ID работы: 12149242

"Жизель" майора Трофимова

Слэш
NC-17
Завершён
179
автор
Solli. гамма
Размер:
31 страница, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
179 Нравится 67 Отзывы 47 В сборник Скачать

Часть третья

Настройки текста
Примечания:

Открой, открой зеленые глаза

Мне все равно, каким тебя послала

Ко мне назад зелёная страна.

М.Кузмин.

Июнь 1946       Проснувшись от тяжелого сна, Василий Петрович потянулся, потер лоб, влез в заношенные до дыр тапочки и поплелся на кухню. Там у окна стоял Николай и щурился в ярко-желтом солнечном свете. Светлый «профессорский» кардиган с деревянными пуговицами скрадывал совершенную линию его плеч и смягчал силуэт на фоне окна.       — Я там кофе на тебя оставил, — сказал он.       — Спасибо.       На выключенной плите стояла турка.       — Натуральный, не ячменный, — добавил Николай.       — Откуда?       Николай только довольно улыбнулся и опять отвернулся к окну. Вспыхнула золотистой искоркой булавка на лацкане.       — Погоди, — сказал Василий Петрович, что-то припоминая, — Николенька, ты же умер?       Николай вздрогнул и посмотрел на него. Солнце ослепительно светило уже как будто сквозь него, и Василий Петрович не смог разглядеть его лица.       — Погоди! — крикнул он, бросаясь вперед и пытаясь обнять. — Не уходи, не важно, не важно, не уходи только, побудь, побудь еще!..       Задыхаясь, он проснулся. Сердце колотилось в ушах. Снова закрыл глаза и попытался вспомнить сон. Был ли рад ему Николай? Какой он был? Как все снящиеся мертвые: спокойный, отстраненный. Навестил и ушел.       Василий Петрович демобилизовался только весной сорок шестого. Дома обнаружил, что Ирина Семеновна, уезжая в эвакуацию в Ташкент, оставила за ним их комнату с эркером на Кингисеппской улице. О Швецове он не справлялся. Казалось, и так все ясно, слишком много воды утекло. Тогда, давно, по глупости и самомнению казалось, что даже любовь у них. Это потом подумал, понял, что принуждал его, насильничал, пользуясь положением. Ну какая любовь, что вообще общего может быть у артиста балета и бывшего могилевского оборванца? Но Швецов даже мертвый не отпускал его, мучил, снился. Василий Петрович особенно запомнил один сон.       Николенька был золотоволосым принцем, а Василий — его фаворитом. Белый зал, блестящий от хрусталя люстр, белые вуалевые платья и страусовые перья. Николенька подал ему руку: жестко выставил локоть и сжал кулак в бальной перчатке, приглашая. Василий сдавил эту его державную руку до хруста пястных косточек, желая показать, что он не игрушка, не подстилка ему, что бы там, в толпе, ни думали. Играл «Танец рыцарей» Прокофьева. И они обменивались не то страстными, не то ненавидящими взглядами. Сон был так прекрасен, что от него болело сердце. Наутро Василий Петрович отправился к дому Швецовых.       Он узнавал и не узнавал знакомые улицы. На клумбах росли картошка и капуста; окна без стёкол были забиты досками и подушками; «Эта сторона улицы опасна при артобстреле»; ни одной кошки, ни одной прежней деревянной постройки. «Я вернулся в мой город, знакомый до слез, до прожилок, до детских припухлых желез,» — крутилось у него в голове. Ирина Семеновна плохо уничтожила бумаги, и Трофимов нашел эти стихи на разорванных клочках. Наверняка опасные, но какие, какие… «Ты вернулся сюда, так глотай же скорей рыбий жир ленинградский речных фонарей». Скорей, скорей. Сам вернулся, сам виноват. Глотай, жри, сука. Скорей, скорей. У него было важное дело, а выполнив его, он пойдёт по больше не знакомым местам, вглядываясь в каждую черточку, которую оставила война, горюя над каждой щербинкой, оставленной вражеским снарядом. А потом напьётся: спирт сохранился ещё из пайка. Хоть Василий Петрович и знал почти наверняка, что увидит, ноги у него на минуту сделались ватными, а голова пустой, как при контузии: по адресу Ленина 39 не было дома — только раскрашенные фанерные щиты, имитирующие фасад.       «Ну вот и все,» — подумал тогда Василий Петрович, закуривая. Рок звучал в его голове музыкой Чайковского, свет застилали мелькающие крылья. Чёрные крылья его поганой судьбы-падальщика.       Прошло три месяца, и приснился этот новый сон, про кофе и золотую булавку. «Нет, не все,» — зло думал Трофимов теперь, отправляясь искать жилконтору. — «Петербург, я еще не хочу умирать». Необходимо было удостовериться, найти могилу, навсегда извести из памяти места, где звучат голоса мертвецов.       — Жив ваш фронтовой товарищ! — радостно воскликнула девчушка с кренделем на голове, порывшись в картотеке и папках. Швецов Николай Михайлович. Шамшева 13, квартира 8… Нет, это тоже зачеркнуто. Значит, 8 линия 77. Место в общежитии от ЛИЖСА. Ленинградский институт…       — Живописи, скульптуры и архитектуры, — пояснил Василий Петрович. — Академия художеств по-нашему, — у него даже нашлись силы улыбнуться непрошеному воспоминанию.       — Как так академик? — спросил он у лейтенантика с редкими рыжеватыми усиками. — Вроде, не старый еще.       Парень улыбнулся сдержанно, но тепло:       — Я в Академии художеств учился, когда в армию призвали, вот ребята и прозвали академиком, товарищ политрук…       — Скульптор? — догадался Трофимов. Уж очень длинные и «музыкальные» пальцы. Некстати вспомнились другие, с ровными всегда чистыми ногтями, с крошечной родинкой на первой фаланге безымянного пальца — как вместо кольца.       — Никак нет, товарищ политрук, теория и история изобразительного искусства!       — Что, прям всего? — любопытничал Василий Петрович, уж очень ему понравилась улыбка «академика».       — Никак нет! Влияние торговых путей Средней Азии на живопись Афрасиаба шестого-седьмого веков.       — Ох, и правда академик! — рассмеялся Трофимов. — Как зовут?       — Младший лейтенант Симонов!       «Академик» Симонов был, что называется, без камня за пазухой, хорошо и легко с ним жилось и умиралось в Польше в сорок четвертом. Сладко спалось под одной шинелькой, сытно елось из одного котелка. Долго и трудно умирал Алешенька Симонов от осколочного в живот, и тошно было Трофимову от того, что живопись Средней Азии теперь изучать некому, а он, палач Трофимов, все ходит и ходит по земле, неприкаянный и проклятый.       — А семья? — спросил Василий Петрович у девушки с кренделем, прогоняя воспоминание о Симонове.       Она полистала ещё немного и погрустнела:       — Надежда Фёдоровна, 1890 года рождения, умерла 14 декабря 1941. Михаил Сергеевич, восемдесят пятого года… 2 февраля сорок второго. Ольга Михайловна, тридцатого года, эвакуирована.       Значит, Николай вернулся с войны, а его родители ее не пережили. Выйдя из жилконторы, Василий Петрович сломал несколько спичек прежде, чем прикурил, а затем решительно направился на Восьмую линию.       Швецова дома не оказалось. Трофимов почему-то не решился уйти, только купил папирос на углу и ждал, разглядывая нарисованный углем на стене не то цветочек, похожий на хуй, не то хуй похожий на цветочек. Дом, где располагалось общежитие, был, видимо, когда-то доходным. Деревянные флигели и сараи, бывшие во дворе, в войну пошли на дрова, наверняка здесь же и кто-то из жильцов похоронен: видел Трофимов, как живут и умирают в городах под бомбежками. С веревки, протянутой на третьем этаже от балкона к окну, порывом ветра сорвало какую-то наволочку, и она аккуратно спланировала на заботливо окученные рядки чахлой картошки. Чтобы притупить чувство голода, Трофимов снова закурил.       — Василий? — тихо спросили рядом с ним.       Он поднял голову. Узнал. Швецов и не изменился почти, загрубел только, потускнел, резко обозначились вертикальные морщины на щеках, глаза уставшие, неживые. А все равно красивый, такой красивый, что сколько ни смотри, не налюбуешься. Такой незнакомый и такой родной. Схватил бы его и спрятал скорее, как лагерную хлебную пайку, чтобы ночью в темноте одному не съесть даже, а медленно рассосать. Кто бы сказал ему, бывшему, что хлеб может таять во рту, — не поверил бы. Но к Николаю у него был и есть особенный голод, сосущий изнутри его чёрную душу. Это Василий Петрович тоже узнал на севере. Когда в сильном когда-то мужике, остаётся сорок пять килограммов, — невозможно хотеть другого человека (пусть даже далекого, потерянного, мертвого) ничем, кроме как душой, кроме как самым своим костным мозгом.       — Василь!       — Да я вот… — начал Трофимов, но голос его захрипел, и пришлось откашляться.       — Боже мой…       Они обнялись.       — Рёбра мне переломаешь, медведь! — прошептал Николай. — Как же ты… как же… Господи. Сюда давай, — и они ушли со двора в проем лестницы.       Трофимов не мог проглотить ком в горле. Он мгновенно узнал и вспомнил запах: вроде бы ничего особенного, а ведь поди ж ты. Его как будто швырнуло туда, в «до войны, до ареста», когда он думал, что умеет любить. Трофимов почувствовал повыше воротника губы и движение ресниц. Мурашки щекотно прокатились по плечам, и стало жарко. Он притиснул Николая к себе уже вовсе не по-товарищески и не мог ни слова вытолкнуть из глотки: не то облегчение, не то возбуждение душило его.       На выщербленной чёрной лестнице пахло махоркой и человеческой нечистотой. Лампочка пролетом выше мигала и наконец погасла, а они все держали друг друга, касались носами и губами, робко целовались, замирая при каждом звуке.       — Собирай свои вещи и пойдём ко мне, — зашептал Трофимов.       Лицо Швецова было отрешенно-глуповатым, а глаза казались совсем черными. Он несколько раз недоуменно моргнул, как будто хотел спросить: «Зачем?» Тогда Трофимов, если бы ему хватило бесстыдства и красноречия, ответил бы: «Чтобы никто не помешал любить тебя. Сейчас и всегда.»       На крайнем севере есть такое растение — кедровый стланик. Кряжистый ствол его потолще человеческой руки необычайно крепок, рубить его тяжело. Корнями он цепляется за малейшую щербинку в скале. Живет и умирает стланик упрямо и мужественно. На зиму пригибается к земле, но за неделю до наступления весеннего тепла поднимается из сугроба. Воздух еще сух и разрежен, но стланик уже что-то чувствует — и воскресает. Трофимов, заготовляя его, не раз думал, что именно он, кедрач-стланик — а не песенные белые березы и рябинушки — должен что-то объяснять в русском характере. Теперь Трофимов чувствовал, как внутри него поднимается из многолетнего холода что-то, искривленное, уродливое, но живое.       — Вась, ты чего?       Трофимов молчал. Не говорить же обо всем этом. Что пока сворачивался в комок ночью в землянке, представлял, что он, Николенька, лежит рядом. Представлял, как было бы проще вместе. И как сложнее. Ведь прорва вшей, обморожения до гангрены, цинготные язвы — на еще один срок согласился бы Трофимов, чтобы избавить от этого Николеньку. Он все не мог объяснить себе, были ли лагерь и война для него какой-то другой жизнью — или смертью. Ему было странно вдруг ожить теперь, но это от него не зависело. А если бы Трофимов думал о ценности жизни, когда был там, он бы, пожалуй, не выжил.       — Вот тут, — Василий показал на парадную в глубине арки. — Когда-то зимой жила целая семья. Я шёл со службы. Мороз, пар, ресницы смерзаются. Смотрю: бабы там в нише держат какие-то одеяла, тряпки, тёплый закуток для детей делают. Вот он, «Закон о трёх колосках», из деревни, горемыки, пришли.       — И что, ты их по этапу?       Василий помолчал, подумал и ответил:       — Нет, определили баб на Путиловский завод, общежитие, детсад, ясли дали. Потом, при аресте, могли бы найти, но тогда ни причины, ни повода особо не искали. Может, до сих пор живы бабоньки.       — Зачем рассказываешь? — голос у Николая был неприязненный, и Трофимов вспомнил, как тот называл его палачом и проклинал в одну из последних их встреч.       «Неужели хочу оправдаться? — подумал Трофимов. — Хотя бы перед ним?»       — Вспомнилось. Меня ведь тоже мать из Могилёва в Питер от голода привезла.       — Может, расскажешь, где был?       — В Воркутлаге. Реабилитировали, отправили на фронт. Теперь вот перлюстратором на почте.       — Живучая же ты тварь.       — А то.       — Но в твоей профессии бывших же не бывает? — желчь так и сочилась из него.       «Ах, ты ж блядская ехидна!» — подумал Трофимов.       — Ну не бывает, — буркнул он, — По документам-то больше не работаю там.       Василий помолчал. За десять лет только их годы ушли вперёд, а остальное — осталось или даже назад отступило. Здоровья нет, о служебной карьере можно не мечтать, город, страну отстраивать надо, все заново. Все заново, а молодость ушла, и сил нет.       — А ты что поделывал?       — Да так. Ездил с агитбригадами, — небрежно ответил Николай.       — Танцевал?       — Ну да.       — Долго?       Николай посмотрел недоуменно. Василий спрашивал, потому что видел, как выступают артисты агитбригад. Ставят два грузовика, опускают борта, получается сцена. Тесная, кривая и жесткая — убийство для балетных ног. Он задумался, сколько еще осталось Николаю выступать. Скорее всего, его карьера склонилась к закату. Василий не думал, что для них начнется какая-то новая счастливая жизнь; ему казалось, что они сейчас хоронят жизнь прежнюю, а найдется ли в новой место для них — кто знает.       Дома он, глумливо хмыкнув, дал Николаю пушистый халат и полотенце Ирины Семеновны, поставил вариться на ужин картошку в мундире, и занялся кроватью. Вымел из-под нее пыль и мусор, перетряхнул одеяла и подушки, переменил постель и поставил кровать на бок.       — Что ты делаешь? — спросил Николай, заглядывая за ширму.       После мытья кожа у него на щеках сделалась розовой и как будто полупрозрачной. На подбородке был газеткой заклеен свежий порез.       — Смазываю, — ответил Василий, показывая масленку. — Вообще она не скрипит, и стены тут толстые, но подстраховаться не помешает.       Николай приподнял брови и задышал поверхностно и шумно.       — Боишься? — спросил Василий.       Николай подошёл, положил руку на плечо, заглянул в лицо и доверительно сказал:       — Сил нет терпеть.       Это было внове. Василию понравилось.       — Так и кровать не понадобится… — улыбнулся он, потуже затягивая на Николае пояс халата. — Подожди, поедим…       — К черту.       И святой бы не утерпел, а Василий святым точно не был. В минуту привёл постель в порядок и аккуратно устроил на ней Николая, что-то неразборчиво шепча, целуя и кусая, пытаясь вывернуться из рукавов и штанин.       — Какая у тебя, однако, перина!       — У нас, Николенька. Теперь эта перина «у нас».       Хотелось быть ласковым, но наружу рвались голод и ярость. И злая радость, что случилось, что опять они вместе, всем смертям назло.       — Я умру, если не вставлю тебе прямо сейчас, — сквозь зубы процедил Василий.       — Сколько патетики, господи помилуй! — издевательски протянул Николай, но согнул ноги и прижал колени к груди. Понятно стало, что подготовился.       Вошло туго, до боли. Василий остановился, переводя дыхание и считая про себя: «Раз, два…»       — Прости, — зашептал он. — Сейчас. Сейчас пройдет.       — Да блядь! — выругался Николай, схватил его ладонями за ягодицы и заставил войти до конца. Аж звездочки цветные закружились перед глазами.       — Что ты делаешь, глупый? Хочешь посильнее? Ну держись.       Словно бы выполняя команду, Николай поднял руки и взялся за прутья кованого изголовья. Он прикусил губу и только иногда морщился и тихо выдыхал через рот. На лбу пролегла глубокая морщина, рот страдальчески кривился, из правого глаза по виску потекла слезинка, трогательная и до жути возбуждающая. Николай крепко держал его ногами, не давая ни остановиться, ни сбавить темп. Из его напряженного члена подтекало на живот, но Василий только иногда касался головки кончиком пальца, дразня, а не лаская. Пот стекал по лбу, по груди. В оранжевом закатном свете на стене дергалась их обезумевшая тень. И когда Николай притянул его к себе, сжал руками, поцеловал, не сдерживая голоса и зубов, и содрогнулся в оргазме, это было так похоже на сон, что Василий еще некоторое время теребил свою нижнюю губу, посасывая кровь из ранки, чтобы удостовериться, поверить…       — Я все не могу понять, почему ты пошел со мной, — сказал он наконец.       — Видимо, от судьбы не уйдешь, — лениво ответил Николай.       — Звучит погано.       — А ты хочешь, чтобы я сказал, что ты любовь всей моей жизни?       — Не надо пошлостей.       — Не задавай идиотских вопросов.       — Я и забыл, какой ты наглый. Оказывается, скучал по этому.       — Лучше об ужине подумай.       — Етить колотить! — спохватился Василий, и они оба рассмеялись.       Вода, конечно, выкипела, и некоторые клубни прижарились ко дну, но кто-то из соседей выключил газ (в награду, кажется, взяв себе одну картофелину), и ужин не пропал. Василий сервировал картошку с постным маслом и солью. Это был не самый изысканный ужин в его жизни, но определенно один из самых хороших.       — Когда мы впервые встретились, я имею в виду по-настоящему, в Большом доме, я удивился твоему спокойствию. Это была даже почти надменность, — вспомнил Василий почти мечтательно. — Приятно узнавать тебя снова.       — У тебя дурной вкус, — презрительно сказал Николай. — И плохая память к тому же. Я от страха не чувствовал ни рук, ни ног. И несколько наших следующих встреч тоже. Притворялся.       — Это я потом понял. Нервный человек не может быть уверенным, — Василий помедлил и добавил, — Ты же знаешь, что я тебя…       — Знаю.       — Вот в этом можешь быть уверен.       Николай усмехнулся и кивнул. Нет, сейчас его самодовольная радость не была игрой, она была осознанием собственной исключительности в его, Василия, глазах. Николаю шло чужое обожание, оно наделяло его какой-то царственной томностью и небрежностью, он  становился жесток и прекрасен, и время, кажется, только пошло этому на пользу.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.