ID работы: 12187695

Месть и Закон

Гет
NC-17
Завершён
50
Пэйринг и персонажи:
Размер:
725 страниц, 61 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
50 Нравится 74 Отзывы 26 В сборник Скачать

Месть и закон

Настройки текста
Капитан Фаулер запросил отчёт по психологическому анализу поведения подозреваемого в деле номер «828». Того самого дела, где фигурировали жуткие кровавые лабиринты, сообщество «Белый Мотылёк» и не было ни одной вещественной улики. Хэнк предложил не торопиться с собственными выводами и пообщаться с людьми из группы поведенческого анализа ФБР, чем крайне удивил Коннора. Андерсон был прав. Дело простаивало, и хоть новых жертв не появлялось, оно всё же было близко к категории «серийного», а значит следущая жертва – вопрос времени? Нужно было работать, нужно было возвращаться к поискам снова и снова. Беседа эта проходила на расстоянии, специалист из Куантико говорил с лейтенантом по телефону на громкой связи, однако на обеих сторонах перед блюстителями правосудия лежали фотографии и отчёты по делу «828». Посоветовавшись с довольно компетентным работником, напарники принялись выводить формулу их «идеального» убийцы. — По типу, — начал Коннор, он был оживлён. Выражение его лица оставалось нетронуто, а вот в движениях была особая резкость, энергичность. Он был как рыба в воде. Психологические анализы он обожал до ужаса, они были сложны даже для его продвинутой программы, оттого так привлекали его пытливый ум. — Скорее организованный не социальный. Однозначно высокий интеллект – свойственно моделям 30-40 годов. Вполне возможно, имеет привлекательный внешний вид и приятный голос, оттого вызывал у своих жертв неосознанное чувство доверия. Подчищает место преступления, но только то, что могло бы уличить в нём убийцу. Однозначно контролирует процесс целиком, сдержан, не поддаётся волнению, даже когда «работает» со всё ещё живым человеком. Возможно, получает удовольствие от наблюдения за страданиями. Между тем основным желанием является показать вырезанные лабиринты самой жертве или полиции.       Определённая цель... Руперт и Кэйси, оба девианта, говорили: «Мы странствуем между мирами». Странствие между мирами может быть как образным, так и подразумевать сюжеты мифов и легенд. Например, Харон перевозил души умерших через реку Стикс в мир мёртвых. Возможно, наш убийца задался той же целью... Стоит уделить внимание тому факту, что девианты могли знать о нём раньше.       Но вернёмся к анализу. Он планирует всё: собирает информацию о жертве, о её связях, об отношениях, о работе и графике. Он подбирает время, вплоть до секунд, изучает схемы камер. Появляется из ниоткуда и исчезает незамеченным.       В случае отклонения от плана, мыслит он быстро и хладнокровно, это нам демонстрирует ситуация в номере Ребекки Гонзалес: его вовсе не ошарашила встреча с Рупертом, хотя это и было неожиданностью. Он верно рассудил – Руперт не пойдет в полицию, а это говорит о том, что он отлично знает и самого девианта.       Никаких сходств у жертв нет. Очевидно, он подбирает их по принадлежности к сообществу «Белый Мотылёк». Возможно ли такое, что он состоит в этом самом сообществе и убивает от чувства неразделенной любви? Я думал об этом, но отсутствие эмоций заставило меня двигаться в другом направлении.       Что, если он исходит не из желания мести, не из злых и разрушительных убеждений, а наоборот стремится к улучшению мира, к совершенствованию любви людей и девиантов? Что, если в его мироощущении его действия не являются преступными? Что, если он убеждён в том, что сводит потерянные души в другом мире? Что «переправляет» их в лучший мир? Это подтверждение мотива «миссионера».       Но к этому вернёмся позже, а пока анализ: пугающая встреча у храма святой Анны навела меня на мысль, что он может быть склонен возвращаться на место убийства. Я видел странного человека на противоположной стороне дороги у храма. Это ещё одно свойство организованного, но несоциального. — Ты мне не рассказывал об этой встрече, — нахмурившись и скрестив руки на груди, сказал лейтенант Андерсон. — Это ведь может быть очень важ... — Нет, лейтенант. Это мог быть кто-то из журналистов, кто-то из любителей. Он мог оказаться там по чьей-нибудь наводке или даже приказу. Дело в том, что я не смог идентифицировать его личность. Такое бывает, когда личности засекречены от Киберлайф. Вы понимаете, несмотря на свою власть, компания не имеет доступа ко всем спискам. Собственно, потому я и не рассказывал. Вероятнее всего, этот человек принадлежит к одной из высших структур. — Это не отменяет того, что он мог быть убийцей... — Убийца – девиант, а не человек, в этом я уверен. А девиантов и андроидов моя система с лёгкостью распознает, — без доли волнения объяснял Коннор. Он сидел на краю стола своего напарника и подбрасывал монетку вверх, она чуть слышно звенела. — И всё же в следующий раз, будь добр, рассказывай о таких вещах, — настоятельно просил Хэнк, вновь внимательно глядящий на андроида. — Что дальше? — Полагаю, он может быть психически неуравновешен, может быть поврежден. Он может слышать голоса или вроде того... — в памяти Коннора ненароком всплыл утренний визит Ричарда, его странное поведение, его крики и мольбы оставить его в покое. Восьмисотый собрался и продолжил: — Он явно озабочен своей идеей и готов сделать всё, чтобы исполнить желаемое. Маловероятно, что он хранит воспоминания о жертвах. Мы не видели ни отстриженных прядей, ни украденных вещей. Для него они не жертвы. Для него они всё также существуют, просто в его собственном выдуманном пространстве. Он ощущает их скорее как нечто нематериальное, нечто вечное. — Что насчёт расположений мест преступления? — спрашивал лейтенант Андерсон. Он донельзя был доволен чёткой и ритмичной речью восьмисотого, был доволен его внимательностью, ясностью его мысли. Где-то глубоко внутри себя он чувствовал гордость, быть может, мало оправданную, но очень явную. — Определённой закономерности не наблюдается. Разве что возраст зданий – да, храм святой Анны, конечно, куда старше, но апартаменты Васкеса возведены над старым баром, я вам рассказывал, очень старым. Однако, не сказать, чтобы это было важным для самого убийцы... Всё же помещения имеют разное назначение, находятся в разных концах города, совпадений в цифрах адреса нет, ничего, что наводило бы на идею шифра или схемы – тоже нет. — А как же лабиринты на телах убитых? Ведь это может быть своего рода картой. — Это так, но лабиринтов слишком много. Их двенадцать, если считать обеих жертв, все они разные. Я склонен думать, что это больше символизм, нежели указатель. Возможно, это особенный ритуал, способ метаморфозы или перемещения людей между мирами. Он так считает. Хэнк потёр ладони и бросил взгляд к кабинету капитана Фаулера. Капитан стоял за стеклянной стеной и пристально наблюдал за беседой своих подчиненных, будто чего-то ждал. Хэнк еле заметно кивнул головой, Джеффри кивнул в ответ и вернулся за свой стол. — Что это вы? — спросил Коннор, заметив этот причудливый разговор взглядами. — Фаулер всё беспокоится об этом отчёте. Он не сказал, но, видимо, сверху требуют. Просил меня выслушать, что ты скажешь. Хотел, чтобы анализ был детальным. Ну и я ему сказал... — Андерсон улыбнулся одним краем губ, и куда больше улыбнулся маленькими светлыми глазами, бесконечно добрыми глазами, за которыми скрывалась щедрая и любящая душа. — Сказал, что лучше анализа и представить нельзя. Должен сказать, Коннор, что за это время ты очень поднатаскался... С терминами ты и до этого дружил, но теперь ты начинаешь понимать образ мыслей таких изощренных психопатов... Это заслуживает высшей похвалы. Андроид чуть смутился – он любил, когда люди хвалили его, а лейтенант Андерсон был ещё и авторитетом, особенно дорогим человеком, и внутри Коннора всё просияло от удовольствия. Но свои чувства он не показал, только сдержанно кивнул. — Я не гарантирую правильности своих выводов, вы знаете, что этот анализ базовый и что его осилит всякий новичок академии... — И всё же он отвечает большинству наших наблюдений, улик и сведений, полученных в результате допросов. Но вопрос не столько в поведенческом анализе, сколько в дальнейших наших шагах. Что делать дальше? Вот хороший вопрос для нас сейчас. Мы знаем личности погибших, мы знаем о «Белом Мотыльке», знаем о девиантах, самих девиантов мы тоже знаем. Один из них даже отправился на тестирования в Киберлайф, кстати... Есть новости? Коннор раздраженно мотнул головой и тяжело вздохнул, отвернувшись. — Ничего, сколько бы тестов не проводили, сколько бы деталей не заменяли, какими бы способами не пытались реактивировать его или восстановить элементы памяти – всё напрасно. Его почистили, очень хорошо почистили... Это, между прочим, ещё одно доказательство, что убийца – девиант. Хэнк устало потёр глаза и простучал пальцами по столу. — Да понял я уже, понял, что ты был прав, но от этого не легче. Я же надежду хранил, что вы лучше нас, что вы дадите нашему миру второй шанс, что вы исправите наши ошибки, усовершенствуете его, избавитесь от грязи, которая окутывает каждого человека. Пойми, я не безумец. Я лишь надеялся на то, что вы станете олицетворением добра, что вы покажете нам, что есть добро. Покажете на личном примере, что никакие деньги, никакие обиды, никакая ненависть не стоят стольких страданий. Восьмисотый посмотрел на мужчину с сочувствием: он имел право желать то, чего желал. Да, пускай это было утопией, пускай это было наивно и глупо в какой-то степени. Он имел право на эти слова, потому что знал, что такое страдание, что такое потери, горе, страх и отчаяние. Он имел право желать мира и добра, и Коннор не смел упрекать его за это. Он понимающе и с должным уважением закивал. — Я никогда не считал вас безумцем, — вполголоса сказал он, смягчившись, — я только отстаивал свою точку зрения. Хэнк заметно потускнел. Его взгляд затерялся среди всяких безделушек на столе и стал таким задумчивым, таким отрешённым от всего. А потом на лице выступило выражение какого-то тягостного сожаления, грусти, самой искренней грусти, которую можно было себе представить. Коннор вдруг вспомнил, как однажды осенью вместе с лейтенантом навестил могилу его покойного сына, Коула. Маленького и ни в чём неповинного Коула. И мужчина как-то бережно и вместе с тем стыдливо смахивал с аккуратной белой плиты листья дерева, что росло рядом с могилой. И на лице его было то же выражение, а вместе с тем щемящая грудь тоска. Наверное, он всё бы отдал, чтобы снова увидеть своего ребёнка, чтобы потрепать его за волосы, хлопнуть по плечу, рассказать о чём-нибудь интересном, захватывающем, чтобы увидеть блеск в детских глазах, чтобы услышать родной голос, бесконечные вопросы, много вопросов, и немножко наивный и непонимающий взгляд. Чтобы ночью прочитать ему очередную главу Шерлока Холмса и долго-долго успокаивать разыгравшуюся фантазию, чтобы погладить его по голове и пожелать доброй ночи, чтобы, прикрывая дверь его комнаты, сквозь маленькую щёлку в последний раз увидеть его живой и весёлый взгляд. О чём думал этот грузный высокий человек, упавший на колени перед белой плитой и смахивающий пожелтелые листочки со всё ещё зелёной мягкой травы? О чём он думал сейчас, подняв печальные глаза к Коннору? — Ты прости меня, сынок, — совсем тихо сказал он. — За что простить, лейтенант? — За то, что среди сотен незнакомых мне андроидов, я не выбрал тебя. За то, что всегда отдавал предпочтение другим. За то, что презирал и ненавидел. За то, что никогда не слушал, никогда не доверялся твоему мнению, в то время как ты всегда оказывался прав, — Андерсон шумно выдохнул, лоб его покрылся несколькими складочками, седые брови поднялись вверх. — За Парк Риверсайд прости, за то, что считал твою жизнь ничем и был неблагодарен. Коннор дрогнул. Не изменился в лице, не побледнел, не смутился, а только дрогнул. Сердце сильно сжалось, в груди что-то затрещало, а потом всё исчезло, и стало невообразимо хорошо, стало приятно, стало «чисто». Он будто и теперь видел это желтое кривое деревце, чьи лёгкие листья медленно крутились в воздухе и опускались на траву. И запах осени, чистой и красивой осени. — Прощаю, — вместо всяких отговорок, заверений и бесконечной болтовни ответил андроид. Его диод загорелся жёлтым, когда голос зазвучал совсем иначе, без обычного металлического скрежета в груди. «Что-то совсем другое, что-то новое, сильное», — подумал он вечером, когда переступил порог пустующего ночного вагона поезда, несущегося по железной дороге далеко за пределы Детройта. Он торопился рассказать о пережитом мисс Валентайн. Она так чувственна, так умна, она непременно поймёт его, ощутит то, что он испытывает, ведь она знает его, знает о его мыслях и тревогах, знает об извечном споре между ним и лейтенантом Андерсоном. Она непременно порадуется их примирению.

* * *

Каменный дом, оплетённый тёмными ветвями извилистой белой глицинии, дом, затерянный в прекрасном райском саду, что цветёт и благоухает, что дышит ночной прохладой и глядит на всё сквозь голубую тень, пролитую молодым полумесяцем. У ног стелилась вечерняя дымка, а в ней вздымались вверх и угасали зелёные брюшки толстеньких светлячков. Звонок в дверь. Томительное ожидание. Блеск маленьких стекол на вороньем носу Бартли Хольма, его иссиня-чёрные волосы и виски с проседью. Дым от трубки. Языки пламени в камине, выцветшее ушастое кресло и милый уютный диванчик. — Я скажу дорогой Лоре, что вы приехали, — впервые за это время сказал Бартли. Коннор даже несколько оторопел. Она всегда встречала его сама, всегда ждала – он и приходил-то, потому что знал, что его ждут. Он всегда приезжал в одно и то же время, но... может быть, она занята скрипкой или работой? Дверь её комнаты немного скрипнула, но вместо взгляда двух прекрасных глаз, вместо тысячи зелёных полей и нескончаемого течения её восхитительных волос, из-за двери показался управляющий. Чуть заторможенный, чуть удивлённый, он медленно приблизился к Коннору и заговорил тихо, словно делился тайной: — Она сказала, что занята сейчас и попросила её не беспокоить, — Бартли и сам удивился тому, что сказал. — Настолько занята, что даже приветствие для неё затруднительно? — Видимо... — Но как скоро она освободится, она не сказала? — Коннор нахмурился – ему не было обидно, нет. Его одолевало беспокойство, у него складывалось впечатление, что его пытаются обмануть, что его дурачат, что скрывают что-то важное, что-то, связанное с его любимой женщиной. — Она ничего больше не сказала, — Бартли извинительно развёл руками и предложил восьмисотому пройти в гостиную. Коннор прошёл и прождал там Лору до самого утра. Она так и не вышла к нему. Он уехал.

* * *

Дни тянулись вереницей тусклого существования. Лора стала избегать андроида, так и не объяснившись с ним в вечер того дня. Она старалась подгадать время так, чтобы провести ужин без него и лечь спать, не попрощавшись с ним. Она отказывалась от прогулок в саду. Не выходила к нему, если он решался прогуляться один, не спрашивала о нём, если он отсутствовал дольше привычного. Она всячески старалась оттолкнуть его от себя, несмотря на то, что он никогда не пренебрегал её личным пространством и временем. В конце концов, она стала замечать, что и Коннор изменился. Он стал молчаливым, понурым, провожал её одними только глазами, но не желал ей доброй ночи и не решался подойти. Он перестал подходить к ужину. Перестал выходить в сад даже тогда, когда мог застать там Лору. Перестал носить в сад книгу со стихами безвестного автора на латыни. Перестал беседовать с Бартли перед камином. Лора поняла, что он заметил изменившееся к нему отношение и то, что она всеми силами избегает его. Он замечал и понимал всё. Всё, кроме причины этих ужасных перемен. Коннор, между тем, отчаянно искал, какую именно ошибку он мог совершить во время одной из их встреч, как мог обидеть свою подругу, но ничего не находил. Он всегда старался быть учтивым, всегда относился к ней с уважением, да и как могло быть иначе? Разве мог он сказать грубое слово той, которую безмерно обожал? И чувство, что он всё же сделал что-то гадкое, что могло перечеркнуть всё их милое сосуществование в призрачной близости друг к другу, мучало его изо дня в день. А потом он вдруг подумал, что надоел ей. Просто надоел. Как может надоесть собака или шум телевизора, как может надоесть что-то, от чего легко избавиться – просто выбросить. Внутри стало совсем неприятно, на кожу осела какая-то липкая и вязкая тяжесть. Все краски стали невзрачными. Сад раздражал своим приторным ароматом. Небо было слишком открытым, поля – слишком бескрайними, а люди в доме – слишком улыбчивыми. Его стало изводить пребывание в её доме. Верно. Этот дом её и только её. Он никогда не был его домом, и уж тем более не был их домом, что бы Коннор не фантазировал себе. Он здесь никто. Вероятно, он очередной гость. Безликий гость, у кого и имени-то по сути нет. Он – RK800, 313-52, отчего-то возомнивший себя чувствующим и мыслящим созданием, таким же чутким и живым, как Лора Валентайн. Отчего он возомнил это? Одно время он хотел спросить, чтобы услышать это от неё, чтобы она сама сказала: «Ты мне наскучил». Но затем, когда природа, что казалась магией другого мира, магией, которую он начинал понимать через её чувствительную душу, обратилась совокупностью понятных процессов, а всё вокруг стало скучным, он отбросил эту мысль, как и любое стремление познавать и создавать что-либо. Он стал таким, каким был до встречи с ней, только теперь в груди копилось множество сложных и неприятных чувств, в которых он больше не желал разбираться. Однако привязанность, любовь и преданность не давали ему уйти добровольно. Он просто не мог. Чувствовал, что нужно уйти, что она хочет этого, но не мог представить жизни без её присутствия, без звучания её голоса, без еле ощутимого запаха сирени, запаха её мягких волос, без взгляда двух умных глаз, без бесед с ней. И он приезжал каждый вечер и уезжал каждое утро, не говоря с ней, почти не видя её и не чувствуя. Это тянулось мучительную неделю. Целую неделю они не говорили. Целую неделю он ловил сочувствующие взгляды обоих Хольмов и презрительный, чем-то даже насмешливый взгляд вдовы Лэйдлоу. А потом, когда он прогуливался по саду и проходил мимо окна её комнаты, Лора позвала его. Впервые за все семь дней она обратилась к нему, назвала его имя, смягчила «р». Сказала уверенно, звучно, немного мелодично (так только она умела произносить его имя), без всякой обиды или печали, совершенно бесчувственно и без смущения, как будто не было этой недели, как будто они всё ещё были хорошими друзьями. Она просила зайти к ней. Внутри, в центре механизма его сложного тела всё дребезжало. Он ощущал покалывание на кончиках пальцев, ощущал предательское жжение, почему-то сухость на губах. Видел, как краски вокруг оживают, как пение птиц кажется усладой для ушей, как солнце не слепит больше глаз, а ласкает всё тело теплотой, как всё становится прелестным, по-прежнему прелестным. — Проходи, — сказала молодая женщина, открыв дверь своей комнаты перед андроидом. Он послушно прошёл, хотел задать волнующий вопрос, но не задал, боялся ответа. На стене шумно тикали часы с кукушкой. «Кукушка», — мысленно про себя повторил Коннор и улыбнулся одним уголком губ – эти часы, некогда принадлежавшие отцу Валентайн, они с Бартли Хольмом починили вместе. На улице было темно, в комнате горел только пузатый ночник, бросавший на всё мягкую желтую тень. Воздух тут пропитался ароматом сирени, и от всего веяло женским. Андроид как будто оказался в каком-то волшебном мире: на туалетном столике перед зеркалом всяческие колбочки, баночки, стеклянные бутылочки, из приоткрытой двери платяного шкафа выглядывают перекроенные платья её матери, всё прибрано и чисто. Сама Лора была одета в кремовое ночное платье, оно было чуть ниже колен, с красивым расшитым воротником, с широкими рукавами, воздушными и сужающимися к запястьям, чрезвычайно лёгкое, в нём даже летом не было жарко. А вот восьмисотому воздуха не хватало. Походка у неё была правильная, уверенная и по одной линии, так, словно она видела эту линию на полу, и от этого её бёдра чуть раскачивались из стороны в сторону. Коннор впервые нашёл это привлекательным. Сотни женщин ходят так, это естественно для их телосложения, но у неё выходит совсем отлично. И это качание вызвало ещё большее жжение. В голове прозвучал вопрос, заданный Ричардом. Стало душно и тесно в этой тёмной комнате. Стало стыдно. Она никогда раньше так не делала. Не появлялась перед ним в таком виде. Она всегда оставалась в обычной своей одежде – в летних брюках или платьях, но никак не в ночном одеянии. В нём она казалась ещё ближе, казалось, что к светящемуся божеству достаточно было протянуть руку. Он спросил себя, уймутся ли жжение на коже и сухость на губах, если он прикоснется к ней, и вновь испытал смущение. Нет, нельзя. Он отвернулся к окну, почувствовал, что хочет дёрнуть его вверх, впустить прохладный воздух, но не сделал этого. Почувствовал, что галстук сдавливает горло, но не ослабил его. — Коннор... — она снова смягчила «р» и протянула его имя с трепетом. — Да, мисс Валентайн? Лора опустилась на край кровати, а Коннору предложила сесть на пуфик туалетного столика, но он остался стоять – то ли не понял, что она сказала, то ли соблюдал приличия. Её вдруг смутило, что он обращается к ней «мисс» и по фамилии. Как бы её имя прозвучало, если бы вырвалось из его груди, если бы отскочило от его чудных губ? Раньше ей всегда было приятно, что она стоит выше его, что он выказывает уважение. Раньше эгоистичное отношение к нему не казалось жестоким. Да, она обращалась к нему по имени, как к ребёнку, а он писал ей о жизни лучше, чем в книгах, которые она читала. Она относилась к нему небрежно, хотя и чувствовала привязанность, она относилась к нему, как к чему-то посредственному, как к игрушке, которую никогда не отнимут. В действительности, перед ней всегда был достойный мужчина, способный понять и помочь, желавший говорить с ней, желавший видеть её, знать, что она здорова, что она счастлива. Эгоизм. Как много эгоизма было в её обращении с ним, во всех её поступках и даже в мыслях. Как глупо было отрицать чувства к нему раньше, как глупо было сотни раз называть его «коллегой», как глупо было держать эту чёртову дистанцию. Каким глупым это казалось теперь, когда она знала, что он уедет, когда знала, что больше не увидит очаровательное выражение его тёмных глаз. Она взяла себя в руки, мысли сложились в будущую её речь. Она делает это не только по указанию бабушки, она делает это и ради него. Ему было бы слишком больно узнать, если бы они всё же успели признаться друг другу в любви, а она бы не смогла молчать вечность. Вдох. Выдох. — Ты говорил, что прочитал дневник Бартли, — сразу начала она, подняв глаза к андроиду. — Да, это так, я рассказывал вам, что в нём было, — совершенно бездумно отвечал Коннор. Он не понимал, почему они говорят здесь, в её комнате, почему она в ночном платье, почему она говорит о каком-то дневнике и каком-то Бартли, когда они не говорили неделю! Когда неделю она просто избегала его. — Ты знаешь об исходе жизни моего бывшего мужа и его родителей? — спросила она как-то сурово, жестко. — Примите мои соболезно... — Не надо этого, — она резко подняла ладонь вверх и мотнула головой. — Я хочу, чтобы ты узнал историю целиком. Узнал её моими глазами, моими мыслями. Я хочу, чтобы ты узнал, что я за человек. Коннору тяжело было сосредоточиться, когда он, сидящий на расстоянии шага от неё, старался проникнуть в суть её объяснений. Его не покидал чудный запах сирени, его захватывало очарование всего её существа. Он преклонялся перед ней, как если бы она и вправду была древним и всемогущим божеством. Он думал о колкостях, произнесённых Ричардом, и сознавал, что в нём нет простого желания. Приходя к мысли о том, что к этой красоте можно прикоснуться, что эту изящность, силу, очарование можно ощутить, ощутить близко, проникнуть в суть всей этой красоты, он испытывал разочарование. Божественность заканчивалась там, где начиналась доступность. Именно потому взор его остановился не на ней – слишком уж открытое у неё было одеяние, а проник сквозь окно, прямо в сад, и мысленно восьмисотый находился там, среди деревьев. Эти мысли избавляли его от назойливого жжения на коже, от назойливых мыслей о её красоте. Но если бы он взглянул на неё, он бы заметил, что это уже не та открытая и милая женщина, которую он знал здесь, в Порт Хоуп. Если бы он поднял глаза к её лицу, если бы осмелился посмотреть, он бы понял, что внутри неё происходит что-то очень страшное. Он бы заметил, что её душа, та часть, что всегда пряталась в пыльном углу былых воспоминаний, скребется, просится наружу. Но оттого её только больше сковывает страх, ужас перед прошлым, чувство вины и низкий, самый низкий эгоизм, что всякий раз пытается усыпить совесть. Внутри неё происходила нравственная борьба, борьба его идеалов, что так полюбились ей, и внутренней тщедушности, слабости, страха. Она начала глубоким голосом, поразительно глубоким. Он звучал из самой души, из самой сути человеческого естества: — Когда я вернулась из Лондона после полицейской академии в Уэллс, меня встретил Эдвард. Он сразу показался мне странным, взволнованным и каким-то печальным, но он не заговорил со мной о причинах своей печали. Он не говорил о моих родителях, когда я спрашивала, как они. Он почти всю дорогу молчал.       Мы подъехали к родительскому дому. Любимый сад моей матери пришёл в запустение, превратился в подобие голой одинокой степи.       Я вышла из машины, Эдвард вышел вслед за мной. Я чувствовала, что что-то не так, и в какой-то момент... Наверное, людям это свойственно, но раньше со мной никогда такого не бывало, так вот, мне показалось, что всё это сон, что это ночной кошмар или только мои опасения, фантазии, мысли, и я до сих пор нахожусь в академии, в своей кровати.       Я протянула руку к звонку, но Эдвард сказал, что это не потребуется. Я не поняла смысла его слов. Я находилась в какой-то прострации, я уже не знала, ночь на улице или день, жива я или мертва, сон это или явь...       Я не заметила, как он достал из кармана ключи, которых у него не должно было быть. Не заметила, как он щёлкнул ими в замке дважды. Не заметила, как он сказал мне: «Мне так жаль».       Я помню, как красная дверь нашего чудного домика открылась, как передо мной возник длинный-длинный коридор, как я шла по нему и доски скрипели от каждого шага. И мне казалось, что этому коридору нет конца, что он – вся моя жизнь, что он – есть бесконечность.       Я ощущала пустоту: ни звона тарелок, ни шума в кабинете отца, ни его голоса, вечных разговоров о работе, распоряжений и приказов, ни бабушкиных возмущений, ни шума телевизора... Ничего. В этом доме никогда никто не жил – так мне показалось.       Это сложно обьяснить. Это что-то инстинктивное, но я сразу поняла, что здесь проводился обыск. Когда учишься на детектива, начинаешь замечать такие вещи, как царапины от маленького крючка, держащего дверь кладовки – гости и знакомые никогда не замечали его и дергали дверь на себя.       В голове сумбур, пальцы рук начинают дрожать, надоедливый холод мучает всё тело, и в то же время лоб горит, глаза и губы сохнут.       Я добралась до кабинета отца: на двери остался клочок сигнальной ленты. Сердце стало колотиться. Люди отрицают, что оно способно испытывать боль, но я чувствовала боль. Она как язва разъедала меня изнутри, отравляла воздух.       В кабинете всё перевёрнуто – нет, не так, как при ограблении, но ты понимаешь, что здесь побывала рука следователя и ни одного. Всё... по-другому, всё не на своих местах, не так, как было бы удобно отцу.       Думать было сложно, но я спросила себя: «Почему он позволил им рыться в своих вещах? Почему не остановил? Почему не вернул всё на прежние места?» Всё прояснилось, когда... Валентайн смотрела в одну точку. Смотрела на блеск серёжки, оказавшейся в щели меж досок. Смотрела на неё и чувствовала, как стены вокруг неё сдвигаются, как всё темнеет, и как этот золотистый блеск становится единственным светом, единственным прибежищем. На глаза выступили слёзы, но она этого не заметила. — На полу и на старом шкафу для его бумаг были следы замытой крови. Кровь была на столе, на вещах, на моих руках. Я чувствовала её привкус во рту. Голова закружилась, стало тошнить. Всё померкло. Коннор наблюдал за стекающими по женским щекам слезами. Надо было успокоить её, сесть рядом и прижать к себе, заключить в объятия. Но он не мог сдвинуться с места. Он ощущал странное движение вокруг себя, в себе, в ней. Это хаотичное движение мельчайших частиц, из которых состоят их тела... Но чувства – это другое, никакие объятия не смогут успокоить чувства, ведь объятия совсем в другом пространстве. Он слушал. — Я открыла глаза в машине. Сколько я пробыла в беспамятстве? Час? Два? Три? Быть может, несколько дней или лет – я не знала. Всё переменилось.       Мы шли по белым коридорам больницы. Почему мы были там? Мы подошли к одной из белых дверей с маленьким-маленьким окошком. Женщина, медсестра, потянула за ручку на окошке, и я как-то послушно заглянула туда, — дыхание Лоры дрожало, голос дрожал. Сама она стала бледной, болезненно-бледной. А взгляд всё также прикован к этой маленькой щели, к этому тёмному полу. — Я не сразу поняла, что за женщина сидела в углу белоснежной и мягкой комнаты. Она была совсем мала и худа. Мне стало её жаль, хотелось согреть её. Она тряслась и бормотала что-то невнятное, а я стала понимать, в какой именно больнице мы находимся.       Но почему? Эдвард молча наблюдал за мной, он ждал чего-то... Вдруг он, сдержанный и серьёзный, приблизился к окошку и сказал: «Анна, вы слышите меня?»       Почему «Анна»? Что значило это имя? Кем была та женщина? Вдруг она закричала, пронзительно, страшно, она кричала, и я чувствовала, что её крик отдаётся эхом в моей груди. Взгляд её был безумен. Он был звериным, как взгляд пойманной и загнанной лисицы, которой вот-вот наступят на грудь.       Взгляд её врезался в мой ум болью, ужасом. Изумрудные глаза впились в мои собственные и заставляли меня смотреть. И я смотрела. Смотрела, пока не поняла... Коннор дрогнул – он будто наблюдал за совершающимся преступлением. Наблюдал за надругательством над беспомощным созданием, но не мог остановить этого. Он был вынужден наблюдать. Его одолевала тоска и жалость, но разум твердил: «Жди». Как во время допроса он должен был ждать, чтобы человек рассказал всё, чтобы полностью погрузился в воспоминания и свои чувства, чтобы показал, как он переживал это, как думал, как чувствовал. И это было омерзительным. Омерзительным было наблюдать со стороны за страданиями любимой женщины, потому что так было положено. Но он послушно сел на пуфик и наблюдал. Он всегда доводит дело до конца. Всегда добивается правды. — Я долго рыдала в машине, Эдвард никак не мог меня успокоить, но я не думаю, что он пытался... Он хотел, чтобы я обезумела от горя, я знаю, что он хотел этого. Сквозь собственные рыдания я слышала его ровный и непоколебимый голос.       Он говорил медленно, словно получал удовольствие от растягивания каждого слова, он рассказал, что моя мать убила отца. Убила. Рассказал, что мать потеряла рассудок, застрелила его, и совсем сошла с ума, увидев его мертвое тело, кровь...       А потом я перестала думать и перестала что-либо чувствовать. Помню, как меня просили подписать брачный договор, помню, как мать Эдварда сказала «да» священнику, помню, как душило свадебное платье, помню, как оказалась в большом особняке.       Я могла только плакать. Я чувствовала, что потеряла всё. Чувствовала, что мертва, не телом, но душой. Что всё внутри исчезло, всё, что наполняло, что питало – всё разрушено. Помню, как во снах видела их лица. Снова и снова.       Снова и снова я открывала красную дверь и шла по коридору, снова и снова я слышала «да», снова и снова видела безумный дикий взгляд создания, не способного на безумие, не способного на зло, не способного перечить даже собственной матери. И всё же обезумевшего.       Снова и снова я видела высокий образ отца, его умный и строгий взгляд, его уверенность и любовь к работе. Убит своей женой. Один из лучших банкиров Сомерсета убит, — Лора глубоко вдохнула, глаза её медленно стали наполнятся злостью, ненавистью, её кисти сжались в кулаки до хруста, она смяла белое одеяло. — И каждую ночь я должна была приходить к нему. Он так хотел. Он говорил, что без этого нельзя, что без этого он бросит меня, разведётся, а я боялась остаться одна, очень боялась, ведь кроме него у меня никого больше не было.       И я приходила. Это было ужасно, потому что я не могла думать о таком после потери родителей, я не могла думать о чём-то хорошем, и мне всегда становилось стыдно, что я делаю это.       Со временем, конечно, после долгих и выматывающих скандалов, я собралась с духом. Я должна была быть сильной, чтобы не опозорить имя отца, не опозорить нашу семью и память о моей дорогой матери.        Я старалась изо всех сил быть весёлой, лёгкой, быть хорошей дочерью для его родителей и хорошей женой, старалась угодить ему и сделать его счастливым. Это подбодрило меня, он перестал жаловаться, и мы почти не ссорились, а его родители стали относиться ко мне немного лучше.        Я посчитала, что неплохо будет вернуться к работе – это всегда отвлекало меня, всегда было отдушиной наряду с музыкой, а играть на скрипке стало трудностью... Мать Эдварда это раздражало.       В то время я уже думала о судьбе бабушки. Я знала, что она не переживает всё это так, как переживаю я. Кроме того, я всё ещё была обижена на неё за то, что она не защитила меня от отцовских наказов, и вместо того, чтобы утвердить моё стремление к занятиям музыкой, направила всю мою энергию в сторону Эдварда.       В глубине души я ненавидела её за то, что она познакомила меня с ним, за то, что не предостерегла, за то, что... За то, что сделала из меня.       И всё же она была единственным родным человеком. Она была способна понять меня. Она была единственной, кто находился в доме, когда с родителями случилось несчастье. И ей тоже нужна была помощь.        Я стала расспрашивать Эдварда и его родителей на её счёт, но они отмалчивались. Я стала настаивать. Мы все сильно поссорились, но я всё же узнала, куда они её определили.       Представь моё бешенство, когда мне сказали про дом престарелых в другом городе. Боже! Ведь ей нужен был особый уход, ей нужны были лекарства и медицинский присмотр. Несмотря на препирательства Диспенсеров старших, я всё же забрала бабушку и привезла её в особняк.        Я наняла врача, разузнала всё об уходе, я поручила присмотр Бартли... Хольмы всегда были очень надёжными и заботливыми людьми, я рассчитывала на их помощь и поддержку и не ошиблась.       Когда бабушке провели операцию, и она стала шевелить губами, я попросила Бартли обучить меня чтению по губам. Это было очень трудно, но я уже тогда привыкла к труду, привыкла и научилась переступать через лень, через слабость, через усталость и чувства.        Я умела работать и знала, что такое дисциплина. Я повторяла упражнения снова и снова, пока не научилась прочитывать буквы, затем слоги, слова...       Когда я умела читать слова, бабушка позвала меня к себе и попросила Бартли выйти. Она сказала, что меня ждёт серьёзный разговор. И её губы зашевелились... — Лора сжала одеяло сильнее, всё её тело напряглось, глаза потемнели, наполнились злостью, самой ужасающей злостью. — Она сказала, что пока я была в Лондоне, Эдвард не раз приходил к отцу и спрашивал его насчёт женитьбы. Отец не был против, но предпочёл отложить этот разговор до моего возвращения, чтобы спросить меня при личной встрече.       Эдвард настаивал, снова и снова расписывал будущую нашу жизнь, говорил, что позаботится обо мне, так как никого и никогда так сильно не любил. А потом... Бабушка сказала, что он принёс брачный договор, отец ознакомился с ним и пришёл в замешательство. По договору наследство, которое переходило мне после смерти обоих родителей, становилось также собственностью Эдварда, как законного мужа. Он мог пользоваться этими деньгами с моего позволения, а затем после моей смерти. Наследство было большим, очень большим.       Отец составил завещание ещё тогда, когда я была совсем маленькой, и с годами лишь дополнял его новым имуществом: дом, машина, деньги, активы. Мой отец был сведущ в подобных махинациях, он сразу отказался и попросил Эдварда уйти и больше не возвращаться.       Эдвард ушёл.       Когда настал третий год моего пребывания в Лондоне, и я проходила стажировку, мы с Эдвардом стали общаться больше. Он о многом меня расспрашивал, у меня сложилось впечатление, что он действительно скучает. Но потом... бабушка сказала, что за неделю до моего возвращения Эдвард пришёл снова.       Бабушка была в своей комнате, но хорошо всё слышала: слышала, как мама впустила его, как проводила до кабинета отца, как отправилась в магазин, как отец разговаривал с ним... Затем выстрел, щелчок дверного замка, тишина...       Затем снова щелчок замка, тихий шаг матери по коридору, мучительные секунды беспомощности, крик ужаса, дикий стон, пронзительный стон боли и долгое рыдание. Только через два дня в полицию обратился Эдвард, вновь пришедший «навестить» мою семью.       Рядом с отцом... рядом с его телом сидела мать, она была в крови, она плакала и смеялась одновременно, в её руках был пистолет, и она пыталась застрелиться. Ей не дали сделать этого.        Полиция не смогла ничего выяснить у неё, так как рассудок её пострадал безвозвратно. На пистолете были только её отпечатки, сам пистолет принадлежал отцу... Полиция сделала вывод, что... Что мама... — Валентайн закрыла лицо руками и сжала волосы на голове. — Что она застрелила его. Мотивов было достаточно: наследство, ревность, плохое здоровье и близость с сумасшествием, полная невменяемость...       Посадить её не могли, и поэтому её поместили в психиатрическую клинику. Через две недели своего пребывания там она скончалась. Коннор вскочил с пуфика, но не знал зачем, не знал, куда деться, как изменить то, что произошло много лет назад, как помочь ей? Как наивно было учить её открытости. Каким глупым было вообще упрекать её в чём-то, обвинять, хотя бы мысленно. Как жестоко было думать о ней хоть что-то, кроме хорошего. Как жестоко было пытаться «излечить» её. Разве можно помочь человеку, пережившему это? Разве он, машина, прожившая полтора года, мог спасти её от ужасов прошлого? Её, способную говорить о тех событиях, способную здраво мыслить, способную восхищаться литературой, обсуждать политику, дивиться красотой цветов и любить? Любить кого-то, после всего? Он ощутил какой-то смутный страх перед её выдержкой – на что ещё она способна? Как далеко может зайти её способность контролировать себя? Не стал ли он сам частью этой жестокой игры, этой новой реальности, которую она построила вокруг себя? Он так и стоял, недвижимый, окаменелый от жутких мыслей, наполнивших его сознание. — Я не хочу говорить о том, что чувствовала в тот момент. Я не хочу говорить тебе о том, что я пережила, когда она закончила. Я хочу сказать, что впервые ощутила злость. Осознанную злость.       И я хотела, чтобы она пропитала меня, чтобы её было достаточно для мести, чтобы её хватило для стойкости, для того, чтобы не испугаться собственных мыслей. Я хотела наказать их.       Я долгое время искала о них всю возможную информацию. Я ездила в Лондон, наводила справки. И по случайности, по одной из тех случайностей, что можно счесть лазейкой дьявола, когда он оставляет для тебя тайный ход, чтобы ты всё же сотворил зло, я узнала о деле семьи Гринов.       Эта семья была связана с Лондонской «мафией», организацией, занимающейся нелегальной торговлей алкоголем, наркотиками, в частности красным льдом. Этакая банда Рубинового Короля, но только в Великобритании.       Грины обокрали главу этой преступной организации. Об этом я узнала в одной из старых, знакомых мне забегаловок, в которых мы часто, на стажировке, наблюдали наркокурьеров. Там всегда можно было узнать что-то полезное. И я узнала.       Узнала, как выглядели и чем занимались Грины, узнала об их возрасте, их повадках, узнала всё. Нетрудно было понять, что Грины - это новоиспечённые Диспенсеры. Я не была сильно удивлена, только разочарована.       Разочарована в себе, в своей глупости, непроницательности, в послушании и многом другом. Я дала слово не себе, но покойным родителям, что я отомщу за боль, которую они нам причинили.       И я была готова пойти на всё, чтобы добиться этого. Я сказала Эдварду, что еду в Лондон повидаться с друзьями из академии и что скоро вернусь. В Лондоне я провела два дня, а затем поехала в Аскот, он по пути к Уэллсу.       В Аскоте я написала анонимное письмо в одну из газет Уэллса от имени аскотского безымянного журналиста, указала, что семья неких Гринов скрывается под новой фамилией и ничего больше. Я не указывала, что они мошенники, не указывала, что они из Лондона, я знала, что журналисты сделают всё за меня, что они сами пожелают уничтожить одну из богатейших семей Уэллса, жителей большого особняка, и заработать на их крахе.        Я передала письмо одному бродяге и дала ему деньги с условием, что он отправит это письмо в газету. Моего лица он не видел, а голоса бы не запомнил, я говорила с ним шепотом и ночью.       Когда я вернулась в Уэллс, всё было тихо. Журналисты письмо ещё не рассмотрели, а я вела себя просто чудесно. Я была самой желанной женой для Эдварда Диспенсера.       А когда новость разлетелась по Уэллсу, у меня было достаточно оснований разорвать с ним – О! Я знала, что этот жалкий червяк испугается за брачный договор, а потому сказала, что это лишь перерыв в отношениях, чтобы подумать, чтобы решить...       Уверена, что он и его поганая семейка уже придумывали, как расправиться со мной, чтобы завладеть всеми деньгами и имуществом целиком. Но им в тот момент было не до этого.       Они стали прятаться, а я ждала, когда же их прошлое явится по их души и заберёт у них все деньги, всё до последнего, вплоть до украшений самолюбивой миссис Диспенсер. Я ждала и наблюдала. Впервые за долгое время рассказа на лице молодой женщины возникла грусть. Самое искреннее сожаление окутало всё её выражение. Тяготящее чувство вины ощущалось во всяком её движении. Оно пропитывало взгляд зелёных глаз. Оно было везде, даже в воздухе. И впервые за всё время рассказа она подняла глаза к Коннору. Коннор смотрел на неё с болезненным возбуждением. Он весь прямо посинел от услышанного. А Лора только смотрела на него с отчаянием и виной и не находилась, что сказать, как успокоить, ведь правда же... И Коннор различил это в её глазах, сдавленно замычал, и нервно схватился за волосы. Сначала сделал два шага назад, отшатнулся так, что чуть было не оступился, а потом в одно движение приник к стене всем телом и затараторил невнятно: — Не может быть, что бы вы, что бы такой человек... Что бы вы, кто заставил меня в душу поверить, в бессмертие души, в чистоту её, в прощение... Вы, — простонал он жалобно, и дрожащие пальцы упирались, скреблись об стену, словно пытались найти в них ручку потайной двери, чтобы скрыться, чтобы спрятаться от всего этого кошмара. — Я... я жалею... очень жалею, Коннор, я не хотела этого... Я не знала, что они подожгут их дом, я не знала... Я тогда так злилась, я позабыла об этой самой чистоте, о добре, о прощении, я... — к глазам подступили слёзы, но Валентайн сдержала их. Нельзя, чтобы он жалел её, нельзя, чтобы поддался былым чувствам, нельзя, чтобы он мог простить. Он должен уехать, как и сказала бабушка, он должен уехать. — А как же божественная справедливость? Неужели и это было для обмана? Неужели для того, чтобы я мог понять... Мне мерзко произносить это. «Понять убийство». Да как же это?.. Как вы могли всё это время рассуждать о справедливости и о законе? Как вы могли осуждать мои принципы? Как вы вообще... Как вы живёте до сих пор с этим? Лора закрыла рот рукой – ей хотелось рыдать, хотелось отдать себя под суд, пусть сам решает её судьбу, пусть пристрелит, как бешеную собаку, пусть приставит ко лбу пистолет и спустит курок, и всё это закончится. — Я сожалею о содеянном, каждую ночь я раскаиваюсь... — Раскаиваетесь? Вы должны были гнить в тюрьме! — Коннор испугался того, что сам говорил, что произносили его губы. Каждое слово было справедливым, но эта справедливость была слишком жестока для нового Коннора. Эта справедливость всегда была далеко. Она не касалась чувств. Он никогда и ничего не терял, когда осуждал. Он не испытывал чувства, сравнимого с мучительной тоской. А теперь, когда были чувства, когда он судил создание, обожаемое им так долго. Когда он выдвигал приговор для той, которую любил безмерно, которую боготворил, ради которой готов был умереть, теперь эта справедливость была жестокой. Он знал, что это неправильно, что перед законом все равны, что он должен быть бесстрастен, что должен быть олицетворением этого закона, должен разить без всякого сомнения, но как он мог?.. «Она совершила ошибку...» — подумал он про себя и, казалось, нашёл спасение, но твёрдый во всём разум напомнил: «Убийство – это ошибка, лейтенант? Для меня убийство – это преступление, для закона убийство – это преступление, а всякое преступление должно наказываться!» — Коннор ясно осознал, что не выпутается, что не сбежит от самого себя. — Вы! — только и мог выдавить из себя сквозь сжатые зубы восьмисотый. Он знал, как чувственна её душа, знал, как она умна, знал, что она потрясающий человек, что она уникальна. Он ощущал её, как часть себя, как тот самый пазл, единственный, что подходит ему, единственный, что создан вместе с ним. Но разве такое возможно? Разве может его часть идти против закона? Он помнил звёздное небо над их головами, помнил её прикосновения, помнил каждый разговор, каждое её слово, каждый взгляд. Он любил её, знал, что любил и что любит до сих пор, даже после этого её признания. И что будет любить целую вечность, столько, сколько проживёт. И он скорее бы предал себя, нежели её. И он готов был предать закон. Предавать его снова и снова ради неё. А если он готов предать закон, то и своё предназначение он тоже предаст, и свои принципы, и все свои убеждения, а вместе с тем и весь свой мир. Коннор пошатнулся, но удержался на ногах и беспомощно глядел на дверь из комнаты. Он свой выбор сделал. Глубоко внутри себя выбор этот признал и теперь переживал сокрушающие последствия. Лора увидела его мучения и желание сбежать, скрыться, никогда более не видеть её и не знать. Это было справедливо, несомненно. Этот поступок... да и губительное молчание, обман почти что. Ведь она знала, как важен для него закон, знала, как воспринимает он всякое преступление и нарушение правил, и всё же молчала, и держала его возле себя, и мучала конечно. И неудивительно, что теперь ему плохо, даже больно наверное, страшно, что такой человек был рядом, что такому человеку доверял и с таким говорил... Коннор не выдержал, ринулся к двери и скрылся в гостиной. Лора даже не решилась думать о том, что бы остановить его, она всё понимала, она знала, что заслуживает этого.

* * *

И пока поезд нёсся по рельсам, пробираясь сквозь тьму и холод разразившейся грозы, сметающей всё на своём пути, разящей одинокие деревья голубыми молниями, истребляющей пышные поля тяжелыми кинжалами дождя, перед глазами восьмисотого проносилась вся его жизнь. Он никак не мог понять, как вышло, что он отказался от всего, ради чего жил. От цели своего существования, от приверженности закону, приверженности порядку, правилам. Как всё это могло схлопнуться в один миг, когда он опустил на весы любовь к мисс Валентайн? Как эти несокрушимые титаны, древние как жизнь колоссы, могли пасть пред обычным человеческим чувством? Что было в этом чувстве? Что стояло выше закона? Почему теперь, размышляя о её рассказе, размышляя над событиями её жизни, он проникался ненавистью к жертвам её сумасшествия? Почему сейчас, видя отражение собственных глаз в мутном окне сектора для андроидов, он думал, что она поступила правильно? Почему он видел другую справедливость и что это была за справедливость? «Она убийца... По её вине погибли люди, сгорели! Сгорели заживо, Коннор, очнись!» — мысленно рассуждал он. — «Но они сами убийцы... Ведь это вовсе не Анна Валентайн застрелила своего мужа, это был Эдвард Грин.       Он сделал это ради денег, ради будущего наследства... И ведь никто бы не поверил старой парализованной женщине, чья дочь сошла с ума. Никто бы не воспринял её слова всерьёз, а значит, эти люди, жестокие убийцы, лишившие юную девушку семьи и дома, издевавшиеся над ней и её свободой, они бы жили дальше...       Безнаказанно тратили бы деньги Итана Валентайна и его дочери. Разве это справедливо?» — наконец спросил он себя и схватился за голову. — «Зачем вы сделали это, мисс Валентайн?» — спросил андроид жалобно, и разум ответил: «Потому что этого не сделал закон». Где была правда? Где было добро? На чьей стороне оно было? Какая разница, если закон перестал быть тем, чем всегда был для Коннора – маяком в туманных водах всякой морали и всякого выбора. Закон не выдержал этой страшной проверки, он рухнул пред злым роком, пал пред неизбежностью судьбы, пред истинной справедливостью, а любовь... Любовь была тут, в груди. Она наполняла каждый биокомпонент. Она была во всём: в стекающей по окну капле воды, в разящей молнии, в сметённом поле, в содрогающемся от раскатов грома небе, в воздухе, в самом дыхании. В самой сути всего живого было одно чувство. Оно было центром всего. Вокруг него происходили все те процессы, которые так любил объяснять Коннор, но этого объяснить он не мог. Он не мог понять, почему его так тянет вернуться к ней. Почему каменный дом и прекрасный сад зовут к себе. Почему он чувствует, что его место рядом с ней. Почему становится совестно за свои слова. Почему он выбрал её, а не себя? Всё это было загадкой для его разума, в то время как для чувства, теплившегося в груди, это было лишь особенным кодом, языком, и чувство расшифровывало эту загадку и преобразовывало её в слова. — Каждой мыслью обожаю, — тихо произнёс он, когда поезд пронёсся мимо первой детройтской высотки.

* * *

Лейтенант Андерсон только вернулся с прогулки с Сумо. В отсутствие Коннора, теперь, когда он особенно увлёкся Валентайн и бывал у неё до утра, можно было не беспокоиться о поздних гостях и не соблюдать «режим здоровья». Мужчина рухнул на диван, достал из-под матраса бутылку отличнейшего виски, откупорил и вдохнул пряный аромат. Пальцы щелкнули по пульту телевизора, чёрный экран загорелся, спортивный канал никогда не спал. Что же, женский теннис ничем не хуже баскетбола, но почему они всегда так истошно кричат? Под рукой оказался бургер – наконец-то вкусная еда! Вдруг звонок в дверь. Ну и кто это может быть? Хэнк взял со столика револьвер, а в другой руке всё также держал бутылку виски. Ленивой походкой он добрался до двери, потянул ручку. — Коннор? — с округлившимися глазами спросил Андерсон, как будто глаза когда-то изменяли ему. Коннор выглядел помято. Нет, не так помято, как когда возвращался после своей ночной охоты на девиантов, но эта его «помятость» шла изнутри. Должно было произойти что-то ужасное, чтобы он не поправил складочки на рукавах пиджака и не утянул галстук на шее. Волосы трепал беспощадный ветер, а андроид даже не нахмурился. Хэнк пропустил его в коридор. Восьмисотый медленно прошёл, как-то потерянно огляделся, как будто видел этот дом впервые и никак не мог найти знакомых предметов интерьера, шумно вздохнул, но ничего не сказал, только посмотрел тоскливо на лейтенанта. — Так. Про время не сказал, про виски не сказал, про здоровье моё нарушенное не сказал... Галстук не поправил, — мужчина нахмурился и побрел в гостиную, прихватив андроида за плечо и подгоняя его за собой. — Что там с Валентайн стряслось? Коннор вспыхнул и опустил глаза. — Она ужасную вещь совершила в прошлом и призналась мне в этом... Это так... Так плохо. Это против человеческой природы, это против всякой морали, это... Предательство, — разочарованно признавался андроид, упав в кресло. — Это против моих идеалов, против моих убеждений. — О... — медленно протянул Хэнк, внимательно изучая лицо напарника. Да, он несомненно был расстроен своим горем, но... было в его лице что-то решительное. Как будто он обо всём уже подумал, на всё уже решился, а теперь пришёл за одобрением. За той самой поддержкой, о которой однажды сказал ему Андерсон. Значит, его нужно было только направить. — Тяжело, должно быть, тебе это выносить... Что же, сынок, теперь уж мужайся. Тебе предстоит трудный выбор – или убеждения, или чувство к ней. Но тут я тебе не советник, ты сам должен решить, что для тебя важнее... — Но убеждения... Убеждения – это и есть я. Я всегда был своими принципами и своими убеждениями. Они составляли всего меня. Я всегда жил с ними, следовал им, был предан закону, я... Да как же это? Хэнк положил свою тёплую и большую ладонь на плечо Коннора. — Правильно, теперь же думай, «Я» или она. Тут Коннор, нет правильного выбора, тут только твоё решение, твоя жизнь. Но я тебе вот что напомню: ты мне говорил, что мисс Валентайн страдает эгоизмом и сама от него мучается, и что ты всяческим образом пытаешься ей помочь преодолеть это... Так вот, не переступила ли она через себя, выдав эту тайну? Не отдала ли себя под твой суд, открывшись? Коннор взглянул на напарника с отчаянием. И вмиг в его голове пролетела тысяча мыслей. Тех мыслей, которые он уже слышал в поезде, но старался не допускать к осмыслению. Не он ли всегда думал, что свободен от эгоизма, и гордился тем? Он ведь судил её за гордыню, за самолюбие, а сам при первом же крушении убеждений сдался? Сам загордился и поставил все свои принципы выше её чувств? Бросил её там, одну, наедине с её переживаниями, с тем ужасом, которые ей внушали события прошлого, с чувством вины и стыда, со страхом, с ненавистью к себе... Её, хрупкое одинокое создание, один на один с этими злодеями? Разве не должен он был показать своим примером, как бороться с эгоизмом? Как победить своё «Я» ради чего-то большего? Разве не должен он был отдаться чувству и оставить свои убеждения, чтобы быть рядом с ней, когда она наконец открылась, когда доверила всю себя ему? Разве не был тот момент сокровенным? Их моментом, не лишённым той невинной интимности, той близости, которой он желал? Коннору стало не по себе. Впервые его захватила совесть, впервые она пропитала каждую его мысль и наполнила его существо каким-то особенным воодушевлением, напомнила ему о благородстве, что раньше было его неотъемлемой чертой, напомнила о храбрости, о том, что он должен был, обязан был лицом к лицу столкнуться с её страданием и её ношей и помочь ей справиться с ними. — Вы правы, вы правы, лейтенант, — вполголоса произнёс он, а затем всё более воодушевляясь. — Я ведь люблю её безмерно, лейтенант, я бы всё ради неё... А тут испугался. Ей сейчас тяжело, ведь она совсем одна. Она же себя загнобит теперь, заживо себя замучает... — Коннор заключил свою голову в ладони, как в тиски, и замычал от злости на самого себя. — Я вернусь к ней, сегодня же, сейчас же вернусь, я должен... Я люблю её больше убеждений, я хочу быть рядом, я так сглупил... — Ну, ну, сынок, тише, Коннор, всё обойдётся. Поезда ещё ходят, отвезу тебя сейчас на станцию, поедешь к ней, поговоришь, скажешь, признаешься ей наконец... — Нет. Этого нельзя. Ей друг нужен, а если она испугается? — с тяжестью проговорил Коннор и серьёзно нахмурившись добавил: — Решено, едем к ней. Я должен утешить её, должен сказать, что всё ещё дорожу ей, что она всё ещё человек и всё ещё прекрасная душа в моих глазах.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.