ID работы: 12185237

филворды

Джен
R
В процессе
82
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 82 страницы, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
82 Нравится 39 Отзывы 13 В сборник Скачать

слушать

Настройки текста

«И старые лебеди склонили перед утёнком головы. Он совсем смутился и спрятал голову под крыло, сам не зная зачем. Он был чересчур счастлив, но нисколько не возгордился — доброе сердце не знает гордости, — помня то время, когда все его презирали и гнали. А теперь все говорят, что он прекраснейший среди прекрасных птиц!» © Ганс Христиан Андерсен, «Гадкий утёнок»

***

      Как всякая поражающая своей жестокостью трагедия, эта история началась с крови.       Блестящим узким подтёком над верхней губой, похожим на след ржавчины на эмалированной поверхности судёнышка в общей душевой.       Кровью бы она и закончилась — только в гораздо более внушительных объёмах, гораздо чётче маленького артериального ручейка. Те потёки плелись бы змеистыми дорогами от разорванных ртов и глазниц по щекам, по шеям, угловатым туловищам и тонким детским рукам, и закончились бы красными лужами, окаймляющими косолапые стопы.       Как в испытательной комнате, но без мела. Круг, за границу которого нельзя зайти, иначе — выбываешь из игры.       Такая жирная точка должна была встать в конце этой пьесы.       — Одиннадцать, ты слушаешь?       Она слушала; как мог бы навострить слух зайчонок, чующий походку голодной лисы. Через звон, заложивший уши наглухо, через тоненькие всхлипы. Если бы она отвлеклась на секунду, то, вполне возможно, заметила судорожное моргание красной лампочки на камере видеонаблюдения или услышала, как тихо-тихо ступает знакомая фигура во тьме бесконечных коридоров. Впрочем, шаги фигуры стали далёкими и ненужными, когда с пола до ушей Одиннадцать донёсся отрывистый хрип: так дышало густым просоленным воздухом дольше прочих умиравшее тело Пятого. Один кровавый подтёк спустя мучительно испустился последний дух — Эл вздрогнула, так оно было громко.       Может, вот она — точка?       Однако! Помимо слуха у неё оставалось ещё целых три чувства: обоняние (кровь), осязание (кровь), вкус (кровькровькровь везде кровь). Этого уже достаточно, этого много. Ершистый затылок покрылся противным колючим холодом, страхом, и лишь благодаря этому всполоху адреналина Эл ощутила себя живой. Она собрала мокрые от крови и пота ладони в кулаки, безвольно упавшие по бокам, и пропитанная простодушным детским стыдом мысль мелькнула: как некрасиво-громко трепещет на шее жилка.       Обернулась. На раздумья — три подтёка, отчего-то Эл была убеждена, что осталось именно три. Капнули тяжёлые капли на сорочку со снежинками. Два. Ох, только бы не поскользнуться, не свалиться смешно за границы красного круга!       Не то засмеют, думала наивно. Всегда засмеивали.       — Одиннадцать.       Дальше бы шёл монолог; текли бы сквозь пальцы красные минуты; жужжал бы чужой страх в нитях накала потолочных ламп; затем — всполох невидимой силы, истошный детский крик, хруст костей и тишина.       Кровавая точка.       — Ты испугалась.       Многоточие, не вопрос.       Девочка резко вдохнула. На бритой голове вздыбились короткие каштановые волоски.       — Не нужно, Одиннадцать. Не нужно меня бояться.       Но что стоили те слова против исступлённо дрожащего сердечка? Они возымели эффект не больший, чем разбавленный водой сироп от кашля. Даже хуже — по сжатым кулакам прошлась судорога бессознательного испуга; лёгкий удар током — Папа говорил как-то, что такая реакция бывает у забитых тушек скота — мышечная память, остающаяся в трупе после смерти, — и предпоследняя капля крови с кулаков звонко шлёпнулась в лужу.       А он улыбался.       Вот и вопрос(ы).       Одиннадцать недоумевала: ему правда весело? Ему смешно? Всё это — разбросанные тела, бордовые мазки на стенах, вывернутые конечности — для него пустое развлечение? С ровно теми же, как у него, сияющими беспечностью улыбками они всей компанией номеров слушали от медсестры Джанин сказку о Тростниковой шапке, смеясь каждый раз над одним моментом…       «Жил один богач, и было у него три дочери. Захотел он однажды узнать, крепко ли они его любят. И спрашивает он старшую дочь:       — Как ты меня любишь, дорогая?       — Ах, папенька, я люблю тебя, как жизнь!       — Это хорошо, — спрашивает среднюю: — А ты как меня любишь, дорогая?       — Ах, папенька, я люблю тебя больше всего на свете!       — Очень хорошо.       Наконец спрашивает младшую:       — А как же ты меня любишь, моя дорогая?       — Я люблю тебя, как свежее мясо любит соль, — отвечает она.»       Как мясо может полюбить соль? Ну и околесица, говорил Три. Еда не может любить, вторил Два, мясо не живое и не может думать, и всё, для чего оно годится — быть съеденным. Так было всегда — тот, кто мыслит, априори сильнее. А участь недобитой тупой тушки — стать приготовленным обедом.       И всё же… Он улыбался, тепло и ласково, и мышцы Одиннадцать не успели отреагировать на его улыбку, поскольку та улыбка, на тот раз, в ту секунду — не пугала совершенно.       — Ты плачешь? Но почему? — прозвучал исполненный искренним удивлением голос. — Всё закончилось, Одиннадцать. Все, кто причинял тебе боль, — он обвёл рукой своё творение, — ушли. Ты оплакиваешь их, после всего, что они с тобой сделали?       Одиннадцать не ответила.       — Они не достойны твоих слёз, девочка, — не успокаивалась улыбка; Одиннадцать показалось, что на кончике его зуба тоже застыла кровь, но то, верно, был всего лишь отблеск красной лужицы. — Я слышу их голоса, они… все они… всегда со мной, и они, поверь, не рады тебе даже сейчас. Быть может, ты оплакиваешь свою несвободу?       Она сжала дрожащие губы.       — Ну, ну, хватит, успокойся. Ты боишься меня? Зря. Я не собираюсь причинять тебе боль, напротив — я единственный могу защитить тебя. Ты слушаешь, Одиннадцать?       Голос его был умиротворяюще тихим и гудящим. Он говорил красиво и вкрадчиво, рассказывал ей новую сказку и, разумеется, она внимательно слушала — сложно не послушать единственного живого человека в помещении. Какую боль он не причинит ей тактично не уточнил, хотя Эл неким глубинным, ещё не полностью сформированным чутьём взрослой, поняла, что он никогда — ни за что! — не причинит ей вреда, как никогда не делал даже перед страхом наказания дуболомами Папы.       И в мгновение шелохнувшегося внутри её головы осознания,– сопровождаемого его добрым оскалом – животный страх за собственную тушку спал, точно кандалы. Она была жива, — ох, как приятно было чувствовать себя живой! Дышащей, думающей, ходячей! — а живое на обед не подают, так ведь?       Выработанные за годы рефлексы порывали её вскинуть ладошку и направить скопившиеся страхи вовне; ударить так больно, как никогда прежде; зажечь все лампочки в колесе, выкинуть соперника из мелового круга. Лишь здесь, в силе, был выход, и с помощью неё она сможет поменять их местами — тушка и хищник. Мясо и соль.       Разгромом, полным и окончательным поражением и должен был завершиться тот злополучный вечер. Так бы закончилась одна сказка и началась другая.       Одна загвоздка... Улыбка. Столь сияющая, что могла бы греть её до скончания веков.       — Я не соврал, сказав тебе, что хочу освободить нас обоих. Мы, ты и я, всегда были больше прочих достойны сбежать отсюда навсегда, — сказал он, сделав к ней ещё несколько шагов. — Ты не согласна? О, но вспомни, Одиннадцать, кем мы все были здесь? Не важнее мух, трепещущих в паутине — бездарное прожигание великих сил в надежде обмануть законы пищевой цепи, во власти человека, впившегося в нас своими клешнями и тянувшего драгоценные соки. Но, — он небрежно смахнул слезу с её щеки, — я положил этому конец. Я освободил всех, освободил нас, и показал, кто на самом деле застрял в паутине. Ты слушаешь?       Карие глаза моргнули, блеснули слезами и осознанностью.       — Хорошо, — сказал он довольно и погладил её по голове. — Вот почему ты, Одиннадцать, а не кто-то другой. Ни один из остальных номеров не был похож на тебя, и они чувствовали это. Они дразнили тебя, били — потому что чувствовали твоё превосходство, чувствовали… свою слабость пред тобой, ибо ты — совершеннейше исключительное создание, — благоговейно прошептал он. — Я знал это. Такая сообразительная девочка, храбрая и чрезвычайно талантливая. Я понял это сразу, с первых дней, как Папа принёс тебя сюда.       Одиннадцать смутилась – ей никогда не говорили таких приятных слов. Она всегда плелась где-то позади, никем незамеченная и слабая, но он говорил – и улыбался – с ней, как с чем-то потрясающим и великим, как небосвод. Это было странно... и приятно залило грудь теплом, потому что в первый раз в жизни она почувствовала себя значимой.       Папа. Вмешался в спутанное создание шёпот. Почему-то на слух его имя — или то, что он выдавал за имя — воспринималось неправильным, не то потому, что Эл ещё не оправилась от потери и пришедшего с ней одиночества, не то потому, что сказано оно было папиным убийцей. И она, к стыду собственному перед его добрыми словами, к страху непрошенному перед его злыми поступками, отрывисто и звонко хныкнула — получилось, будто мышь попала в мышеловку, жалко и смешно.       Жалкая, жалкая. Нет, думала Одиннадцать, он наверняка издевался над ней сейчас, врал. Никакая она не исключительная. Убогая недобитая тушка, ничем не лучше других таких же, что валяются вокруг. Приятное чувство важности рассеялось — вернулся страх. Она опять всхлипнула. Недоверчиво дёрнулась, отстранилась от его руки.       Он нахмурился, недовольный переменой. Терял терпение; оно утекало каплями крови. Ненадолго в его глазах зависло презрение к её нытью, но быстро сменилось на сочувствие и нечто, отдалённо напоминающее поклонение. Первозданное, честное.       Так, конечно, на еду не смотрят; но легче Одиннадцать от этого понимания не стало.       – Не думай что я обманываю тебя, Одиннадцать. Это не так. Я всегда говорил тебе только правду, и сейчас тоже говорю только правду – ты превосходила остальных и этим их пугала. Они пытались загнать тебя в угол и всячески контролировать, только чтобы не встречаться с той силой, которая есть в тебе... Не встречаться лицом к лицу со страхом, который ты в них вызывала. Животные всегда боятся того, чего не понимают, и предпочитают либо бежать от испуга, либо забивать угрозу толпой, – он снисходительно ухмыльнулся, – Увы, они не додумались, что сдерживать такую силу любым способом всё равно что пытаться укротить торнадо. Бесполезно. И ни к чему, кроме трагедии, не привело.       Она печально оглядела тела детей. Семнадцать, Пятнадцать, Тринадцать... Её братья, её сестры, её друзья и мучители. Она зажмурилась, обжигая веки слезами.       – Не бойся, Одиннадцать, всё позади. Они позади.       Она судорожно вздохнула.       – Если ты пойдёшь со мной, мы сможем изменить мир к лучшему. Такие, как мы, больше не будут страдать, — тёк медовой патокой голос, бежали пальцы по мокрой от слёз щеке. — Никто и никогда больше не посмеет смеяться над тобой и причинить тебе вред, никто больше не потащит тебя на ужасные процедуры, не будет решать за тебя, как жить эту жизнь. Ты станешь той, кем должна — высшим звеном пищевой цепи и свободной. Ты слышишь меня, Одиннадцать?       Она кивнула.       — Хорошо, — не пропадала всё сладость с голоса; уж лучше бы он злостно кричал, думала Эл, уж скорее бы он вскинул ладонь, дав сигнал к началу схватки за жизнь, и вот тогда — бы — она знала, какую из сотен противоречивых эмоций выбрать. Тогда правильная ветвь истории могла бы родиться. — Подумай, Одиннадцать. Кроме меня у тебя никого не осталось: Папа мёртв, все номера мертвы. Ты останешься здесь совсем одна, никому не нужная, запертая в этом аду навечно. Но я. Позабочусь о тебе. Освобожу тебя. На это способен только я.       «Папа мёртв» — чувство одиночества обрушилось на неё неподъёмной горой и сдвинуло далеко все прочие. Она вновь посмотрела на трупы и жалобно всхлипнула, мучаясь под весом этой горы.       Надо вскинуть руку и ударить. Отомстить за Папу и номера. Немедленно, Одиннадцать, — властно прорычал в голове голос Папы. Иначе ты будешь действительно жалкой тушкой, которую даже не съесть, и проведёшь остаток дней в запертой комнате для непослушных, с Колючим Ошейником, обвитым вокруг горла; такой должна была стать её судьба.       И насколько привычным бы это ни было, настолько сильно она возжелала всего этого избежать.       Видя, что её охватили смятение и ужас от перспективы остаться совершенно одной взаперти, он мягко возвёл к её подбородку ладонь в приглашающем жесте. Одиннадцать стояла, приоткрыв рот, щурила глаза на чужие линии на руке. Заметила, насколько длинной была линия жизни — Четвёртый номер, способная к хиромантии, говорила, что человеку с такой линией приказано долго жить. Жаль, она не успела взглянуть на свою, но знала всё тем же спящим чутьём взрослой, что длина её линии устанавливается прямо сейчас.       — Видишь разницу, Одиннадцать? — улыбался он. — Каким бы ни было твоё решение, я приму его. Папа не давал тебе выбор. Никогда. Но я даю.       Одиннадцать скривилась на слова о Папе. Длинные пальцы дёрнулись будто паучьи лапки, и им не терпелось сжаться вокруг неосторожной мушки.       «Ну и рассердился же отец!       — Значит, ты меня вовсе не любишь, — говорил. — А раз так, вон из моего дома!       Он выгнал младшую дочь вон и захлопнул за нею дверь. Так-то вот. Пошла она куда глаза глядят и всё шла и шла, пока не подошла к болоту. Там нарвала она тростника и сплела себе из него накидку с капюшоном. Закуталась в нее с головы до ног, чтобы скрыть свое нарядное платье, и отправилась дальше.»       Да, Папа наверняка рассердился. Бы. Папа не принял бы предательства, не стал бы слушать её вялые оправдания. Он бы обозвал её жалкой и запер бы в комнате, куда отправляли всех непослушных детей. Или, ещё хуже, надел бы Колючий Ошейник, совсем не из тростника сплетённый, который больно бил бы всё тело током и вынудил её кричать, как пойманная в капкан мышка. Одной. Одной!       Так оно должно было произойти. Она должна была вскинуть руку и выпустить ту самую силу, о которой он сладко пел ей весь свой монолог, и продолжить историю в привычном русле. А после бы неслись дни, месяцы и годы, вплоть до вечера 1983-го, когда мальчик в дутом жилете гнал от друга домой на велосипеде, слушая в ушах свист ноябрьского духа.       — Решайся, Одиннадцать. Вечное одиночество под замком или жизнь на свободе, в лучшем мире — мире для нас — который мы создадим вместе. Одиннадцать?       Вплоть до яркой вспышки света, возвестившей о рождении нового мира.       Вплоть до тёплого шалаша из подушек и одеял и улыбки на скуластом мальчишечьем личике.       Вплоть до полицейского жетона на крепком плече, рыжей девчонки, подпевающей радио, вплоть до целой, прекрасной жизни.       Ах, как приятно было бы чувствовать себя живой!       — Одиннадцать, — впился в её заплывшие страхом карие твёрдый голубой взгляд, — Одна или со мной? Пора выбирать.       Кровь бы окрасила разбитое его телом стекло и многовероятно кафельные стены, голова бы болела после взрыва сил, а Папа успел бы дойти до радужной комнаты и встретил бы её окровавленное личико и портал в другое измерение, но — ничто из этого не произошло. Капнул последний подтёк на протянутую руку; ушло одиночество, ушло смущение. Она обдумала его слова о своём превосходстве, бегло покосилась на трупы, и вдруг очень ярко представила себя навеки запертой в пустой лаборатории, как спящая красавица в башне, среди мертвецов... съёжилась... Присмотрелась к его улыбке, которая так хорошо грела её много дней и продолжала греть даже после произошедшего кошмара; которая пугала, но и обещала возможность правильного (на её взгляд) решения. У Одиннадцать наконец-то появился этот выбор — любой выбор в этой необъятной вселенной.       Перед ней на протянутой мужской руке лежал большой мир. Как леденец в награду за победу в состязании с кругом — протяни ладонь в ответ, и он твой. Он только твой, шептал в голове его голос. Ты заслужила его годами страданий и лишений, и силой, что подневольно томилась в тебе.       Она насупила тонкие бровки. Сжала челюсти, скрипнув зубами... Вскинула руку.       Точка.       Не суждено было случиться рождению кроваво-красного мира. Не было никогда шалаша из подушек, песен по радио и полицейского жетона на чужом крепком плече.       Одиннадцать уже однажды выиграла это состязание и в тот раз тоже не перешагнула за границы круга — одна. Руки Первого и Одиннадцать скрепились, дав начало иному союзу. Она, конечно, понятия не имела, что одним простым действием, совершённым из детского страха одиночества — бездействием, в то же время — решила историю если не планеты, то целого города. Вечером 6 ноября 1983 года, после удачно сыгранной в подвале Майка Уилера кампании D&D, Уилл Байерс благополучно вернулся домой к брату и матери, выпил перед сном чай и отправился спать. Заскучавшая Барбара Холланд так и сидела одна у бассейна Харрингтонов, а утром в школе, скорее всего, разругалась с Нэнси Уилер в пух и прах. Владелец бургерной Бенни закрыл кафе и уехал домой, досматривать записанный на кассету бейсбольный матч. Боб Ньюби и Джойс Байерс поженились летом 1985 года, а Билли Харгроув сдал экзамены и, съехав от отца-тирана в другой город, поступил в калифорнийский университет.       Та история закончилась, не успев даже начаться.       Началась другая.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.