***
Он возвращается домой затемно. Тогда, когда из трубы вовсю валит дым от растопленной печки, а из хаты тянет чем-то маняще вкусным, ароматным. Только тогда Лель понимает, насколько сам голоден — немало за день уходился. К ужину он не успел, но разумеется, что-то ему да оставили. Устало улыбнувшись почти сонной Ляле, сестре, он молча отрицательно качает головой на расспросы. Пока ещё… рассказывать, наверное, слишком рано. У него самого информации о «Мише» настолько мало, что можно сказать, что её и вовсе нет. А эта короткая встреча, короткий разговор — крупица, которой Лялино любопытство совершенно не будет удовлетворено. Вот уже завтра, когда он вернется от Миши (причем, не важно: встретив его всё-таки или нет) можно будет и рассказать обо всём. А пока оставалось, отшутившись, отмахнуться от еды, потому что сил попросту не было: нужно было промыть рану и попросту лечь спать, отключившись хотя бы на какое-то время. Да и, несмотря на активное урчание живота, в горле стоял ком, а от вида еды, какой бы та аппетитной ни была, накатывала тошнота. Мать с отцом, вероятно, уже отправились спать. Время не раннее, а подъем в деревнях далеко не поздний даже в зимнее время. Холод холодом, а работа всё равно была: и зимой, и летом. Стараясь не разбудить старших, да и вообще никого из домочадцев, Лель быстро намывает голову, склонившись в помывочной части бани перед парилкой вниз головой и из ковша поливая слипшиеся кудри — на скорую руку, почти небрежно, в откровенной потребности отлежаться после удара и продолжительной ходьбы. Промыть полностью одной лишь водой получается достаточно плохо, но за мылом тянуться совершенно не охота — это лишние телодвижения и лишние драгоценные минуты, оттягивающие его сон. Спать, к слову говоря, затылком на подушке не получается — больно. Приходится непривычно лечь на живот, чтобы лежать хотя бы так, но заснуть в такой позе сложновато с непривычки. В предсонной дрёме в кучу смешивается абсолютно всё: Лихо, пироги, свирель, невнятные воспоминания о рассказах Ляли о приготовлениях к грядущей Масленице и треплющий его по волосам Полель. Хотя последнее, вероятно, было… вживую и прямо сейчас. Лель приоткрывает глаза, видя перед собой брата, — точную свою копию — а затем чуть приподнимается от неожиданности, не сразу и понимая, что вообще стоит спросить. И стоит ли вообще. Полель часто так к нему приходил ночью, как и Лель в свою очередь. Одному спать в такую погоду было холодно, а вдвоем — теплее, укрывшись одеялом и прижавшись друг к другу. К тому же, так было неуловимо спокойнее от ощущения чужого тепла. Это было чем-то достаточно умиротворяющим. И тут же в голову лезет вопрос: как совсем один спит Лихо? Говорят, что они селятся на дне болота, но сейчас всё совершенно замёрзшее. Так где же он ночует? Неужели прямо на снегу или в какой-то норе? Может, в кем-то оставленной и забытой избе? Волнение и лёгкая тревога вновь одолевают, пока брат не заговаривает первый: — Дай укрыться, — а сам рукой тянет из-под Леля одеяло, пока тот не приподнимается, чтобы всё-таки позволить Полелю лечь нормально и не мёрзнуть. Его тон не отчитывающий и не недовольный. Спокойный и лишь уточняющий, даже без намёка на осуждение или что-то подобное. И сам Полель — тоже уставший. Лель, вымученно усмехнувшись, кивает младшему, складывая ладони под щекой. — Зато нашёл. Спустя столько времени. — И толку что? — Это ребёнок. Полель замолкает, качая головой и тяжело выдыхая. Он удобнее устраивается на подушке, сонно моргая. — Ребёнок? — переспрашивает, уточняя. — Это Лихо. Ребёнок Лихо. Тогда Полель меняется в лице, пусть и не слишком сильно — он был гораздо менее выразителен в эмоциях и вообще в эмоциональных проявлениях, нежели Лель. Уж чего-чего, а этого он совершенно не ожидал. Как, собственно, и Лель, но всё же. — Он попытался съесть меня, да только сам тощий совсем, сил как у воробья под крылом, — без тени насмешки продолжает Лель. — В пирог и тот вцепился, точно впервые еду видит. — Нечисть жалеть… — с сомнением тянет Полель, прежде чем Лель его перебивает: — И ты бы пожалел, коль бы увидал, — он поджимает губы, протяжно зевая, спрятав лицо в подушке от Полеля. Полель не спорит. Слишком хочется спать обоим, а потому даже говорить что-то, кроме отдельных звуков или мычания сложно и трудно. Лель прижимается ближе, обнимая брата и слегка морщась от боли в затылке. Заживёт-то быстро — он всё-таки не являлся человеком, и даже пуля ему была нипочём. И оттого он даже не думал о приобретенном ранении.***
Утро наступает скоро. Так, как когда проработав весь день, нужно подниматься рано, чтобы начать новый и сразу приступить к делам, а не дать себе волю и отдохнуть. Подобный режим не был непривычным для Леля, но, всё же, рано или поздно понемногу изматывал, когда в жизни ничего, кроме рутины и не происходило. Будто всё вокруг теряло хоть какую-то окраску и, возможно, даже смысл. И тогда приходилось искать всевозможные мотивации, цепляться за них, точно за спасательную веревку, которая в любой момент, в общем-то, могла стать и петлёй, обернутой вокруг шеи. Особенно скоро такая меланхолия наступала зимой и тогда оставалось лишь одно: ждать весну и жаркое, всегда насыщенное лето. Мать и Ляля, поднявшиеся значительно раньше (о чем свидетельствовал топот в сенях и горнице), уже давно стряпали на кухне привычную еду, ничем, в общем-то, не отличающуюся от еды, что была на столах других селян. Разве что была, если так можно сказать, богата на мясо, молоко и творог — этого у других на столах не водилось, разве что на праздники и свадьбы. Их семью можно было назвать зажиточной крестьянской семьей — работа в кузне давала большой достаток, а всё нажитое за прошедшие года и столетия позволяло не ограничиваться в роскоши убранства избы и удобствах. Они жили богато, но этим не бахвалились и не гордились, а, напротив, воспринимали как обыденность и от себя ни бедных, ни более богатых не отличали. День каждого протекал совершенно обыкновенно, при том в соответствии с повсеместными порядками житья для каждого члена семьи и его положении в семье. Сварог — глава семьи — работал, в то время как оба сына ему помогали в чём могли и делили с ним все обязанности, в то время как Лада с Лялей всячески хлопотали по дому. Лишь к вечеру появляется свободное время и тогда каждый может заняться тем, что душе угодно. Лада частенько уходила к соседкам, любившим чаёвничать и обсуждать всё, что только возможно. Ляля же — пряла, шила, вязала или читала, а гуляла реже, особенно зимой, когда холод нос морозит, а солнце совсем не греет. Полель же, в свою очередь, был пристрастен к рисованию — это у него хорошо получалось и рисунки выходили замечательные, а потому часто из города привозил себе что-то новое для работ: бумагу, карандаши и краски, которые редко можно найти на рынке, а потому приходилось каждый раз после переездов искать, где же в городе при деревне можно найти их. Он значительно задерживался, а потому приезжал совсем поздно, за что Ляля над ним подшучивала: даже она, девушка, с разглядыванием всевозможных платков да тканей, не запаздывала так, как Полель. Лель не был пристрастен к чему-то конкретному. Ему было одновременно интересно всё и неинтересно ничего так, чтобы из раза в раз отдаваться этому делу, если оно не являлось обязательным, не было грузом ответственности на его плечах. Исключая, пожалуй, игру на свирели и вырезание этих же дудочек из дерева, их украшение всевозможными узорами, птицами и прочим зверьем. И именно поэтому он без зазрения совести отправляется в лес. В который раз. Ему приходится сидеть достаточно долго, дожидаясь Мишу, чтобы в конце концов опять поговорить и узнать о нём больше. Настолько, что Лель почти засыпает, усевшись на оранжевом стволе поваленной сосны и облокотившись на соседнее дерево спиной. Он поднимается, чтобы оглянуться еще раз и размяться, потягиваясь то в одну сторону, то в другую, а заодно и согреться. А Лихо всё не приходит и оттого начинает казаться, что Миша и не придёт совсем, потому что… это бы было вполне разумно. Он бы тоже не пришёл, если бы встретил подозрительного незнакомца посреди леса. Даже если бы подглядывал за ним ранее. Не пришёл бы. Но Мишу должна была подкупить хотя бы еда — Лель обещал ему принести пирог и тот уже продолжительное время стыл за пазухой. Лель потягивается, тихо мыча от приятной расслабленности в теле, когда поворачивается сначала в одну сторону, а затем в другую. И, покачав самому себе головой, он начинает думать, что пора всё-таки идти обратно домой. Кажется, смысла в том, чтобы идти сюда, в лес, всё-таки не было. Ещё и не уславливаясь во времени — Лель и не назначал его, потому что не знал, ориентируется ли Миша в часах, кроме как ориентировки хотя бы во времени суток. Он оглядывается, с надеждой найти хоть какую-то подсказку для самого себя: возвращаться или ещё немного подождать. Но молчаливость зимнего леса сохраняет привычное спокойствие и не нарушает тишины, а редкие, уже уходящие солнечные лучи, в последний раз ласкают кроны высоких сосен, чтобы после насовсем скрыться до самого утра. Всё так же, как и обычно. Зацепиться не за что — ни взгляду, ни слуху, пытающимся у природы выискать помощь. Ничего. Ни шума вдали, ни хруста снега, ни даже перелетающих с ветки на ветку птиц или юрко перескакивающих пушистых белок. Ни возгласа, ни оклика. «Не пришел» в голове смешивается вместе с «испугался» в одно бессвязное, но осмысленное предложение. Разворачиваясь и перешагивая высокими шагами через сугробы, отчего сапоги норовят совсем слететь с ног, цепляясь за снег, Лель ощущает, как его наполняет слишком сильное желание помочь ребёнку. Пусть даже, кажется, являющимся нечистью, но по-прежнему остающимся наивным и донельзя беззащитным. Чудо, что тот — кожа да кости — в лесу раз за разом вырывался из объятий смерти. Но, видимо, то для Лиха было привычно. Конечно, поначалу не без матери, чтобы обрести хоть какую-то самостоятельность, но сейчас её не было, и от этого уже следовали вопросы: жива ли? Ушла куда-то, чтобы найти лучшие условия для ребёнка? Оставила Мишу? Ничего из этого не было ясно. И вновь глубокая тревожная задумчивость настигает, заставляя понуро смотреть под ноги, стараясь не споткнуться и не навернуться в снег. Не было ни малейшей идеи, как всё-таки выловить Лихо. Разве что на живца, да только тот настолько обессилевший был, что явно бы не полез на кого-то, если бы там было больше одного человека. Попросту бы не смог справиться, вероятно, даже в истинной своей форме. Или же вновь дождаться, пока тот высунется из-за деревьев, услышав музыку? А сможет ли? Жив ли он еще вообще? Через стволы деревьев всё вокруг, весь лес кажется совершенно одинаковым, точно лабиринт. Куда ни сверни — кругом всё такие же деревья да сухие кусты. Запутаться, не зная, как ориентироваться, проще простого. Лель пересекает небольшую опушку, ступая по проезженной на санях широкой дороге и останавливаясь ненадолго, чтобы ещё раз оглянуться. Никого. Грусть всё больше одолевает, и вместе с этим Лель всё сильнее вглядывается в каждую тень, в каждое невысокое деревце, надеясь, что найдет взглядом Мишу. И не находит. Не находит и тогда, когда идёт опять в гущу деревьев, считая шишки на пути: десять-пятнадцать-двадцать восемь и далее. Чудо, что не растасканные голодными лесными обитателями. Ему приходится пройти не более трети версты, чтобы замереть, завидев что-то чёрное, замотанное в грязное тряпье на совершенно белом сугробе. Эта почти бесформенная фигура грузной кучей неподвижно лежала у дерева, свернувшись едва ли не калачиком в попытке, видимо, спрятаться от холода. На несколько секунд сердце замирает, а ноги сами несут вперед, чтобы убедиться в догадке. И не ошибается. Лица Лиха, укутавшегося в одежду не по размеру, не было видно, либо было слишком чумазо, чтобы заметить в ворохе, но по мерно и медленно поднимающейся спине было понятно: он спал. Лель сначала не торопится подходить совсем близко и будить, но Миша, кажется, совершенно его не слышит, и даже хруст снега почти прямо перед носом его не способен в тревожном сне пробудить. Лель касается плеча наощупь, отводя ткань в сторону, чтобы разглядеть лицо, но даже это не будит ребёнка. Мысленное «не буди Лихо, пока оно тихо» вызывает легкую усмешку. Это точно был Миша. Миша, подложивший под чумазую щеку ладони и хмурящий густые тёмные брови во сне. Миша, прижавший к себе колени, и Миша, старательно укрывающийся от холода. Появляется возможность его рассмотреть ближе, замирая на месте и опустившись на колени перед ним, чтобы всё-таки разбудить. С одной стороны, так спокойнее гораздо, когда Лихо не носится и не кричит, когда отдыхает и не пытается зарядить камнем в макушку, а с другой — попросту не было времени на то, чтобы высиживать здесь, ожидая пробуждения. А Миша, видимо, всё-таки ждал его и пришёл. Только место перепутал, но хорошо, что вообще пришёл. Ещё и… уснул. Это было забавно и одновременно настолько сильно душило жалостью, что едва ли не наворачивались слёзы. Лада бы, верно, если б узнала, то уже давно закормила и отмыла ребёнка. Несильно и аккуратно дергая за плечо, Лель зовёт Мишу, но и это совсем не работает. Тогда приходится нажать чуть сильнее, но это вызывает лишь недовольное мычание. Глаз Миша не открывает — губами только хватает ледяной воздух судорожно, почти тут же проваливаясь в сон обратно, когда тряска прекращается. Лишь когда Лель, потянув за руки, пытается усадить Лихо ровно, тот неспешно размыкает заспанные глаза, смыкает губы с опущенными вниз уголками, а затем, когда хоть сколько-то осознает реальность, быстро пугается, отскакивая назад и тут же затылком ударяясь о ствол дерева, отчего тоже вскрикивает, не сразу узнавая Леля. — Тише ж ты! Миша, это я! — Лелю приходится удерживать Мишу, чтобы тот не вырвался и не убежал со страху и неожиданности. Мальчишка всё ещё хмурится, соображая совсем не сразу и неспешно, но как только приходит осознание, а мысли собираются в какую-никакую кучу, взгляд несколько меняется. Он уже не настолько ошарашенный, но всё равно оставался частично напуганным. Это понятно — Лель по-прежнему был для Лиха незнакомцем. — Я… — размыкая сухие губы, он сонно выговаривает что-то невнятно, но больше просто мычит, не зная, что сказать и как объясниться. — Я сначала ждал… Потом собирался… А сейчас. Почти отмахиваясь и нехотя говоря, он забирается чуть выше, то ли чтобы принять более удобную позу, то ли чтобы отдалиться от Леля, сидя на снегу у дерева. И неизменно — продолжает жать к себе колени. — Всё хорошо. Я тебе пирог принёс. Хочешь? Смотри… — Лель, отпуская Мишины плечи, вновь вытягивает из-за пазухи выпечку, но уже значительно больше по размеру. И с малиной. Точнее, конечно, малиновым вареньем, но всё же. У Миши глаза (если, конечно, так можно сказать, учитывая лишь один видящий) загораются тут же — он забирает из протянутых рук пирог, тут же разворачивая платок и носом прижимаясь близко-близко, чтобы вдохнуть запах. Разумеется, он уже был не таким, как когда только из печи достаёшь ещё горячий пирог, но по-прежнему оставался ароматным. Он молча — не от недоверчивости или невежества, а, верно, от большого голода, — тут же впивается острыми зубами в пирог, не отламывая, и пережевывает наскоро, не смакуя еду и вообще едва ли разжевывая её тщательно. — Миша! Жуй хорошо, никуда же спешить не надо, — негромко выговаривает Лель, усевшись совсем напротив и игнорируя, что, вероятно, ещё совсем немного и его одежда будет мокрой едва ли не насквозь. Во всяком случае, однозначно будет вся в снегу. Лихо чуть приостанавливается, дергаясь от того, как резко Лель заговаривает, и, кивнув, начинает жевать чуть медленнее, но быстро забывается, продолжая есть в привычном темпе. Минуту-две погодя тишины, Миша все-таки заговаривает. Опустив взгляд вниз и сжавшись, с совершенно красными щеками и измазанными в варенье губами. — Я забыл… Надо угостить, — и протягивает надкусанный кусок пирога со всей детской искренностью, быстро хлопая ресницами, и тыльной стороной ладони, размазывая ещё больше, вытирает малину с лица. — Держи. Лель совершенно глупо улыбается, стискивая кулак в кармане, почувствовав, как скулы неприятно сводит, а в горле… В горле стоит ком. — Я не буду, кушай, — качает головой отрицательно, — это где ж ты научился? Кто тебе говорил делиться? — Бери! — восклицает, приподняв брови вверх. — Матушка говорила — надо делиться! Лель, даже поражаясь настойчивости, всё равно отказывается, продолжая качать головой. И тогда Миша хмурится, откладывая пирог и оставляя его в платке на снегу между собой и Лелем: — Тогда я вообще есть не буду! — Миша. — Бери! — быстро рассердившись, руками крепче обнимает колени и на Леля в упор глядит волчонком. Делать нечего — приходится брать, отламывая себе небольшой кусочек, но, кажется, этого вполне хватает, чтобы успокоить Лихо и чтобы тот продолжил есть. — А где твоя мама сейчас? Почему голодный? Не кормит? — немного погодя спрашивает Лель, видя, что Миша, полностью занятый едой, немного расслабился и успокоился. Этот вопрос, кажется, Лихо задевает. Возможно, на каком-то неосознанном уровне, потому что Миша отвечает, не смотря в глаза, а уводя взгляд в сторону, будто боясь быть уязвимым. Но голос не дрожит. — Она пошла. Сказала, что скоро вернется, поэтому я жду дома. Ну, её уже давно нет, значит, скоро должна прийти! Я для неё дома убрал. И воду ношу! В реке вода вся твердая, ледышка! Но я сильный — я камнем её бью, а там вода, — проговаривает, вновь тараторя и рассказывая увлеченно, а затем, в самом конце, поднимает взгляд к лицу Леля, чтобы увидеть, как тот отреагировал на последние слова. И Лель выражает искреннее удивление и Мише улыбается, а мальчонка тут же улыбается в ответ, довольный безмолвным одобрением. И, будто на пробу, продолжает говорить, смотря на Лелеву реакцию: — А ещё я починил матушку! И батьку, и собаку! Они все разломались, а я водой намазал и слепил — теперь как слепленные только! — почти не делая паузы, Лихо продолжает говорить, видя, что его слушают внимательно и даже не пытаются перебить. — А ещё я почти не плакал! Матушка сказала ждать и не плакать, и я послушался! Только немножко не послушался, ну, ночью бабахало на улице! Я спрятался и сидел, пока не потишало… — Потишало? — переспрашивает, уточняя, Лель и слишком сдерживается, чтобы не завалить Мишу вопросами. — Ну, когда дождик закончился… — неопределённо жмет плечами мальчишка и вновь кусает пирог, икнув. — А что за матушка, батька и собака? — Из глины! Хочешь, покажу? У меня много! — воодушевленно предлагает, едва ли успев дожевать. — У меня и медведь есть! И птичка! И белка, но я хвост потерял… Летом новый сделаю! — Сделаешь? Ты сам их делал? — А как же! — удивлённый вопросу, отвечает Миша, будто Лель совсем уж глупость спросил. — Показать? Лель кивает, даже не уточняя, где Миша хранит все эти игрушки, а просто желая проследовать за ним, чтобы одного хотя бы пока не оставлять. И не выпускать из виду. — Тут недалеко! Уже темно только. Ну, я хорошо помню как до дома идти, — поднимаясь, Миша крепко к себе прижимает пирог, прячет оставшийся кусочек в одежду и сильнее натягивает на руки рукава, заменяя так варежки и продолжая говорить-говорить-говорить, вплоть до самого дома без остановки. Так много и быстро, что Лель невольно в какой-то момент теряется в безудержном лепете и рассказах, но искренне старается поддержать всё от и до, показывая свою заинтересованность. Идти было действительно недалеко. Или же Мишин длительный беспорядочный рассказ обо всём на восприятие времени значительно повлиял, но, в любом случае, добрались они быстро, почти не успев и заскучать. Это была полуразваленная, мелкая избушка, должно быть, служившая раньше либо домиком лесничего, либо летней рыбацкой избой для тех, кто ходил удить рыбу в отдалённые места. Полуразваленная крыша лишь чудом, кажется, держалась на домишке, а два обнажённых дерева помогали удерживать доски на крыше и, вообще, по всей видимости, служили опорой для дома. Единственное окно было наглухо заколочено и забито всевозможным хламом и тряпьем — чтобы не дуло, — а дверь без ручки была снаружи подперта брëвнышком, чтобы, вероятно, не распахивалась самопроизвольно. Под окном стояли такие же дряхлые деревянные бочки, не представляющие из себя что-то пригодное для хранения вообще чего-либо, а прямо неподалёку от избы, как бы спрятанной среди деревьев, протекала небольшая, узкая речка, до которой можно было добраться, перемахнув через невысокий, дырчатый забор. Множество разного барахла валялось у дома, но что именно — Лель попросту не успел разглядеть, заведëнный Мишей внутрь дома. Как только оба оказываются внутри, Лихо тут же натягивает плотную веревку, привязанную к имеющейся с внутренней стороны ручке, цепляя другой конец за балку, стоящую напротив двери. Так, чтобы дверь также самостоятельно не распахивалась. Лель терпеливо выжидает, наблюдая за каждым действием Миши с таким любопытством, что теряется, когда Лихо начинает по-хозяйски говорить: — Сюда не наступай, тут доска вылетает! — и пальцем тычет в доску у порога в единственную, совсем тëмную комнатушку. Никаких источников света — лишь полумрак, в котором Лихо ориентировался, точно рыба в воде. В избе было, кажется, даже холоднее, чем на улице. И здесь было сыро. Поэтому ни Миша, ни Лель даже не снимали верхней одежды, а прямо так оставались в избе. Простой стул на трёх ножках, ящик, служащий подобием стола, ещё ящик в углу, рядом с самодельной кроватью из, видать, чужой испачканной одежды. Откуда была эта одежда — Лель не хотел думать, но ткань, сваленная сверху, смутно напоминала барское платье, под каким, разумеется, было теплее спать. Внутри пахло затхлостью и ещё чем-то неприятным, что пока Лель не успел разобрать. А Миша тем временем из ящика достает что-то хрупкое, приглушенно гремящее и завернутое в платок. Игрушки из глины. Он кладет платок с ними на ящик, развязывает простой узел и со всей бережливостью раскладывает каждую фигурку, чтобы показать, пока Лель наклоняется, рассматривая ближе. При том, что Миша едва ли обучался и часто лепил, при том, что его никто не учил, каждая его фигурка была старательно точной и очень похожей, пусть и без детальности. Животные получились особенно замечательные — собака с пушистым хвостом и спящая кошка, а «маменька» и «батька» были лишь отдаленно похожи на кукол. Скорее, на тряпичные игрушки — их именно такими обычно шьют, но всё равно получилось невероятно причудливо: женщина в платке да платье с косой, вылепленной кружочками, а мужчина в рубахе и штанах. И рядом с ними лежала фигурка поменьше, но в той же одёжке, что и батька — сын, видимо. — Можно? — Лель протягивает руку к фигуркам, присев на край стула, и, получив Мишин одобрительный кивок, он аккуратно, стараясь не сломать и не повредить никак фигурки, берёт в руки «батьку». Миша, заметив, как Лель с любопытством рассматривает каждую фигурку, улыбается ещë пуще, руку протягивая к фигурке мальчика и тут же принимаясь изображать, будто тот говорит и бегает, играя глиняной куклой. Лель подключается слегка запоздало, но оттого не менее увлечённо. Правда, та отдача была скорее из разрывающей его жалости, потому что руки без варежек откровенно мерзли в непротопленной, полной сквозняков избе. А Миша терпел. Зубы сжимал, чтобы не колотить ими, и дрожь в руках сдерживал, продолжая отдаваться игре. Лель в ту же секунду думает о том, что Лихо, вероятнее всего, и играть-то было не с кем. Он потому и вступается с Лелем в игру, потому что Лель, кажется, один из немногих, с кем Лихо вообще разговаривал за последнее время. Если вообще с кем-то после и до ухода матери Миша разговаривал. Должен был. Наверняка. Не просто же так он знаком с какими-то вещами, свойственным обычным детям, а не отшельникам, прожившим всю жизнь в лесу. — Я ещё хату сделаю! Из палок да смолы! — тут же оживляясь и загораясь идеей, заявляет Миша, и Лель кивает, хваля, — обязательно сделает. Мальчишка убирает руки от игрушки, чтобы ладошки прижать ко рту и выдохнуть, растирая друг о друга и согревая их. Так не пойдёт. Уж лучше Лель помëрзнет, чем ребëнок. — Иди сюда, — распахивая шубу, Лель стягивает её с себя, оставаясь в одном лишь тëплом кафтане, шарфе и варежках. Лихо хмурится, быстро моргая и не понимая, что хочет сделать его новоприобретенный друг, но когда оказывается в жарком тепле шубы, укутанный и едва ли не утонувший в её длине, он тут же возникает: — Тебе же холодно! Забери! — громко, вопя точно так, как когда предлагал кусок пирога. Уговорами дело не решить — упрямый. Волей-неволей на мелкий обман приходится идти. — А вот и нет! — взгляд у Миши удивлённый, вопросительный, требующий выполнения его воли и одновременно пояснений, которые приходится выдумывать на ходу: — Ты камнем мне, думаешь, почему голову не расшиб? Я ведь не человек! Мне и холодно не бывает. Совсем-совсем. А у тебя вон, губы синие, точно тютины объелся. — Тютины? — незнакомое слово, кажется, удивляет Лихо сильнее, чем всё то, что он только что услышал. И о шубе, кажется, в миг забывает, переключив внимание на другое. — Ягода такая, — и, поняв, что такого описания будет крайне недостаточно для опознания, Лель уточняет: — На деревьях растет. На малину похожа, только чёрная. Белая ещё есть, только её реже можно встретить. А чаще чёрную можно найти. — А, так я ел! — тут же отмахивается, пальчиками сильнее хватаясь за края шубы, чтобы та совсем не сползла. — Сладкая-сладкая такая! Я ещё тогда с дерева упал в кусты, а там на земле лежат потоптанные ягоды — весь в соке был! Яблоками потом оттирал! — Яблоками? — Лель сам подпоясывает шубу крепче, чтобы та с Миши, донельзя комично выглядящем в такой одëжке, не свалилась. — Ну, руки-то все черные от тютины. Вот. А яблоко кусишь, так белой стороной потрешь — и руки белее. Как мыло! Лель искренне удивляется мальчуковым познаниям. Сколько лет живёт, а о том, что руки яблоком мыть — слышит впервые. Липкое же! Проходит не так много времени, когда Миша согревается и уже не дрожит так сильно. Зато Лелю холодно ужасно. Но делать нечего. На улице тем временем потемнело совсем. И тогда Миша, засучив рукава повыше, достаёт из-под барского платья огниво, после поднося к огарку свечи, прилепленному к осколку горшка. Совсем небольшому и, кажется, уже несколько раз перелепленному заново. Миша слишком ловко для ребёнка управляется с трутницей — Лель даже поражается, как маленькая, звонкая искра, зажигает с первого раза свечку. Мальчишка слишком приноровился уже поди. — Как ты в темноте всё видишь? Почему раньше не зажёг свечу? — Лель поднимается, подходя к единственному источнику света и выставляя перед собой ледяные руки, чтобы согреться. — А то у меня свечек много! — фыркает Миша, головой качая. — Я совсем мало эту жгу: последняя осталась. Просто раньше глаза закрываю и сплю. А там уже утро — свечка не нужна. И надо для матушки свечку оставить. У меня, вон, в платке на антресоли есть одна побольше. Матушка придёт, так зажгу! И вновь — от жалости сердце сжимается с такой силой, что приходится терпеливо сжать зубы, норовящие от холода выбивать то ли польку, то ли сразу лезгинку, тарабаня, точно град по земле. Он был совсем ребёнком — в своей наивности и в своей привязанности к матери. В своем любопытстве и жажде внимания от каждого взрослого, что мог проявить хоть каплю сочувствия или интереса к нему. Он был ребёнком даже несмотря на то, что являлся нечистью, лесным духом зла и несчастий. И одной лишь судьбе ясно, что из него вырастет. Лель просто-напросто не мог представить Мишу таким, какими должны быть Лиха. Не мог. В Мише было столько сокрытой доброты, которая тянула к себе; Лель её хорошо чувствовал. Или обманывался. Едва ли это можно было разобрать, видя, с какой запальной искренностью Лихо выражает всё, что думает, и реагирует на всё. Главное же не кем родился, а кем вырос, не так ли? Может, и у Миши есть шанс стать не тем самым вестником горя, утрат, несчастья и боли? Может, если вовремя указать ещё неокрепшему, незакостенелому, податливому разуму верную дорогу, то он не вернётся к собственной природе? И волков приручают. А Миша — ребёнок. Совсем как человеческий. — Ты чего не слушаешь?! — восклицает мальчонка, схватившись руками за край кафтана и обращая на себя внимание. Лелю требуется несколько лишних секунд, чтобы осознать, что Миша что-то говорил уже с минуту, а затем и чтобы сконцентрироваться на его словах: — Поздно уже! Как же ты домой пойдешь? — с ещё неясным Лелю восклицанием и вопросительностью спрашивает Лихо. — Ну, на огонь пойду. Да и на дым, — чуть помедлив, отвечает Лель. — Из труб-то валит так, что видно поди с Сибири! — Лель обнадеживающе улыбается, прекрасно понимая, что на самом-то деле это далеко не так. Миша тут же мрачнеет, только не со злости, а с грусти, причина которой Лелю ещё не совсем понятна. Неужели отпускать не хочет? Или съесть всё-таки хотел, усыпив Лелеву бдительность? — А точно дойдешь? — мальчишка крепче пальцами сжимает ткань кафтана и, кажется, что Лель совершенно точно от жалости к огромным глазам захлебнётся, задохнется, а потом сделает всё, что угодно. — Может, останешься? Я тебе кровать дам! Будешь спать! — Миша тут же кивает в сторону самодельной кровати с такой надеждой в глазах, что трудно ему было отказывать. Лель опускается на корточки, чтобы оказаться на одном уровне с Мишиным лицом. — Почему ты хочешь, чтобы я остался? — негромко спрашивает, шмыгая носом и крепко сжимая всё ещё холодные ладони. Даже кончики пальцев ног уже подмерзали, пусть и сапоги были тёплые очень. Лихо тут же взгляд вниз опускает, чуть приоткрывая рот, чтобы судорожно вдохнуть, сжимая кончик носа, а затем поднять глаза, уже мокрые, обратно. Миша теребит пальцами края рукавов неловко, не находя слов. Ещё чуть-чуть и у Леля у самого глаза будут на мокром месте. — Ты же друг. И мне одному оставаться не нравится, — он бегает взглядом то в сторону, то вправо, то влево, несмело подбирая слова. — Мне страшно оставаться так. Давай ты ляжешь, а я постерегу? А утром сразу пойдешь домой, если хочешь, — Миша хватается своими ручонками за Лелеву ладонь и у Лиха руки настолько горячие, что Лель дёргается от неожиданности. А Миша сжимает руки крепче, будто боясь, что Лель сейчас же поднимется и уйдет, забрав единственный источник тепла — шубу. Мерные вдохи-выдохи помогают сохранять непроницаемость в выражении лица и внешнее спокойствие. Конечно, Лель не уйдет. Он просто не сможет оставить такого Мишу. Не сейчас. И Лель согласно кивает, слегка натянуто улыбаясь. Он точно околеет здесь. — Только я не буду занимать твою кровать. Как же ты без сна будешь, Миша? — видя, как Лихо тут же разулыбался, говорит, не выпуская Мишиных рук. — Но я… — Я останусь, только если ты сам ляжешь в кровать. Договорились? Лель точно знает — Мише на это будет нечего сказать. И тот неохотно кивает, вздыхая, а затем тянет руки к себе, чтобы снять шубу, но Лель останавливает, отрицательно качая головой. — Но ты же замёрзнешь! Руки вон какие ледышки! — восклицает Лихо, и это всё ещё звучит слишком громко. Так, что Лелю приходится чуть поморщиться от того, как шумно Миша всё выговаривает. — А вот и не замёрзну, — деловито возражает Лель, посмеиваясь. — Ложись давай. А я рядом сяду. Хорошо? — он поднимается, устало мыча, на ноги, чтобы дойти до сваленной кучи тряпья, образующего кровать. С одной стороны: уж лучше бы Миша на сене спал, как многие из крестьян, а с другой… Что было, то было. Хоть не на полу. Миша укладывается легко и привычно, а кровать под ним гремит и Лель даже не спрашивает, что именно находится под тряпьем. Не даром говорят, что Лиха на костях спят, но проверять это Лель совершенно не хотел. Мальчишка складывает руки под щёку, но после, немного помедлив, тянется к Лелю, чтобы, взяв его руку, утянуть к себе под щёку, широко зевая. Он поднимает видящий, левый глаз на Леля, почти шепотом поясняя: — Так матушка делала… Лель понимающе кивает и только улыбается. — А тебе матушка рассказывала сказки? — Сказки? — переспрашивает Лихо, хмурясь, а затем качая головой отрицательно. — Тогда… — Лель чуть удобнее устраивается, насколько то было возможно, сидя на полу. — Я расскажу. А ты внимательно слушай и закрывай глаз…ки. Хорошо? — уточняя, вновь спрашивает, и Миша спешно соглашается. — Однажды юную принцессу похитил дракон… И тут же, не успевая дать Лелю договорить, Лихо спрашивает: — Кто? — сонно моргает, переспрашивая, а на Лелевой ладони удобнее устраивается. — Ну… — Лель вздыхает, пытаясь понять, как же объяснить, кто такой дракон. — Видел ящериц? — Миша тут же кивает. — Дракон как ящерица, только намного больше. Он как огромный дом. С крыльями ещё и дышит пламенем. На Змея Горыныча похож. Видел картинки? — без особой надежды спрашивает Лель, и мальчишка ожидаемо отрицательно качает головой. — Я тебе покажу как-нибудь. — А нарисуешь мне дракона? — тянет любопытствующе, вновь зевая. И Лель кивает, второй рукой касаясь края шубы, чтобы поправить её и укутать Мишу получше. — Так вот… Однажды юную принцессу похитил дракон, — негромко рассказывает, чувствуя, как и у самого веки от усталости закрываются. — И унёс к себе в замок в самую-самую высокую и неприступную башню. Ни птицы там не летали, ни голосов не было с такой высоты слышно. Совсем под облаками жила принцесса. Об этом узнал принц из соседнего королевства, — Лель коротко оглядывает комнату, возвращаясь взглядом к Мише, внимательно слушающему сказку. — Он отправился спасать несчастную принцессу, чтобы жениться на ней и жить долго и счастливо. Когда принц нашёл башню, он зашёл внутрь и сразился с драконом, а потом и убил его, — он чуть медлит, поджимая губы и немного задумываясь, прежде чем продолжить. — И тогда принц поднялся в самую-самую высокую башню, чтобы спасти принцессу. Но её не было в башне. Принц выглянул в окно и увидел, что принцесса бросилась вниз, потому что полюбила дракона больше всего на свете. Так и не женился принц на принцессе. Он вернулся домой и больше никогда ни с кем не сражался. — А как же принцесса полюбила ящерицу? — тихо спрашивает Лихо, поджимая колени и прижимая их ближе к себе, чтобы ноги не мёрзли. — Просто полюбила. Так бывает, — Лель жмет плечами легко, крепко жмурясь и вновь распахивая глаза, чтобы взбодриться. — Иногда люди влюбляются совсем не в тех, в кого, по идее, должны были бы. И с этим ничего не сделаешь. Эти слова влияют на Мишу как-то по-особенному. Не понимая ещё всей сущности любви, он всё равно задумывается о том, что говорит ему Лель, но надолго его сил не хватает. Лихо быстро засыпает, так и не выпуская руку Леля.***
Ожидаемые последствия проявляются уже на утро. Без возможности даже шмыгать заложенным носом и чувствуя, как горит всё лицо и глаза, Лель не возвращается домой, но не из слабости и ломоты во всём теле. Он сидит на полуразваленном мелком бочонке у дома, сжимая самодельную Мишину игрушку. Вздрагивающая спина и тихие судорожные вздохи — единственное, на что хватает сил обратить собственное внимание. Ни на чём другом сосредоточиться попросту не получается. А думать о том, насколько ему жалко Лихо — по-глупому, по-дурацки, — слишком уж изнуряюще. Настолько, что ничего, кроме горячих слёз, катящихся по лицу, не остается. Лель не знает, сколько сидит здесь, пока не слышит быстрый-быстрый топот и громкое «Лель», когда Миша, совсем перепугавшийся и выскочивший без шубы, бросается на шею, тут же пускаясь вновь реветь. Потерял поди. Или сон дурной приснился. Лель и сам готов от такого опять разреветься, да только не позволяет, а лишь жмет к себе Мишу, пока тот сам не отстраняется. — Чего же ты, Миша? — за плечи держа и щёки мальчишке вытирая, спрашивает. — Я тут, тише ты. Дурной. — Я подумал, ты ушёл! — и Лихо опять захлебывается, и, кажется, Лель понимает, что сейчас перепугал Мишу не просто тем, что вышел из дома, а тем, что оставил его одного, как и Мишина мать. Мальчишка дышит тяжело и прерывисто, пока Лель, гладя по спине успокаивающе, пытается сообразить, что же ему с Мишей делать. Так оставить совсем — не получится. И самому здесь оставаться, к тому же, заболевшему — тоже нельзя, как бы того Миша ни хотел. А домой Лихо звать… Слишком тяжелые решения для того, чтобы принимать их на едва-едва работающую голову. У него, Леля, наверняка температура, не говоря уже о том, что он ничегошеньки не ел со вчерашнего вечера. В конце концов, не было ясно: согласится ли вообще Миша куда-то выходить из дома. Он ждал мать и едва ли бы ушел, надеясь, что когда-нибудь она всë-таки вернётся. А учитывая, насколько Лихо был упрям, вполне вероятно, что он и не согласится уходить. Впрочем, если позвать его только для того, чтобы угостить, то можно было бы хотя бы так вывести из лесу, чтобы дать понять, что можно жить и не в ледяной избе, что можно нормально есть и вообще… Не быть одному. Лихо тянет его в дом, обратно, перепуганно глядя на болезненного Леля и суетливо притаскивая ему ковш с такой же ледяной водой, будто вода ему хоть как-то могла помочь. Лель отказывается — горло и без того неприятно саднит. Миша накидывает на него шубу, чему уже мужчина не сопротивляется, и жалостливо смотрит, не зная, что вообще может предложить. — Мне домой нужно, — прокашливаясь, выговаривает Лель, схватившись за горло и сильнее натягивая на себя шубу. — У меня дома и мёд есть, и варенье. И горячее. Пойдешь со мною? — глядя на Лихо, он чуть хмурится, старательно игнорируя настигающую всё сильнее слабость. Идти действительно нужно было срочно, пока он не свалился прямо здесь же. Глупости какие-то: от камня, прилетевшего в голову, и не было ничего будто, а мороз с ног свалил тут же, почти моментально. Разумеется, едва ли надолго, и при должных условиях Лель быстро оправится, но всё же. Мише эта идея совершенно не нравится: это видно по его лицу и по его смешанной, неоднозначной реакции. Он не отвечает сразу. Но когда он сдержанно кивает, приняв совсем взрослое, рациональное решение без попыток упрямиться, видимо оттого, что вид у Леля совсем неважный, Лель кивает ему в ответ, делая глубокий вдох. — Только я домой пойду потом, — предупреждает, губы от волнения поджимая. — Вдруг, матушка вернётся, а меня нету. Будет искать! А как же? Дома нету, уйдет опять искать! — Миша коротко медлит, прежде чем продолжить говорить. — А далеко идти? А мне с собой взять что-нибудь? А ты один живёшь? А там не будут ругаться? Всё это и ещё уйма вопросов сыпется, пока они добираются до дома. Лель отвечает коротко, по мере собственных возможностей, а Лихо скачет впереди, протаптывая дорогу так, чтобы Лель мог ступать прямо по Мишиным следам, не тратя лишние силы на ходьбу по сугробам. Утро морозное, но солнечное, предвещающее хороший и долгий день для простых работяг. Лель поднимает голову вверх, смотря, где же уже находится солнце, а затем, прикинув, понимает, что наверняка уже все давным-давно проснулись дома и занимаются своими делами. Его-то вряд ли совсем потеряли: подобные отлучки пусть и были порицаемыми, но уже случались ранее, когда Лель не возвращался домой на ночь. Правда, почти всегда он предупреждал, разве что за редким исключением не объявлялся дома, не оповестив кого-то из семьи. Лада, верно, будет злиться, пусть и быстро остынет, а Ляля так точно отшучиваться будет. Правда, заметив, что Лель нездоров, быстро о причитаниях забудут, тут же окружая заботой. Когда вдалеке показывается деревня, самая её окраина, у Леля уже едва ли хватает сил, чтобы удерживать вертикальное положение. Ей-богу, он тут же свалится, как придёт домой, — это однозначно. Даже не успев выпить чего горячего, вымыться или поесть — тут же упадет прямиком в кровать и уснёт, только коснувшись головой подушки. Лель почти не помнит, как именно они добираются до его двора. Это как когда, изрядно выпив, по деревне идёшь, помня дорогу лишь частями. Вот и также Лель помнил дорогу от избы до дома — короткими фрагментами и искренними, то возмущенными, то радостными возгласами Миши. Лель не помнит и того, как открывает калитку, как тут же начинает лаять собака, завидев чужака, и не помнит, как Лихо, прячась за Леля, хватается за полы шубы. Тут же выходит встревоженная Ляля, выбегая в одном лишь сарафане да блузе, в которых ходила в натопленной хате. Мишу она замечает не сразу: лишь когда Лель указывает на него, со всей стойкостью старающегося не дать драпу обратно домой и нервно оглядывающегося назад, в сторону леса, откуда они пришли, ведь мать всё ещё могла вернуться в любой момент. А когда Ляля окликивает Ладу, тут же выходящую на порог следом, Миша, быстро на Леля глянув, разворачивается, едва ли не снося всё на своём пути и пускаясь опрометью за калитку. Идти за ним Лель попросту не мог. Не было никаких сил, как бы сильно он ни хотел удержать перепуганного Мишу. Он долго глядит вслед, подойдя к забору, пока Лихо не скрывается за первым же поворотом, убегая обратно домой. Туда, куда в любой момент может вернуться матушка.