ID работы: 12143089

Сказка о драконе и принцессе

Смешанная
NC-17
В процессе
15
Горячая работа! 3
автор
kerUshik бета
Размер:
планируется Макси, написано 37 страниц, 2 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
15 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник Скачать

Глава 2. Тонкая рябина.

Настройки текста

Но нельзя рябине К дубу перебраться, Знать, ей, сиротине, Век одной качаться.

***

      Простуда, свалившая Леля с ног, нежданно-негаданно оказалась гораздо крепче, нежели любые прежние болезни: всё тело ломило и горело, будто он находился в хорошо натопленной бане или прямо под палящим июльским солнцем. Только вот и от жара парной, и от солнечных лучей убежать было возможно, а от того, как горело тело изнутри, совсем нет. Юноша так болел всего лишь, пожалуй, раз или два за жизнь: условия жизни кочующего из селения в селение не шибко способствовали благоприятной реакции тела на резкие изменения окружающей среды.       Не хотелось совершенно ничего, кроме как спать, дрожа от озноба под плотным и тяжелым одеялом.       Легче стало лишь день на третий, если, конечно, Лелю не изменяло осознание реальности всего происходящего. Из-за того, что он почти всё время спал, сложно было сказать, сколько именно прошло дней. Всё ещё действительно поражала отвратительная собственная слабость и физическая уязвимость. В конце концов, он был богом, но, как и люди, подвергался подобной глупости, как лихорадка. Его не взял сильный удар камнем по голове (пусть его и значительно притупила шапка), а простуда — скосила!       Дышать проще не стало, кашель не прекращался, но тело уже не бросало то в холод, то в жар, не давая не то что думать, даже поесть нормально.       Он почти не думал о Лихе. Снились смутные, малопонятные и бессвязные сны, снился Миша с его избой и самодельными игрушками, снились прежние дома и места, где Лель когда-либо бывал. Снился самый первый его дом, ныне гордо зовущийся Царством Польским, снились смешанные речи, девушки, распевающие задорные песни; девушки, хохочущие и легко щебечущие на ухо «kochany». Снилась и Масленица, и пляски в деревне, снилось… всë.       А потому тоска и грузное чувство ностальгии настигает слишком быстро, сгущая грусть в душе и заставляя в задумчивости подняться в конце концов с постели, чтобы попросту сменить одежду и поесть. Хоть что-то.       Лель не обращает внимание на лай собаки во дворе, как и не удивляется скрипу калитки, который слышно и из дома: такая стояла тишина вечером, когда почти все разбредались кто куда, лишь бы не скучать и одним не оставаться. Он замирает на месте, когда слышит удивлённый Лялин голос, но совсем не разбирает того, о чем именно говорит сестра. Любопытство разгорается внутри тёплым огоньком, и противиться его крохотному жару нет смысла.       Он выглядывает из-за тяжелой двери, быстро моргает заспанными глазами, потирая их кулаком. Движение быстрое, через горницу и направо — юноша за пару мгновений оказывается почти напротив входной высокой двери, откуда сквозняк пробирается прямо в дом, обволакивая Лялину фигуру и забираясь в каждый уголок.       Холодно.       Никого за Лялей не видно, а потому того, кто пришëл, тоже не разглядеть. Нахмурившись, придерживаясь за стену локтем, молодой человек — слишком не вовремя — закашливается, прижимая раскрытую левую ладонь ко рту.       Сестра оборачивается, становясь полубоком к Лелю и к гостю. Только тогда взгляд опускается вниз. А оттуда, прижимая к себе дрожащими руками небольшую баночку с, видимо, вареньем, по-прежнему укутанный во что попало, на него глядит Лихо. Он топчется на месте, облизывая сухие от ветра губы и пряча руки в рукавах, стоит с распахнутым ртом и привычно большими, быстрыми глазами, весь в снегу из-за метели и едва ли, кажется, удерживающийся от падения. Осознание наступает не раньше, чем нелепо замотанный в тряпки ребёнок взвизгивает громкое «Лель!», кидается вперёд, но так же быстро теряет всю храбрость, приоткрыв рот, чтобы глубоко вздохнуть, и не переставая напуганно трястись. Улыбка сама собой появляется: Лель морщится от громкого звука, но совсем быстро расслабляется, делая сначала несколько робких шагов вперëд, а затем, оказавшись совсем близко к порогу, опускается на корточки, чтобы хорошо видеть Мишино лицо.       Тишина звучит громко, заполняет собою все пространство, а Лель так и продолжает молчать, уставше полуприкрыв светлые глаза, потому что не сразу находит, что сказать Мише — спросить, хорошо ли добрался?       Пришла ли мама? Как дела и настроение? Но Лихо избавляет его от этой участи, начиная говорить самостоятельно. Даже не говорить — тараторить, неразборчиво и малопонятно бормотать себе под нос, рассказывая обо всем, о чем нужно было спросить первым: о том, что выменял брошь, давно хранившуюся у него в избе (видимо, как раз шедшую в полноценном комплекте с барским платьем), на банку варенья, о том, как долго шёл, запинаясь и падая (но поднимаясь на ноги каждый раз, ведь он очень торопился), о том, какая добрая во дворе собака, и лучше её с цепи отпустить (потому что ей одиноко в конуре), о том, как тяжело было стучать в дверь (её так долго не отпирали, что Миша перепугался, подумав, что перепутал дорогу).       Ляля молчит — а Лель смеётся, и поставив баночку на пол, не сдерживается: за полы тулупа притянув, обнимает Мишу; всего в снегу, ледяного, обнимает, а тот только вздрагивает неловко, пискнув и послушно притиснувшись ближе. У богов руки горячие, и потому холодная нечисть так любит устраивать гнезда возле языческих тотемов.       — Останешься? У меня пироги есть, — наобум шепчет он, понятия не имея, что именно есть на кухне, но понимая, что отпускать сейчас Лихо нельзя. Миша мнётся, молчит, думает, наверняка не зная, что ответить. Ему наверняка боязно, ему неловко и, кажется, стыдно, но ему так хочется, что отказаться сложнее, чем расстаться с гостеприимной тишиной терема.       — Вон замёрзший какой! Оставайся. Вишь, как тут у нас тепло, а? — Лель, не удержавшись, вновь закашливается, отворачиваясь в сторону и прижимая ко рту тыльную сторону предплечья. Голос хрипло звучит, осипше. — А на полатях и вовсе духота. Отогреешься хоть. В метель-то такую пришел… Чудо…       Но тепло Мишу не убеждает. Тот продолжает взглядом бегать, будто от деревянных стен ждет помощи, надеясь на чужой ответ.       — Мне домой надо, — все же упрямо выдаёт он. С упорством сведя тёмные брови к переносице и чуть вверх приподняв, осмелившись, прямо в глаза смотрит, будто не Лелевым убеждениям возразить пытаясь, а собственным, безмолвным.       — Смотри, как ты Леля ободрил! Он аж с постели подскочил, — заговаривает Ляля, почти по-матерински добро и ласково улыбаясь. — А до тебя ни разу не поднялся. Поможешь мне его лечить?       Лихо тут же поднимает взгляд, широко распахивая глаза — слепой и видящий, будто обоими видит достаточно хорошо.       — Помочь…? — переспрашивает он на тихом выдохе, быстро моргая и делая небольшой полушажок назад, а затем бросая взгляд на Леля, как на единственную опору.       Лель тут же кивает, торопливо согласившись, улыбаясь смекалистой сестрёнке.       — Ещё как помочь! Видишь, как тяжко мой брат заболел? А ты лучше всех его вылечишь, — Ляля широко улыбается в ответ.       Именно её задорная улыбка убеждает Лихо остаться хотя-бы ненадолго. Он кивает робко, а Лель, этого и ожидая, тут же поднимается на ноги, чтобы помочь стянуть с Лихо старый, истончившийся от времени тулуп. Его нужно просушить, зашить? — юноша бросает на сестру короткий вопросительный взгляд, на что она только плечами жмёт — намного проще будет купить новый у соседей. Если с дырками ещё что-то сделать получится, то полностью перешивать, распарывать, подгоняя взрослую одежду под размер ребенка — бессмысленно.       Миша, оставшийся в одном лишь армяке и промокших насквозь валенках, несмело проходит вперёд и садится на скамейку подле печи. Посмотрев лишь однажды, можно понять, как сложно ему не вспорхнуть по-птичьи с тёплого места и не убежать обратно в лес: он с тревогой оглядывается каждый раз, когда слышит грохот или шаги, но Лель вовремя занимает его внимание, утягивая из-под платка горячий, румяный пирожок, а затем протягивая его мальчишке.       — Это тебе за варенье, — улыбается, прищурившись, и еле успевает отдернуть пальцы от нечеловечески острых зубов: от того, с каким аппетитом Миша бросается на угощение, едва успевая жевать, волей-неволей и у самого аппетит разгуливается. А ведь Лихи и пальцами не брезгуют.       И пока Ляля хлопочет, стол накрывая на скорую руку, Миша оглядывает всю горницу с жутким любопытством. Ему непривычно, что дома так светло и натоплено. Мальчишка, сам и не заметив, ноги ближе к печи вытягивает, облизывая масляные пальцы после пирожка и об себя же вытирая. Ему чуждо такое убранство: картины, платки и роспись. Чужда белëсая скатерть с вышивкой по краям и обилие… вообще всего. Дома у Леля было действительно хорошо. Не от богатства или достатка — а от света и тепла, которых у Миши дома совершенно не было.       Когда Мишу усаживают за стол, он стесняется окончательно, понимая, что совершенно не знает, как и что есть. Более того — понятия не имеет, как ложку держать. Лихо глядит на Леля, видя, как тот просто держит в руках деревянный прибор, а сказать, что не умеет, смущается, пытаясь одной рукой уложить ложку в другую.       — Погоди, — Ляля тихо смеется, склоняясь к Мише. — Можно? — она протягивает руки к Мишиным рукам, но прежде, чем помочь правильно взять ложку, спрашивает, чтобы вдруг чем не смутить ещё больше и не напугать ребëнка.       Лихо спешно кивает, поджимая губы, и позволяет Ляле, проговаривая каждое действие, положить ложку в руку точно так, как её держал Лель: между большим пальцем и указательным.       — А теперь попробуй сам, — кивнув Мише и взяв в руки половник, наливает в тарелки горячие и душистые щи. Под зорким Лелевым взглядом Миша пробует взять ложку сам, и это получается лишь при помощи второй руки. Но получается. И Лихо тут же расцветает с улыбкой, с радостью от собственной небольшой победы и нового навыка и знания.       — Видишь! Совсем молодец! — приободряюще восклицает Лель, зачерпывая целую ложку кислых щей и наблюдая, как Миша повторяет это действие, стараясь не разлить и не уронить ничего.       Получается плохо и с большим трудом, но все-таки получается. Во второй раз всё выходит уже немногим лучше.       Наблюдать за Лихом, пытающимся совсем по-человечески пользоваться столовыми приборами не смешно, а любопытно и, возможно, даже умилительно. В каком-то из смыслов. Это невольно заставляло задумываться о многих вещах: о воспитании и том, что, в сущности, нечисть от людей не так уж сильно и отличается. Как и любые другие виды друг от друга. В конечном счёте у всех одна-единственная цель: выжить. И остальное… было ли важно? За долгие годы жизни у Леля было предостаточно возможностей пуститься в философствования, но всё было бессмысленно, как и сама жизнь. Жизнь была просто повторяющимся циклом — все бессмертные из раза в раз наблюдали, как рождаются люди и как, точно только-только распустившиеся цветы, они вянут, погибая.       Миша что-то спрашивает, старательно вытирая рот полотенцем, но Лель его не слышит. Лиху ответ и не нужен: он соскакивает со стула, тут же подбегая к подоконнику, вскакивая на носочки и упираясь ладонями в раму.       — Буря какая! — распахнутыми глазами глядя, изумленно приоткрывает рот, тут же быстро поворачиваясь лицом к Лелю: — Как же я домой пойду? Мне надо! Там Катька! А как же мама?! — и тут же мрачнеет. Уголки губ опускаются, а брови скользят вверх, слишком ярко и живо выражая абсолютно каждую Мишину эмоцию, будто бы Лихо был самым настоящим увеличивающим зеркалом каждой эмоции.       — Катька? — вопросительно глядя на мальчишку, переспрашивает Лель. — Что за Катька?       Миша отвечает незамедлительно:       — Ну, Катька!       Ясности не прибавляет. А вот понимания в твердости Мишиных слов — пожалуй.       — Мышь! Я её поймал дружить, приносил ей абрикосы, а она уснула! — Лихо руками размахивает так активно, что Лель не успевает все осознать. — И не просыпалась! Померла! У меня она у дома осталась! Её душа живет со мной, я её в землю под камешек закопал! У дерева! Яблоня у дома стоит, помнишь? — Лель заторможенно кивает. — Вот там!       Лихо плюхается на скамейку, взобравшись, и ногами невесело медленно болтает, смотря на собственные коленки.       Как в нем умещалось столько живости? Лель не понимал. Ему самому было это чуждо, хоть он и был богом влюбленности и первого яркого, чистого чувства. А все-таки такая взрывная эмоциональность — что-то совсем незнакомое. Такое, что хочется прикоснуться и потрогать душу в желании ощутить всю энергичность. Эта живость одновременно и пугала, и вызывала восхищение.       — Ты обязательно придешь к Кате. Как только метель кончится. И мама там тебя если что подождет. Куда же она по такой погоде пойдёт? — Лель усаживается рядом, аккуратно касаясь раскрытой ладонью спины мальчишки.       Миша не дёргается от прикосновения, но и, кажется, вообще внимания не обращает. Только крепко сжимает в руках край скамейки, о чём-то думая.       Ляля не находит, что сказать ребёнку. Только расспрашивает о Мишином доме и том, как тот живёт. Но как бы она хорошо ни ладила с детьми, говорить с Лихом, как с простым ребенком, было… странно.       Было не ясно, что делать с Мишей. Было действительно непонятно, как с ним налаживать контакт и что вообще будет дальше, учитывая стойкое желание оставить Мишу, уговорить остаться и позаботиться о ребёнке. Обеспечить его хоть какой-то поддержкой и помощью. Но вот что касалось реалистичной стороны всего этого и того, как всё сложится на самом деле, — уже совершенно не ясно.       Лада бы, конечно, сжалилась. И Сварог тоже, пусть и был бы недоволен сначала, но ребёнка бы не прогнал. Да и не в них было дело по большей части. Всё, почти всё зависело от самого Лиха: от его желаний и того, что он все еще являлся опасным для людей.       Не то чтобы Лелю действительно было жалко всех вокруг, но… Так или иначе, убийство — это убийство.       Однако, даже несмотря на всю Мишину искренность и то, насколько сознательным он был ребёнком, Лель отчего-то не сомневался в том, что Лихо вполне может убить человека. И это, вероятнее всего, был лишь вопрос времени. Лиха без человечины не живут.       — Ладно! — крайне раздосадованно, но соглашается Миша, убирая от лица волосы и протяжно зевая. — Только я сразу пойду!       И Лель, конечно, согласно кивает. Метель точно продлится ещё долго, до темна как минимум, а там уже он Лихо одного по потемкам никуда не пустит. Уговорит остаться.       Но, кажется, Мише уговоры и не понадобятся.       От долгожданной и непривычной сытости мальчишку быстро клонит в сон, и тот засыпает прямо на скамейке, разнеженный теплом от печи, отсутствием хотя бы малейшего сквозняка и съеденными щами.

***

      Родители, разумеется, не реагируют на появление Лиха положительно. Это ожидаемо, и это понятно.       Мало кто бы отреагировал спокойно и без доли сомнений, когда в доме без чьего-либо ведома ночует нечисть.       Миша общим решением Ляли и Леля был оставлен ночевать в комнате Леля, потому что если тот вскочит посреди ночи, то за ним однозначно нужно будет проследить: не было ясно, чего ожидать от Лихо. А лучше ожидать всего и сразу, чтобы перестраховаться.       Но Лихо, уложенный на мягкую постель с теплым одеялом, спал едва ли не без задних ног. В этом удалось неожиданно убедиться: даже когда Лель уронил со стола гремящую музыкальную шкатулку, задев ее локтем, Миша не проснулся.       Вымотанный и прежде едва ли хоть раз спавший на чём-то мягче земли или кучи тряпок, Лихо отсыпался, кажется, на всю жизнь вперёд, прижимая к себе одеяло так крепко, что навряд ли его возможно было из-под него вытянуть, и, хмурящийся во сне, точно собирался поколотить любого, кто потревожит его сон.       Что же… Не буди Лихо, пока оно тихо?       Самое верное решение.       Но несмотря на все противоречия, Лада не могла не смягчиться, увидев действительно совсем маленького ребёнка. Она, присев на край кровати и жестом остановив Леля от того, чтобы подойти ближе или что-то сказать матери шепотом, аккуратно поправила скомканное одеяло, расправляя его и укрывая Мишины ноги.       — В избе, значит…? — шепотом риторически переспрашивает, даже не оборачиваясь в сторону старшего сына.       — Старая охотничья изба, — в подтверждение произносит негромко Лель, стоя за спиной Лады. — У реки. Чудо, что он…       — Тихо ты! — громким и откровенно недовольным шепотом произносит, прижимая указательный палец к губам и быстро глядя на Леля через плечо. Лель на вдохе умолкает тут же, поджимая губы. И, кажется, даже немного улыбается. Мать оставалась матерью даже в заботе о чужом ребёнке.       Сварога ставят в известность лишь на утро. Говорить начинает Лада, но продолжать историю, само собой, приходится Лелю, как за всё ответственному. Он не говорит ничего о том, что хочет, чтобы мальчишка остался: Лель и сам не был уверен, захочет ли Миша вообще остаться, какими бы соблазнами тепло и еда ни были. Но в том, что Лель будет помогать Лиху, он точно не сомневался.       Миша просыпается позднее остальных, но к завтраку всё равно успевает. Перепуганный до чертиков и готовый сорваться с места в любой момент: вдруг домой мать вернулась?       Разумеется, все хорошо понимали, что это не так.       Поесть вместе с ними, прежде чем возвращаться, Лель все-таки мальчишку уговорил, но к каше он отнесся с большой детской неприязнью, сколько бы мëду там ни было. Он съел лишь несколько ложек, больше позарившись на сухари, найдя их отчего-то особенно вкусными. Кажется, Миша единственный за столом не ощущал огромной неловкости от происходящего, какую ощущали, в общем-то, все за исключением Сварога. Дети чувствительны, Лихи — в особенности, но Миша попросту еще не различал тонкости человеческих эмоций. Сколько бы ему ни было в действительности лет, сознанием он был тем еще ребенком.       Но вместе с неловкостью всем было более чем любопытно: не каждый день происходит такое. Не каждый день вообще можно увидеть Лихо. Так близко и в настолько безопасной обстановке, насколько возможно. Более того — кажется, большую опасность для Лиха представляли все присутствующие, нежели он для них.       Несмотря на не совсем окрепшее состояние, Лель настаивает на том, чтобы проводить Мишу до дома, резко отрицательно отвечающего на все попытки задержать и стремящегося как можно скорее влезть в свои совсем сухие от жара избы сапоги, чтобы побежать до дома и встретить мать.       И то, с какой убедительностью Лихо верил в то, что его ждёт дома мать, заставляло сердце болезненно сжиматься в очередной раз. Так, будто тоненькой иглой его касались, заставляя глупо морщиться и делать резкий выдох.       Лель видел много сирот, и каждого ребёнка, разумеется, было по-своему жаль, но ситуация с Лихом обстояла совершенно иначе: у беспризорников-то в деревне всегда была опора, и всегда была поддержка — их выхаживали и выкармливали всей деревней или селом. У них были люди вокруг и возможность обратиться за помощью. У Миши был только он сам, сбежавшая белка, что копошилась, ожидая смерти, в печке, и умершая мышь Катька.       У него не было даже малейшей возможности получить чью-либо помощь: он попросту не был как-либо социализирован, да и ни за кем не числился. Впрочем, его могли бы принять в церкви, да только Лель скорее вгонит себе деревянный кол в грудь, чем отдаст кого-то в храм даже не из соображений того, что не хочет отпускать Лихо просто так.       Ну, и нечисть в храме — та ещё потеха.       Едва ли хоть когда-нибудь Лихо обратится в церковь. Это, всё-таки, что-то совсем из области самых неправдоподобных сказок.       Лель глухо кашляет в шарф, вновь переступая порог едва стоящей на своем месте рыбацкой избы. Казалось, ещё немного, и метель точно рано или поздно не просто заставит этот домишко сравняться с холмами снега, но и утащит куда-то порывами ветра вместе с собой, в далекие дали.       Миша забежал в дом первее. Ни матери, ни признаков того, что хоть кто-нибудь бывал здесь после него, не было. Лель не видит Мишиного лица, но знает, что именно оно выражает сейчас. Знает, глядя в спину застывшего посреди комнаты мальчишки, нервно теребящего мокрую варежку в руках. Он не плачет. Он не говорит совсем ничего, видно, и разочаровавшись, и устыдившись собственной убежденности в том, что оказалось совсем неверным.       — Миша? — раздеваясь в тишине избы, голос отталкивается от худых стен, становясь громче, чем Лель рассчитывал.       Лихо отзывается не сразу.       Миша оборачивается, медленно проходя к столу и становясь полубоком к Лелю, так и не поднимая взгляда к светлому лицу.       — Ты не останешься со мной? — его губы сжимаются так плотно, как только можно, а на детском лице замирает надежда вместе с убежденностью в том, что и Лель его оставит.       Миша мог сам не понимать, что именно чувствует. Миша мог не осознавать этого, но это было, и Лель это понимал.       Понимал слишком хорошо к собственному сожалению.       Шаг, второй, третий.       Он опускается на корточки рядом с Лихом, взяв чужие крошечные ладони в свои руки. Миша не дёргается и не пугается, но внимание обращает, смаргивая застывшие в глазах слёзы.       — Я не могу остаться здесь, — мягко и негромко произносит, поднося ладони к лицу, чтобы горячим выдохом согреть Мишины руки. — Но ты можешь пойти со мной. Ты можешь остаться с нами, — Лель делает короткую паузу, потирая тыльную сторону чужой ладони большим пальцем. — С Полелем, Лялей. С матушкой и батькой.       Мишина детская беззаботность, точно пожелтевший лист, сорвавшийся с клёна, улетучивается вместе с тем, когда приходится думать о покинувшей его матери, и, вместе с тем, когда стойкое чувство собственного одиночества, собственной нужды в окружении, в людях, хоть в ком-нибудь, захватывает его так сильно, что он попросту не может справляться с тем, что ощущает.       Он без слов понимает, что Лель хочет сказать. Мише хватает лишь полного участия взгляда, чтобы не поверить, но принять то, что его оставили.       Что-то внутри надламывается, заставляя дрожать всем телом и раскладывать это понимание по всем полочкам и каждому закоулку в голове.       — Я им не нравлюсь, — возражает Лихо, приподнимая брови вверх. И тут же встречается с ободряющей неуверенной улыбкой Леля:       — Нравишься! Ляле ты очень понравился! — крепче в руках сжимает согревшиеся ладони, переминаясь с ноги на ногу, чтобы удобнее сидеть перед Мишей. — И Полелю! Ляля вообще мне сказала… знаешь что?       — Что?       — Что очень хочет посмотреть на твои поделки из глины. И краски у нас имеются. Раскрасить хочет их, чтоб яркими были. И чтобы улыбались. Хочешь?       Мишины глаза загораются, когда он слышит про краски. И когда слышит, что кому-то действительно интересно что-то, что он делает.       — А как же я буду…? — плечами неопределённо ведёт, не находя нужных слов для выражения собственных мыслей. — У меня же ни кровати, ничего… А тут есть.       Уголки губ приподнимаются ещё выше, перед тем как Лель отвечает:       — У нас есть. Думаешь, такой большой дом и спать негде? — тихо посмеиваясь, выпускает-таки Мишины руки и поднимается на ноги. — Да хоть на полатях, коль захочешь! А кровать у нас есть. И печка. Видел же, большая! А за домом сарай. Лошадей видел? У нас есть. И коровы. Столько всего! Я тебе всё обязательно покажу. И кошку нашу, Мурку. Тебе понравится. И ты ей понравишься.       Это не оставляет Мише никакой возможности не согласиться.

***

      Апрель в южных регионах на огромных просторах Российской империи никогда не был холодным. Что говорить, если уже в мае можно было наблюдать, как детвора, пытаясь ускользнуть от не столь пристальных взглядов взрослых, плещется в воде, забывая обо всех хлопотах и заботах, оставив лишь игры и забавы?       Егорьев день, как имели обычай обзывать двадцать третье апреля крестьяне, всегда проводился церковным празднованием и большими работами как в поле, так и со скотом, выгоняемым на пастбище после долгой зимы, а вдобавок — молебнами святому Георгию в поле.       И пусть ни Лель, ни вся его семья никакой любви и тепла к православным обычаям не питали, Мише было любопытно всё — абсолютно каждый праздник, совершенно каждый людской обычай и каждая, даже самая мало-мальская составляющая крестьянского быта. Лихо приводили в восторг народные песни, вызывала неумолимый интерес азбука и книги, как и возможность читать, узнавая каждую букву. Сам-то он ещё не успел овладеть навыком чтения — зазубрив, знал лишь первые несколько букв в алфавите, причем в том же порядке, что и произносили особо учёные крестьянские дети: «аз, буки, веди, глаголь, добро».       Миша до мелких мурашек и чего-то ухающего в груди слушал всё, что вводило его глубже в общество, заставляя становиться его частью. Казалось, что ни один ребёнок во всей деревне, да даже в окрестных, не тянулся к знаниям так сильно, как это делал совсем маленький Лихо, схватывая на лету всё, кроме, пожалуй, арифметики. И если со счётом всё было понятно, то объяснять на примерах ребёнку сложение и вычитание уже было гораздо сложнее.       — У меня есть три ореха, — выкладывая на стол кругленькие, крупные грецкие орехи в толстой скорлупе, Лель выставляет их ровно в ряд, давая Мише время воспринять информацию. — А у тебя два ореха, — ставит катающиеся юлой орехи перед Лихом, заглядывая во внимательно смотрящий карий глаз. — Ты отдаешь мне один орех, — Миша заторможенно кивает, а Лель катит грецкий орех к своему ряду. — Сколько орехов у тебя осталось?       Лихо какое-то время молчит и усердно хмурится, давая себе на размышления добрых секунд десять.       — Ноль.       Лель непонимающе моргает, поднимая руку, чтобы указать на оставшийся Мишин орех, но не успевает: мальчишка перекладывает и второй в кучу, легко улыбаясь.       — Почему?       — Потому что я отдам оба.       Наблюдая за Мишей гораздо ближе, имея возможность рассматривать его с абсолютно разных сторон, чтобы лучше понимать личность существа, Лель сначала списывал несвойственную нечисти доброту на жертвенную благодарность за спасение. Только рано или поздно это бы ушло. Ушло, как ушла робость и неловкость, как медленно, но верно исчезала одичалость Лиха. А эта детская, совсем человеческая доброта и непринужденность вместе с наивностью оставались.       И каждый раз, когда уложенный в тёплую кровать спать, Миша засыпал, прижимая к себе одеяло и лицом утыкаясь в мягкую подушку, Лель, влажными пальцами касаясь горящего фитиля свечи, думал о том, что не может быть всё настолько хорошо. Обязательно где-то будет подвох, и он догадывался в чем именно это может проявиться. Только вот мысли об этом никак не прельщали, и из раза в раз Лель отгонял их: нечего думать о плохом, когда всё в порядке. Ни к чему хорошему это не приводило и не приведет.       Забывать о мелких тревогах получалось достаточно просто. Особенно тогда, когда совсем изменившийся и похорошевший Миша, одетый в кафтан да штаны из крапивы, умытый и причесанный, играл с дворовыми ребятами, организовывая у реки из всевозможных дощечек, палок и веток свой собственный форт и из большого бревна выдумывая корабль. Разумеется, вместе со своим крикливым и бойким капитаном, а также его верными матросами.       Наблюдать за их играми было несложно: река протекала как раз неподалеку от поля, куда выгоняли скот и где Лелю приходилось следить за каждой животиной.       Миша перестал чем-либо отличаться от обыкновенного ребенка и это, вероятно, радовало.       Должно было.       — Принёс! — забегая в предбанник, Миша вываливает дрова на пол в уголке, отряхивая руки и с любопытством заглядывая вглубь бани, где от печи уже достаточно хорошо жарило. Пусть и суббота, а не воскресенье, а праздник. Да и хорошая русская баня вместе с берёзовыми вениками никогда не помешает, а будет только в радость. — Можно я попробую? — подхватив одно дровишко, Лихо проходит к печке, глядя на раскрасневшегося и чумазого Леля. Ещё бы! Наколоть дров из кучи чурок, а после вычистить баню и печь — не самое простое занятие.       Мужчина кивает, шмыгая носом и позволяя закинуть дрова в огонь, со всей осторожностью и аккуратностью отодвинув железную створку кочергой.       — Всё? — Миша усаживается на порожек, пока Лель, заливая кипятком веники в тазу, отставляет их под скамью, чтобы запарить в аккурат к помывке.       — Да, почти. Ещё немного и можно будет идти.       Недолгое молчание вновь прерывает Лихо, облизывая сухие губы и устало потягиваясь. Он начинает говорить совершенно непринужденно и лениво, уложив ладони на худые колени и прислонившись виском к дверному косяку.       — Мама раньше тоже так топила печку, — зевает протяжно, говоря Лелю в спину и смотря за всем, что тот делает. — Не так сильно, но тоже дрова колола. Когда совсем зимой холодно было. Весной и летом незачем было. Она очень боялась, что кто-то может прийти на дым из трубы. Никто же так далеко не живёт. Вдруг, много людей? Я тогда ещё совсем маленьким был, я бы не смог помочь.       Лель валится на скамейку рядом с замоченными вениками, отставляя в сторону ковши и пустые тазы для мытья.       Когда живешь рядом с человеком и видишь его каждый день изменения не так заметны, но в Мише они были… очевидны? Во всяком случае, пока была свежа память о прошлом, легко было заметить как минимум внешние изменения: длинные тёмные кудри Ляля заботливо обрезала, вымыла и вычесала все колтуны; прежняя болезненная худоба сошла с лица и несмотря на смуглую кожу, румянец ходил по щекам, блестя вместе с красивым карим глазом. Лихо всего этого видеть не мог — смотря в отражение в зеркале, он видел лишь собственную истинную форму, чего очень испугался, впервые заглянув в резное зеркало в пол.       Мальчишка полностью окреп и ожил, оставшись у Леля и не сталкиваясь больше ни с голодом, ни с дурным сном — что же ещё нужно для крепкого здоровья?       Масла, что добавлял Лель в воду, поддавая пару, щипали нос и немного — глаза, заставляя усерднее и усерднее тереть их.       — Я раньше не видел тебя здесь. Совсем. Ты не выходил далеко или только недавно здесь оказался? В лесу, — уточняет Лель, продолжая рассматривать Мишу.       Мальчишка кончиками пальцев задумчиво крутит край кафтана, сминая его и теребя.       — Мы сначала были дальше. Не помню, где. Мы только недавно сюда пришли, — поджимает губы. — Мама приводила куда-то в разные места, но мы нигде не были долго, — Лихо коротко жмет плечами, рассматривая связанные пучки засушенных на чердаке трав, лежащих на узком подоконнике у окошка, завешенного старой выцветшей шторкой.       Он заметно грустнеет, когда понимает, сколько времени прошло с последней их встречи. Верил ли Миша всё ещё в то, что они встретятся? Или, может, надеялся?       Мальчишка больше не говорил об этом, зная, понимая и чувствуя, что расстраивает этим Леля, Лялю и, в общем-то, всех. Но Лель точно знал, что Миша скучал и что ему не хватало матери.       Как бы Лада и Ляля ни заботились и ни принимали его, они не были теми, кто Мише нужен.       — Я вырасту и обязательно найду её. Только теперь я буду большим, и она за меня не будет больше бояться. Я буду ее защищать. Как ты Ладу, — Миша улыбается, поднимаясь с порожка и отходя подальше от печи: всё-таки становилось слишком жарко, щёки подрумянивались за считанные секунды, а короткие кудрявые прядки волос прилипали ко лбу.       — Обязательно, — кивает Лель.

***

      Миша просыпался всегда позднее остальных. Засыпал, в общем-то, тоже, но это не имело значения. Лелю часто приходилось долго и упорно будить лесного демонёнка, всеми усилиями пытаясь разбудить совершенно не хотевшего вставать ребёнка.       По большому счёту, единственное, что заставляло Лихо подниматься с постели — это голод.       Уж его-то он игнорировать никак не мог, потому что прекрасно понимал, что раньше положенного и позже положенного ему вряд ли перепадёт что-то плотное и сытное: обычно после завтрака ничего мясного не оставалось, а за столом ещё была возможность успеть перехватить кусок-другой варёной курицы из Лелевой тарелки, которыми Лель со снисходительной полуулыбкой делился. Кашу — какой бы она ни была — Лихо ел с самым огромным выражением негодования на лице, признавая лишь сладкую манную кашу с мёдом и молоком, а всё больше налегал на что-то, что обладало более выраженным вкусом. Ляля, усмехаясь, выговаривала негромкое «gourmand», Сварог предпочитал не замечать подобных пристрастий, а Лада недовольно качала головой — на одном мясе да булках здоровым не станешь.       Не то чтобы кто-то был уверен в том, что Лихо нуждался в овощах и фруктах, в чем-то полезном и питательном, кроме как мясе, потому что, в конце концов, он всё-таки не был человеком, но… Тем не менее.       Несколько месяцев вместе с новой семьей пролетели действительно слишком незаметно как для всех, так и для самого Миши, пусть и, очевидно, совершенно не бесследно. Он не думал о собственных изменениях, как об этом и не задумывается любой ребёнок его возраста, но, сравнивая его прежнего и нынешнего различия достаточно сильно бросались в глаза.       Он не изменился характером, но с каждым разом становился гораздо человечнее, очеловеченнее в принципе и по своей сути. Что было удивительно, на самом-то деле.       Миша ни разу не возвращался домой после того, как не обнаружил там мать. Забрав все свои немногочисленные вещи, он не оставил там ничего, кроме воспоминаний о собственной потере — потерях — и одиночестве. В старой рыбацкой избе были оставлены лишь та самая груда человеческих костей, разваливающихся от старости, была рыхлая печка с отвалившимся и проржавевшим заслоном и дырявые стены, пропускающие каждый, даже самый мелкий порыв ветра, будто бы их и не было.       Возвращение домой не было нежеланным. Лихо был привязан к каждому месту, в котором ему доводилось обитать и с которым его связывали те или иные воспоминания, пусть даже не самые приятные. Вид чего-либо, связанного с прошлым, всегда вызывал ноющее чувство ностальгии где-то между рёбрами, вместе с тем заставляя ощутить осязаемость всего происходящего: находясь в моменте редко замечаешь и отдаешь себе отчет в том, что тебя окружает. В моменте детали никогда не кажутся существенными, они обретают смысл только спустя время, и это, пожалуй, достаточно грустная, но неизменная вещь. Видя прежние, родные места с высоты прибавившегося опыта и с остывшим, свежим разумом невольно отмечаешь каждую травинку и куст, каждую тропу и выцарапанные символы на прохудившихся дощечках. Отмечаешь изменения в том, как ты запомнил место и каким оно стало теперь. Весь этот многоступенчатый процесс имел свою особенную, ни с чем не сравнимую атмосферность.       Возвращение домой не было нежеланным. Оно было пугающим во вполне ожидаемом и слишком тяжелом разочаровании. Казалось, что действительно проще пустить всё на самотёк и проще справляться с пронырливым любопытством, чем справиться с невозможностью повлиять на ситуацию и исправить то, что заставляет чувствовать неудовлетворение. Миша был в силах сделать всё, что вообще могло от него зависеть, а, возможно, и даже больше. Но Миша не мог сделать так, чтобы вернулась мать. Вероятно, это и было единственной его проблемой, которая порождала всё остальное.       Дорога до рыбацкой избы остаётся по-прежнему знакомой едва ли не до каждого камня и каждого дерева, растущего вдоль разветвляющейся то там, то тут и поросшей зелёными пучками осоки тропы.       Он неосознанно оттягивает приближение как может, останавливаясь то у взбухнувшего под иглицей муравейника, то под высоким ветвистым дубом, упрямо выглядывая в хлипком гнезде птицу.       Нескоро виднеется и тёмное очертание приземистой избы. Шаг невольно замедляется, становясь тише и медленее, и, будто бы крадучись, Лихо подбирается к утонувшему в кустарниках забору, проходя вглубь совсем необжитого двора.       Настойчивую тишину серебряной гладью режет негромкое журчание протекающей реки, куда сейчас уж точно никак не пробраться — помост, с которого Лихо всегда набирал воду, порос высокими камышами и рогозом.       Привычная говорливость, стремительное нетерпение и резкость мимики сменяются задумчивой неторопливостью во всём: поступи, выражении эмоций и активности.       Тоскливо.       — Тебе не следует туда лезть, — негромко, толком и не глядя, выговаривает женщина, расправляя платок на худых плечах и складывая руки на груди.       — Почему? — Миша тут же оборачивается, крепко сжимая в руках деревяшку с гордо торчащим из проделанной муравьями дырки зеленым листком.       Ответа не получает. Хмурится, вглядываясь в горделивый профиль матери и, подметив, что та прикрыла глаза, все-таки продолжает своё — босыми ногами ступает в ледяную воду, тут же наклоняясь, чтобы помочить руку и прощупать очевидно богатое на камни и принесëнные потоком воды лоскуты, деревяшки, обломки инструментов, а иногда и монеты. Но больше внимания, разумеется, привлекала стайка головастиков, кишащих прямо в траве под водой. Лихо подходит и к ним, ставя парусник на воду и упрямо выравнивая его, чтобы тот стоял так, как положено, пусть и всё никак то не получится.       — Вылези из воды, — вновь доносится строгий, но спокойный голос женщины, недовольно хмурящей темные брови совершенно так же, как и Миша. Она поджимает тонкие губы, ладонями крепче стискивая собственные локти, а после поднимается с бревна, чтобы подойти к воде.       — Здесь рыбы! — мальчишка восторженно тычет пальцем, указывая на расплывающихся головастиков, а затем поднимает голову вверх, чтобы широко улыбнуться. — Маленькие! Как их есть?       — Их не едят, — жмет плечами женщина, чуть приподнимаясь на носочках, чтобы, заглянув в воду, посмотреть, на что указывал Миша. — Пойдём.       Аскетичность выражений её лица была привычной, была чем-то самим собой разумеющимся — Лихо и не знал, что может быть по-другому, — только вот потребность в видимом, чувствуемом и заметном поощрении, порицании или любых иных проявлениях эмоций, в любом тепле или хоть чём-то понятном для ребёнка не убавлялась, а проявлялась всё ярче и ярче. — Почему? — вновь требовательно спрашивает мальчишка, не замечая, как деревяшка, подхваченная неспешным потоком воды, ускользает вперёд. Брови взмывают вверх, а небольшие кулачки протестно сжимаются.       Воспоминание о матери обрывается, оставаясь незавершенной сценой в череде тех, что стираются со временем из головы либо совсем, — по своей незначительности — либо размываются до бессмысленных картин. Чем закончилось? Что произошло дальше? Миша не помнит. В общем-то, как и множество других вещей. За столь долгий срок вместе с воспоминаниями стираются и лица. Медленно, но верно, он забывал черты лица матери, однако знал наверняка, что когда (если?) увидит её, то точно узнает. Узнает и голос, и знакомую осанистую фигуру.       Их много таких — воспоминаний. И все с особой бережливостью он хранит едва ли не лучше, чем глиняные игрушки.       Скрипящие половицы издают самые страдальческие звуки под босыми ногами. По крыше, мягко покачиваясь от ветра, тонкими ветками бьют деревья, громко стучась о доски.       Под пробивающимися лучами света из заколоченных окон клубится пыль, оседающая тут же на полу и оставшейся мебели, досках и стенах. Всё осталось таким же, каким Миша и оставлял свой дом: с места не сдвинулся ни один предмет.       Возможно и не было никакого смысла возвращаться. Он бы и не обнаружил ничего, даже если бы захотел — вероятность, что что-то бы случилось, была столь же минимальной, как возможность простудиться в жаркий июльский день.       Хмуря брови, Миша осознаёт окончательно: она не придёт. Было очень много времени, чтобы вернуться. Было более чем достаточно возможности встретиться вновь, если бы она была жива. А значит… Вероятнее всего, что-то случилось. Это давно следовало принять.       Переступая через порог и ударяясь голыми ступнями о вытоптанную землю, Миша замирает ненадолго, в последний раз кидая взгляд на место, ставшее ему совсем родным когда-то.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.