***
Хисока. Мерзок ли он в эту ночь? Тот, кто не плакал лет назад, в чьих чреслах множится рак хаоса. Для кого ненависть — это вожделение. Он, оплодотворивший смерть, зачал беспощадное, злое, неорганическое дите. Оно хнычет, прося крови вместо молока. По его сосудам течет истина колющая, режущая. Она изламывает тишину, она кричит, озвучивая приговор. Нож выплеснулся в руке, танцуя вальс насилия над тонкой кожей. Кровоточащий мальчик, точно проза злых святых, скалится, пинается, дает отпор. Киллуа, заколотый гневом, вымучивает акт кровопусканий. Киллуа, пульсирующий болью, утоляет жажду крови Хисоки. Перед Моро больше не человек, а мясная палитра, прелести которой понятны только одному художнику, чья кисть — стальное лезвие. Искусство — это не преступление, а кровь ничем не хуже красной акварели. Мазки любимого цвета проявляются на картине авторством: Хисока Моро. — Терпи, — шепчет он, целуя в полюса щек, — Бог терпел и ты потерпишь. Насмехается. Давится улыбками. Множит ехидство молекулярно. Хисока закалывает снежного мальчика. Тепло щек стынет, белая кожа становится почти прозрачной. Агония умирает, когда мальчик — достаточно изувеченный —больше не кричит, не машет бессмысленно кулаками. Его запястья вспороты, шеи вен задохнулись, кляксы крови на рубашке поджали рты. Молчание пунктирно повисло воздухе. — Нелегко тебе пришлось, береги себя и хорошенько•○♤○•
Быть может и чудовищам нужна любовь? Что если только любить, а не ненавидеть? Тогда цвет морали так и останется серым? Во мне и вовне бушевало безумие, сплетенное синим, желтым и нарциссичным белым. Буйство красок и корявых клякс, в каждой из которых мелькало только одно лицо; болезненно отражаясь, оно ложилось позорным клеймом на моей душе. Мой мальчик. Моя боль, моя страсть, моя любовь. Кончик языка ласкает мысленно его имя, а проворные пальчики забираются в пупок. Мне кажется, что мы связаны утробно, и толстая пуповина соединила две зиготы в темной и горячей полости амниона. — Эй, кем бы ты хотел быть на празднике мертвых? Могильный шепот зашелестел, как иссохшие кости моего любовника: — Оттраханным. Задыхаясь, мучительно давясь воздухом, я прогибаюсь в пояснице. Сухие губы жемчужного тумана вьются вокруг ног, жилистых запястий. Я поддаюсь влажному поцелую ветра во все части тела, сплетаюсь с торчащим над землей корнем старого дерева. Всюду тысяча мигающих спичек-звезд горят только для меня одного и моей милой любви, отдающей сладким запахом гнили, распада и похоронных лилий. Запахом самой смерти. Я вставляю в себя пальцы, представляя Гона и его член. Он умер, похороненный в осенней грязи, и навсегда остался моим. Среди пламенеющей листвы корявых деревьев, я был влюблен в смерть и ночь. Я был влюблен в собственные пальцы, ласкающие меня сзади. Я отдавался в холодные объятья влажной земли, и другие могилы стали свидетелями моего порока и распутства. Мой Гон убит зимой, на белой простыне снега, под черным чудищем неба с желтым сердцем луной. Моя любовь, сбереженная в могиле. Я испил это чувство досуха, но не перестал испытывать жажды. Его смерть — мой покой, мой реквием. Черная земля разверзлась и заживо схоронила мое, рожденное во зле тело, подле молочных костей моей единственной любви.***