А ещё больной глаз залеплен марлей на пластыре. А ещё её ноги, судя по всему, уже зажили: из-под длинной юбки, явно наскоро подшитой в ширину, они не торчат, но шевелит она ими уже без опаски, да и Ториэль — очевидно — нет дома, чтобы вот так оставлять её приглядеть за чайником. Эстер смотрит на него прямо и вместе с тем несколько отстранённо: ему становится неприятно-светло, словно воображённый солнечный луч резанул по глазам. Эстер бесшумно закрывает книгу и говорит: — Ториэль ушла в Сноудин, зачем не знаю. Одежда… подожди полчасика. — Складывает руки на колени, сутулится под его взглядом. — Я предложила ей помощь, когда она уже уходила, стирала недавно… Выглядит она так, будто боится, что в неё вот-вот кинут тапок… он бы, может, и кинул, но тапки он терпеть не может, и, как следствие, запульнуть в девчонку ему нечем. Чаре остаётся только выдохнуть шумно, чтоб не рявкнуть — от приступа ещё помрёт, а виноват он будет, — и пройти за стол. Приближаться к Эстер ему не хочется. — Я разрешал стирать мою одежду? — спрашивает он ровно и достаточно холодно для указания, чего лучше не делать. И, не дожидаясь ответа, добавляет: — Есть такое правило: «Не надо трогать чужое без спросу». Эстер слушает его, но сама не говорит, ожидая, видимо, ещё слов. Чара ставит на стол локти. — Обычно этому в детстве учат, кстати. В этот момент она бросает короткий и вместе с тем отчётливый взгляд на эти самые локти. Медленно моргает. Встряхивает головой, роняя пепельные пряди с плеча — Чара замечает, что её волосы завязаны лентой ближе к кончикам. — Я поняла, — помедлив, отвечает она и кивает. Уже рот открывает в целях что-то добавить, однако её перебивает нарастающий свист чайника, больно режущий по ушам. Чара, конечно, не встаёт с места. А она и не ждала, что он встанет: опирается на подоконник и поднимается на хрупкие, едва зажившие ноги, морщится разве что, когда делает пару шагов перед тем, как выключить плиту. После щелчка, за мгновение, на кухне становится тихо. В окно можно не смотреть, потому что из интересного там не происходит, ровным счётом, ничего. Даже занавески не колышутся, ведь ветра в пещерах сегодня нет. Единственным, что нарушает бездвижность и неприятную — слишком уж спокойную и неосязаемую — тишину, становится Эстер, медленно расхаживающая по помещению и шуршащая тёмной почти-что-в-пол юбкой. Судя по травам, уже лежащим на дне заварочного чайничка, она или знатно попрыгала по табуреткам, или ей заранее подсобили и помогли снять мешочек. Учитывая видимое им соотношение воды и заварки, должно получиться вкусно, поэтому предостережения из разряда «не превращай хороший сбор в ссанину» Чара держит в себе. Он, более того, сразу же отворачивает немного лицо, когда девчонка подходит к столу и заваривает чай; волной окатывает запах лютикового сока, а Чара отказывается его воспринимать сейчас. Потом Эстер ковыляет к раковине и моет, судя по звукам, кружки. У него по-прежнему не возникает ни желания, ни идей на разговор с ней, хоть и сами Звёзды велели высказать ей любое из заблагорассудившегося. А что говорить? Что он непременно пнёт её в лягушатник за всё хорошее, стоит им вместе выйти из дома? Продолжить читать лекции о том, как ей не стоит трогать любые его вещи для каких угодно целей? Пригрозить в очередной раз — и медвежью услугу себе оказать? (Спросить, почему она не сдала его с потрохами, хотя могла? Спросить, на кой чёрт она, дура такая, даёт ему шанс и мерным шагом прётся в свою могилу, хоть ему оно и лучше?) Бля, Эстичка, что с тобой не так? — Пять ложек, да? — шелестит её голос рядом. Чара оживляется. Сначала не понимает, пять ложек чего, потом не сразу допирает, на кой ляд она интересуется. Впрочем, «не сразу» не равно «вообще не допирает». — Я сам сделаю. Глупо врать, что ему не хочется чая, и что ложек не пять, и всё-таки… — Ториэль сказала, что пять, добавь ещё, если хочешь, — настаивает Эстер: ставит перед ним кружку, а на середину стола устраивает аккуратную зеленую сахарницу. В форме жабки. Ториэль имеет слабость ко всему, подходящему под категорию «детское» или «забавное»; впрочем, сахарнице уже лет десять, а выглядит как новая. Вчера сахарница была похожа на вещь, пережившую три зомби-апокалипсиса. Подметив взгляд Чары, прилипший к вещице, Эстер хихикает тихонько: — Ну-у-у, мне делать было нечего, я вымыла, что увидела… надеюсь, эта сахарница не только твоя? Чара образцово морщит нос. Да-да, продолжай топать семимильными шагами к лягушатнику или к горе листвы, из которой откапываться три часа будешь. Он следит за тем, как она ковыляет взять себе кружку, а затем — за паром, поднимающимся от свежего чая. Он его не трогает, пока девчонка, грузно и словно с трудом — до скрипа, отодвинув стул, присаживается за соседнее ребро стола. И тарелку с последними двумя кусками вчерашнего пирога ставит рядом с вылизанной сахарницей. Но чёрт с ней, с сахарницей этой. — То есть, тебе в голову не приходит, почему я хочу сделать чай сам? — Чара едва щёлкает ногтем по краю кружки. Эстер вздыхает, после чего демонстративно берёт со своего блюдца ложку и, зачерпнув немного из его кружки, пробует. И улыбается: — Что ж, вместе траванёмся? — хихикает. — Я не собираюсь делать ничего плохого. Мне незачем. Тем не менее, она поняла, что он имел ввиду. Значит, мыслишка чего-нибудь ему подсыпать мелькала… впрочем, а что она могла бы подсыпать? Он ядов дома не хранит, а за свежими лютиками ей пришлось бы сбегать в Руины, где её мгновенно бы хлопнул желающий выслужиться Флауи… и сделал бы это не к месту. Никчёмно всё это. — Можешь даже не пытаться, — буркает Чара зачем-то. После он всё-таки принимается за чай. Пробует осторожно только потому, что горячий ещё слишком. Нужно бы потом сохраниться на всякий случай — после пробуждения был слишком занят чёрт-те чем, а при Эстер демонстрировать странности не хотелось бы. Ни к чему ей строить теории о козырях в его рукавах. Тем более, что у книги, которую она читала, обложка знакомая… это наверняка по истории. Может натолкнуть на те или иные мысли. Особенно дерьмово, кстати, окажется, если Эстер будет способна понимать и вспоминать перезагрузки, как это было с одним из упавших людей. Придётся мыслить с иного ракурса и учитывать кучу проблемных мест. Чай, между прочим, на удивление вкусный. Только он Эстер об этом не скажет и даже немного поморщится демонстративно, как за пирогом потянется. Последний в рот не лезет, но себе дороже от еды отказываться, ведь он не знает, когда сможет перекусить в следующий раз. — С сахаром переборщила? — интересуется Эстер. Вот что она на него смотрит, как на экспонат музейный? Впрочем, он и морщился исключительно для того, чтобы она заметила. — Без понятия, как ты из чая мочёное сено сделала. — Жевать и говорить одновременно не очень красиво, вот пусть и не разглядывает. — Талантливая очень. Эстер пьёт наоборот, демонстративно с удовольствием: — Я при тебе заваривала… мог и поправить. — Любоваться ещё, как ты корячишься, — фырчит — и всё равно запивает пирог крупным глотком. Эстер фыркает тоже, но скорее смешливо. И, явно желая что-то сказать, всё равно молчит — только блестит тот глаз, что не залеплен держащейся на пластыре марлей. Крови нет. И веснушки рыжие-рыжие, губы — бледные и слегка подрагивающие. Как бы она ни пушилась и ни намывалась, выглядит на ладан дышащей. Вот и пусть молчи… — Я могу кое-что спросить? Нет, не молчит всё-таки. Ториэль тоже заболтала вусмерть, верно, что та к знакомым в Сноудин побежала? Чара сначала дожёвывает под её дурковатым взглядом, и только потом отвечает: — Спроси сначала. А ответит он или нет — дело его. Эстер продолжает в нём что-то высматривать. Складывает на стол бледные руки, ёрзает, мнётся… — Ладно, забудь. Начало-о-ось. Как закатить глаза так, чтоб мозги свои не увидеть?.. — Давай уже. Девчонка продолжает мяться, и это, честно сказать, действительно подбешивает. А потом она, зажмурившись и собрав в замок ладони, выпаливает: — Возьмёшь меня по Руинам погулять? Ториэль разрешила! … он же видит, что она хотела спросить совсем другое. За дурака держит? Впрочем, нежелания докапывать глупую девчонку у него больше, чем любопытства. Пусть сама себе мозг насилует. Что же до её охренительного предложения… стоит побыть более прямолинейным, может? — А на ножках своих переломанных не боишься? — ножа у него нет — но есть пальцы, сложившиеся в многозначно-изящный жест у шеи. — Вдруг я тебя прирежу? Лицо Эстер наконец принимает хоть какое-то выражение, помимо приторно вежливой улыбочки. Теперь оно вообще нечитаемое. Или… — Ну, ты меня уже минут двадцать как придушить мог. Без крови и улик. — Точно: ироничная задумчивость. Тьфу. — Просто ты не можешь. Не знаю, почему, но… — вздыхает, — ладно. Не хочу наговорить глупостей, и-и… Чара замирает ненадолго. «Ты не можешь». Пока что он действительно не может. Через мгновение он слышит писк и находит её запястье в своей хватке. — И… извини, я… — Боишься?.. Он говорит и не чувствует своего голоса: синдром чужой руки мимолетный. — Не… не люблю боль. А кто любит? И к чему это? — Боюсь. Конечно боится — губы пуще прежнего дрожат и светлые, как в лицо зажигалку кинули, ресницы тоже. — Ты же сказала, что я не могу убить тебя, — на полегчавшем выдохе пальцы сжимает, пока ещё один писк — мышь кладовочная — не слышит. Эстер тараторит, запинается, подёргивается даже голосом: — Не можешь. Но… ты можешь ударить меня, можешь мне сломать что-то и сказать, что я упала, правда? А если ты захочешь… если ты что-то захочешь, ты сделаешь, правда? Правда?.. Что-то заставляет Чару ослаблять хватку. Постепенно, всматриваясь в странное выражение лица девчонки. — … я… я не буду дёргаться, хорошо? Я не буду кричать, а ты… ну… На душе что-то противное-противное скребётся. Если он понял правильно, то жалеет, что понял. Чара окончательно отпускает её руку, и ему так странно — словно на его пальцах остался кусок веснушчатой кожи. Вытягивает из себя улыбку как можно более беспечную, случайную и почти-естественную: — Нужна ты мне, копыта тебе потом вправлять, — и почти этой улыбкой давится. Для неё он ничего не понял. Он похож на кого-то, кто додумается… бля, он и для себя лучше уж ничего не понял. А Эстер мгновенно приходит в себя. Становится такой, словно ничего не говорила, ничего не имела ввиду и, в общем-то, неловко в чём-то ошиблась. Даже голос выравнивается сразу, как по щелчку переключателя: — Хах, ну тогда — чего мне, тем более, бояться? Выравнивается, но остаётся в нём что-то тревожное и холодное, как стеклянное синее небо во сне. У Чары не находится идей, что бы ему из себя на этот раз скорчить, поэтому он лишь махает рукой — хрен, мол, с тобой. — Одежду мою тащи тогда. Теперь высохла, надеюсь? Эстер кивает расторопно-растерянно, а затем, лёгкая, как пушинка, вскакивает — снова морщится от боли в ногах — и уходит из кухни. Чара допивает остатки чая из кружки, проглатывает, не заметив, зеленоватую чаинку, почти через силу. Не тем напугал. Осадок мерзкий. Извиняться он, конечно, не будет. Хуже станет. Ему же, в первую очередь. Чара замечает, что к пирогу она даже не притронулась, поэтому, как будто делать ему нечего, убирает его в холодильник, а кружки ставит в раковину, споласкивает разве что руки после еды. Потом быстрым бесшумным шагом возвращается к себе; когда он проходит через гостиную, Эстер уже волочит кое-как сложенную одежду, и он без лишних слов её с рук берёт. Взглядом старается не сталкиваться. Разве что кивает зачем-то. Уходит к себе. Наскоро собирает ещё влажные волосы в хвост, наскоро же переодевается — и сам не знает, отчего так торопится — и только ножны к бедру крепит так же неторопливо, внимательно и тщательно, как и всегда. Сохраняется мимолётно, чтоб на полу золотом блеснуло отражение глаз, оставляет на тумбочке телефон; чувствует себя совсем не пахнущим соком лютиков, но до сих пор немного ватным и не в себе. Есть, из-за чего. Торопится он, верно, чтоб поскорее выйти на свежий воздух, пусть и с этой дурой чокнутой, но на воздух, вдохнуть прохладное и выдрать изнутри пускающее корни зерно… чего-то. Он не хочет это чувствовать. Ему не нравится. Не мерзко, не противно и не отвратительно, но ему не нравится. Он отказывается понимать, принимать. Он не хочет. (— Прекратите. Он сделает всё сам.) Но выходит он из комнаты спокойный и с таким выражением лица, словно может быть хоть в чём-то уверен. На деле он не уверен даже в том, что согласился выгуливать эту хромоножку пришибленную. А хромоножка пришибленная уже у двери, в старых коротких сапожках, которые ей наверняка всучила Ториэль. Это тоже его вещь, кстати, да и шут с ним — не бегать же ей босиком, как бродяге? Бедная, ей-богу, родственница. Улыбается ему вежливо, мягко, в какой-то степени искренне, и припадает рукой к стене, как припадают статуи к музейным колоннам. Только лицо глупое делает из неё «хорошенькую». Неприятно живую. — Ты так быстро! — Выпрямляется, отступает к выходу. — Пойдём? — Пошли, — говорит на кивке, а мог бы молчать. И, немного обогнав её, снимает со стены ключи и открывает дверь. Её выпускает, сам выходит, не запирает — а ключи взял зачем-то, тормоз. Щупать, видимо, в кармане их собрался всю дорогу. Пришибленный тоже, пожалуй, прелесть-то какая. … тут отчего-то светлее, чем дома. Замерев, Эстер шумно втягивает в лёгкие воздух и прикрывает глаз. Её пальцы подрагивают, когда она словно ощупывает ими прохладный воздух: медленно, странно и эфемерно, как во сне. Чара замирает отчего-то тоже. Свежо. Может, на Поверхности ночью был дождь?.. Голова ненадолго пустеет. Тень тихих Руин нависает над ними, и дерево у дома мерно роняет листву. Решимости это больше не придаёт.