Глава 2. Демьянова каша
4 марта 2022 г. в 03:38
— И это — каша?! Это, я тебя спрашиваю, каша?! Такою-то кашей ты хозяина своего потчуешь?!
— Батюшка… батюшка Григорий Лукьяныч, помилуй…
Демьян, холоп Фёдора Басманова, ползал в ногах у сидевшего за столом напротив Фёдора Малюты Скуратова. Хватался за его сапоги, пытался целовать — думая при этом, как бы вовремя отшатнуться, ежели надумает пхнуть ногой в лицо. Было уже, помнится. Свезло ещё, что зубы тогда не выбил да нос не сломал; раскровил только всё, ну да кровь — не беда, пожурчала да утихла.
Раннее своё детство Демьян помнил плохо. Были отец с матерью, дюже бедны были, да свободны… а только что им с той свободы, может, были бы в холопях у хороших хозяев, так и ели бы сытно, и не померли бы в год неурожайный, в зиму лютую…
Сыну последний кусок отдавали. Демьян-то тогда по младости лет и мало сие понимал — много позже допетрил.
Ну, сын-то выжил, а они и померли. Демьяну — лет семь ему тогда было — к соседям бы постучаться, в батраки попроситься, а может, и так, из жалости бы кто приютил… а что, ежели нет? Год-то и впрямь неурожайный был. Ни у кого еды не было. А тут — лишний рот, а помощник в доме — большой ли с семилетки помощник? Сожрёт больше, нежели поможет.
Мал был Демьян, а всё это хорошо понимал. И порешил: в город лучше, город, чай, недалече. Вот будет воз какой мимо проезжать, возница-то зазевается, так в возу и схорониться. А у соседушек добром ничего не просить, а только свистнуть на дорогу себе чего съестного, что в амбарах осталось да плохо лежит. Что самим им меньше останется — а чего Демьяну их жалеть? Чай когда тятька с мамкой с голоду помирали, никто не подсобил, свово хлеба не дал.
Так и сделал. И — ничего, свезло, Господь помог.
И в городе свезло. Пристал к ватаге таких же мальчишек, сирот-оборванцев. Воровали по мелочи, скидывали в «казну», потом делили. Самый большой кусок — ватажнику, остальным — поровну. И спрос со всех наравне.
Весело было. Порою и голодно, и холодно, а всё ж весело.
Три года Демьян с ними прошатался. Начал даже мечтать, как сам в ватажники выбьется, а после — вовсе в большие атаманы. Злата-серебра награбит, а там и сбежит куда за море… в страны далёкие, тёплые, о коих пьяные гости торговые по кабакам сказывают…
А затем — споймали враз всю их ватагу. Тех, кто постарше был, особливо по кому с виду казалось, что уже четырнадцать годков исполнилось (даже ежели и не исполнилось на деле… это ватажнику — сам, бывало, хвалился, — шестнадцать уже было, а многие и вовсе-то полных лет своих не ведали), — прямо там и вздёрнули, где изловили. На глазах у прочих.
Самые младшие ревели, о пощаде просили. Один обмочился даже со страху.
Демьян только носом шмыгал да слёзы с глаз смаргивал. Представлял, как перехватит горло петля; ватажник их вовсе молодцом держался, авось и он сможет…
Но вешать их — тех, кто помладше — не стали.
Вот только стали они из вольных сироток подневольными холопами.
Демьяна прямо тому и отдали, чей двор они последним ограбить пытались. Ну, высек, конечно, за уши выдрал, за вихры оттаскал — а после и не вовсе скверным хозяином оказался. Ежели не выпьет.
Думал поначалу Демьян сбежать. Но — вспоминал, как старшие товарищи его ногами в петле дрыгали, вспоминал, как голодали да мёрзли порой, как отец с мамкой померли…
А в холопстве-то оно не так и страшно. Сбежать всегда успеется — ежели шибко лупить начнут. А покамест — кормят, поят, спишь кажну ночь в тепле.
И петля горло не сдавливает.
Потом сбегу, порешил в ту пору Демьян. Когда-нибудь. Может быть.
Атаманом разбойным стать завсегда успею. Нонче-то, мальцом, и не стану, поди?
Было ему уж пятнадцать годков, когда перекупил его у хозяина другой боярин — воевода Алексей Басманов. Старый хозяин нового упредил: мальчонка-де за воровство в холопья угодил, так что ты за ним смотри, Алексей Данилыч, как другу тебе говорю. Да девок дворовых зело горазд портить, даром что вырос едва.
Девок он, вишь, портить горазд. А девки — что девки? Нравился им Демьян, как подрос, а коли нравишься, так нешто отказаться? Ему-то с девками тоже сладко да весело.
— Ничего, — промолвил грозно да сурово воевода Басманов, поглаживая чёрную бороду. — Уж как-нибудь прослежу.
Демьян на хозяина нового посмотрел да сразу подумал: вот от этого-то на другой же день сбегу. И пусть хоть на первых воротах вешают. По этому сразу видно, что замордует, уж лучше пущай за побег да воровство петлю на шею накидывают, так-то оно быстрее выйдет.
А воевода Басманов сжал ему больно плечо да сказал:
— Сыну моему, Фёдору, прислуживать будешь.
Демьян, унывать не привыкши, вновь чуточку повеселел. Может, сын-то подобрее отца окажется?
Оказался и впрямь. Молод был Фёдор — с Демьяном одних годков, — весел да беспечен; смеялся и над шашнями Демьяна с девками, и даже над тем, что по сей день сохранилась за ним привычка утянуть чего по мелочи. Когда не видит никто. Шутил: разбойник как есть, разбойником и остался, всё равно однажды дождёшься, что на воротах повесят. Демьян тоже смеялся в ответ, а чего б вместе с хозяином не посмеяться?
С Фёдором главное что оказалось — за красою его ходить, всё равно как сенная девка за знатной боярышней. Ну, оно, спору нет, смешно, да то уж их, боярское, дело; а зато работа — не бей лежачего.
Приходилось, конечно, и за конём фёдоровым смотреть, и ещё чего сполнять, коль придётся. Ну, да то всё — службишка, а не служба.
И бить его Фёдор не бил — так, подзатыльник разве что отвесить мог, ежели и впрямь за дело. Ну, зазевался там, вместо того, чтобы поводья конские принять, али ещё что похожее.
И опять же — в тепле да в сытости. И с новым-то хозяином вовсе, можно сказать, весело.
Как велел впервые отец Фёдору явиться ввечеру в опочивальню великого государя Ивана Васильевича, ходил младший Басманов цельный день мрачнее тучи. Демьян глядел на него, расчёсывал привычно своими же руками вымытые да травяными отварами пахнущие золотисто-русые кудри, а про себя думал: уж не порешил ли хозяин его, грешным делом, сам в петлю полезть?
Расспросить бы — да не расспросишь. Помолиться разве что, как к государю-то пойдёт.
Спросился у Фёдора — дозволит ли, дескать, к полунощнице в церковь пойти. Фёдор глянул, будто и впрямь на смерть собирался, да монету серебряную бросил. Промолвил с горечью: сходи да помолись за меня, что ли.
Господи убереги. И за хозяина-то страшно было — а вдруг и впрямь грех страшный на душу возьмёт, — да и за себя тоже. С Фёдором-то легко да весело, а уж кому другому — а не стану служить, а батюшке его, Лексей Данилычу, и подавно… а пущай лучше на первых же воротах вешают…
Метнулся в церковь, купил свечу самую большую да впрямь полночи молился. За Фёдора в первый черёд, за себя — во второй.
Как теперь выйдет-то…
А вышло так, что воротился утром Фёдор заспанный — круги тёмные под глазами, — да повеселевший, будто камень тяжкий у него с души свалился. Сказал Демьяну: что, вымолил нам с тобой милость государеву? Добудь, что ли, для кожи притираний да примочек каких, что бабы пользуют, а то вон в зеркало глянул — под глазами черно, будто мертвец восставший… ничего, Демьяшка, я теперь у Ивана Васильевича в почёте буду, а и тебе от моих щедрот перепадёт…
А и перепадало. Возвысился Фёдор при царе, осыпал тот его богатствами: одёжей новой, драгоценной, оружием, златом-каменьями. Ну, и Демьян среди прочих холопов начал чисто тебе боярином смотреться, а уж девки за ним бегали — выбирай любую.
Не жизнь — сказка!
Как стало охладевать к Фёдору сердце царёво, пытался Демьян говорить: так может, Фёдор Лексеич, худого ничего и не станется? Ну, отошлёт царь-батюшка в вотчину али на войну какую, так нешто тебе воевать не любо? А я уж с тобою…
Но нет — зацепило Фёдора. Привык быть первым любимцем царёвым, не желал иного. Опалы, немилости страшился.
А из-за поездки его к колдуну поганому — от коей Демьян тщетно отговорить пытался — опала и вышла.
Видел Демьян издалече, как Фёдора под руки в страшные подвалы малютины поволокли. И — метнулся прочь, пока ещё не улеглась суматоха, даже толком поразмыслить над всем не успев.
Фёдору опала вышла — а им, холопам фёдоровым? Другому кому передадут — али…
Уж не Лексей Данилычу точно. Его вслед за Фёдором почти что сразу же потащили — Демьян ещё успел увидать.
И подумал: а не буду ни под кем другим. Коли нас всех вместе с Фёдор Лексеичем сказнить сбиралися, так может, ещё и спасусь. А коли нет, коли кому иному дворня вместе с подворьем перейдёт…
А не буду ни под кем другим!
Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Поймают, повесят — а хоча б и повесят.
Нож при себе был, к седлу коня фёдорова притороченный, — единственное, что успел да додумался схватить, убегая. А больше и ничего — а и много ли с собой беглому холопу забрать, к бегству даже загодя не изготовясь?
А не буду ни под кем другим…
Мог бы сразу в лес податься, так-то оно вернее. В лесу — ищи-свищи.
Но — не сбежал Демьян в лес, в Слободе схоронился, хоть и опасно то было, ой как опасно. Но — и не искали его, кажется, а много ли кому дела до одного беглого холопа, коли столько ближников государевых враз в опалу попали? Да и рожа у него — поди в толпе узнай. И в кафтане — повезло — в простом был, не в лучшем из тех, что ему Фёдор, бывало, дарил.
Свистнул пару хлебов из воза купца зазевавшегося, за пазуху спрятал. В другом возу, с сеном, сам схоронился; после — в амбаре чьём-то.
Пригодились привычки детские, разбойничьи, все враз вспомнились…
Ночь отсиделся, отлежался, а поутру вылез даже, стал понемногу к разговорам прислушиваться. Выпытывать даже у людей осторожненько.
Про казнь фёдорову услышать хотел. Знать бы уже точно, что сказнили, да знать бы, как, — так хоть с чистым сердцем оплакать (добрым ведь хозяином был) да за упокой молиться. Вот пристанет к ватаге разбойничьей, добра награбит да в церковь на помин души внесёт. Ежели самого Господь от поимки да от смерти убережёт, конечно.
А что ещё остаётся-то.
Сходить бы на ту казнь поглядеть, конечно. Взглядом хоть проститься. Но — уж это-то больно опасно, повсюду там люди государевы, да и сам государь вместе с ними, хоть и едва ли он помнит, каков с виду Демьян, холоп басмановский. А всё же он таперича беглый — и коли признают…
Вот и остаётся людей только расспрашивать — потихонечку. Ну, да это легко; Демьян и улыбаться завсегда умел, и у людей к нему вера была. И с виду — ну, прохожий человек любопытный, не скажешь ведь сразу, что беглый?
А как послушал, что люди говорят, так и сердце захолонуло.
Не сказнили Фёдора Басманова. Отца его, Алексея, сказнили, да смертью лютою; и князя Афанасия Вяземского вместе с ним. И мельника-колдуна — черти бы его на том свете драли, всё из-за него, окаянного — на костре сожгли.
А Фёдора, люди шептались, Малюта Скуратов прямо к себе на двор увёл. Босого, едва одетого. То ли пытать по-особому, то ли ещё что — почём кто ведает?
Услышав это, в сей же миг и понял Демьян: не бросит он Фёдора. Нипочём не бросит.
Коли ясно бы было, что сказнят, — то дело иное. Оплакать, в церковь за помин души внести, как удастся, — что же ещё.
То дело понятное, что зазря помирать вместе с Фёдором — а толку-то. Тем более, ежели самого не сказнят, а другому боярину во владение передадут…
«Не буду ни под кем другим. Вдосталь с меня хозяев».
А коли увёл Малюта незнамо зачем на своё подворье — как бросить? Навряд ли вызволишь, конечно…
Тут и порешил Демьян: стало быть, и впрямь вместе головы сложим.
А может, и не сложим ещё, а? А мало ли.
Бог не выдаст, свинья не съест. Кривая да нелёгкая вывезут.
А ну как сбежим вместе. Да в те же станичники подадимся. Тогда уж, конечно, атаманом Фёдору быть, ну да ничего — был Демьян царского кравчего холопом, станет атамана разбойного подручным.
А головы сложить — так и впрямь вместе…
Думал так Демьян, пока лез через забор на скуратовское подворье. Казалось даже: не боится смерти уже, свыкся с ней, изготовился. Господу да всем святым помолился.
А после — залаяли в темноте собаки, схватили за кафтан, диво, что сразу мясо в клочья не изорвали, видно, обучены, чтоб не враз загрызть, а хватать да держать. Запылали факелы да головни, закричали люди, перехватили из зубов собачьих чужие сильные руки, съездили первым делом по роже…
Даже и тогда ещё не вовсе страшно было. Думал — ну и впрямь сейчас как вора на воротах вздёрнут. Ничего, Господь милостив, не больно долго в петле мучаются, уж сколько мальцом ещё товарищей своих по шайке разбойной повидал…
Правду ты, Фёдор Лексеич, мне пророчил, а и узнаешь ли ты теперь, что слова твои сбылись…
И тут закричали со всех сторон:
— Живым татя брать!
— К боярину вести!
— К Григорию Лукьянычу!
— Сам порешит!
— А вдруг не просто вор…
— …ворогов государевых прислужник…
— Не наше собачье дело… боярин сам разберётся…
— Уж он-то разберётся…
— Так разберётся…
И захохотали все враз — чисто черти в аду. И пламя факельное мерцает, мечется, и рожи довольные лыбятся…
Тут-то у Демьяна и подкосились от страха ноги. Думал о смерти, готовился — да не думал о пытке.
Как не подумал? Отчего?
К Малюте Скуратову на двор полезть да о пытке не подумать…
Фёдор Лексеича удастся ли хоть увидеть ещё? Жив ли?
Верно, жив. Коли живым Малюта на подворье своё привёл — стало быть, скорой смерти предать не сбирался.
Просить. Просить, умолять. Умолять — пусть дозволит хоть увидеться.
Пусть Фёдор-то знает хоть, что Демьян за ним явиться не убоялся…
И — будто тащили черти да притащили к самому Сатане. А неверно люди сказывают, что у Сатаны-то рога козлиные да рыло мохнатое; верно, кафтан на ём чёрный да борода у него рыжая, что те пламя адское. Так-то Сатана и выглядит.
А глаза у Сатаны — глаза у него, верно, голубые. Остались таковыми с тех пор, как он ещё ангелом Господним был.
Вот как Демьяна теперь спросили бы, так бы он всем и сказал, как Сатана должен выглядеть.
Бросили под ноги, к чёрным сапогам. Блестят сапоги, воском натёртые; а сколько крови чужой на них, тех сапогах, было…
Тут-то — да ещё получив первый удар плетью — понёс Демьян и вовсе околесицу. Молил только, за сапоги хватался — за что сапогом тем по морде и получил, — да имя фёдорово чудом только вспомнил.
Да не успел попросить хоть увидеться перед смертью дать, как Фёдор, едва одетый — да вовсе и не в подвале никаком не запертый, и не в цепях, не в железах, — сам по лестнице только что не кубарем скатился.
По лестнице. Из верхних, из жилых горниц. Хозяйских.
Демьяна собой от плети малютиной заслонил — и понял Демьян, что не зря за Фёдором вернулся, от вольницы лесной ради него отказался. Не уйдёт. От него — не уйдёт; разве что сам погонит.
А коли пропадать вместе, так и пропадать.
Но — не пропали. И хоть сколько Малюта Демьяна дураком обзывал да по сей день обзывает, а скумекал Демьян прямо там, на полу в ногах у Малюты валяясь, что между тем да Фёдором Басмановым ныне творится.
Не верилось. Не враз в такое поверишь.
А всё ж скумекал.
А после и в горнице наверху подтвердилось — когда Малюта Фёдора по щеке погладил. А там и Фёдор подтвердил — наедине уже, — да мало не прогневался на Демьяна, когда тот спросил, своею ли волей. Сказал: кабы не своею волей, так лучше бы на казнь и пошёл.
Это-то Демьяну вовсе понятно. Верно, видать, сказывают: каков хозяин, таков и холоп.
Ну, что ж. Как сам Басманов сказал: была Федора царская, стала скуратовская.
Демьяну сказал: коли желаешь, сам на волю отпущу. Прежней-то жизни богатой теперь не будет.
А что Демьяну богатая жизнь? Хотя богатая жизнь — оно-то, конечно, хорошо. А только Фёдора он не бросит — порешил уже.
Так ему и сказал; на том и поладили.
А наутро, когда послали на кухню скуратовскую дрова колоть, так и Фимушку там встретил. И прежде мало не со всеми девками весело было, а такой-то ни разу ещё не встречал…
Теперь-то вовсе — куда бежать? От Фёдора да от Фимушки?
После — купил Малюта Фёдору, полюбовнику да подручному своему, малую избёнку, прямо через забор от собственного подворья. Начали по первости люди шептаться да хихикать — Малютушка к Федорушке своей от жены через забор, видать, лазает, а скоро и калитку в том заборе проделает, — да быстро те шепотки да смешки утихли, когда паре больно длинноязыких болтунов языки укоротили.
И вышло так, будто служил Демьян и впрямь не боярину, а боярышне, — и вышла теперь та боярышня за больно сурового боярина, и сама-то Демьяну многое спускала, а уж супруг-то её…
Это Демьян, конечно же, не Фёдору сказал — за такое бы и Фёдор, поди, плетью по спине огрел. Фимушке наедине шепнул — после того, как Малюта в очередной раз дубиной стоеросовой обозвал да ладонью по затылку треснул, а Фёдор и слова поперёк не молвил, и впрямь будто жёнка послушная.
А у Малюты и ладонь потяжелее фёдоровой будет…
Фимушка в ответ на слова демьяновы засмеялась тихонечко.
— Так у боярина-то нашего, — говорит, — жена, чай, уже есть, матушка Матрёна Ивановна. А по две да поболее жён только у ханов да мурз татарских бывает.
— Вот твой-то боярин, — Демьян ей в сердцах отмолвил, — чисто тебе и есть татарский мурза!
— Тихо ты, — Фимушка испуганно шепнула, ладошкой ему рот зажала. — Тоже без языка остаться хочешь? Думаешь, за такие-то слова боярин Григорий Лукьяныч помилует? Думаешь, твой боярин заступится, коли ты его самого татарского мурзы второю женою обозвал? Да боярин-то Григорий Лукьяныч и вовсе не из татар, а из ляхов будет…
— Да молчу уж, — Демьян ей говорит. — Молчу.
С Фимушкой-то у него не так, как с прочими девками бывало. Она строгая, себя блюдёт, просто так на сеновал не завалишь, подол не задерёшь.
И боярыня Матрёна Ивановна блуда среди дворни не любит. А уж ежели боярыня, не приведи Господь, мужу своему пожалуется, а Демьян-то от него и так тычки одни получает, не забыл Малюта, как через забор к нему, словно вор, Демьян в ночи залез…
Но тычки — то и не беда вовсе. Даже не плетью — так, ладонью съездит. Как Фёдор — только посильнее и за провинность помельче.
А уж ежели взаправду провинишься…
Ох, сказывала Фимушка, что с взаправду виновными на подворье ихнем бывает. Такого-то врагу злейшему не пожелаешь.
Свезло Демьяну, что Фёдор к Малюте в полюбовники угодил да за него тогда заступился, ох свезло…
А к Фимушке он бы и посватался, как у добрых людей заведено. Только — она подневольная, да он подневольный, да хозяева разные…
Было бы всё как раньше — кинулся бы Демьян к Фёдору, а тот выкупил бы Фимушку у Малюты, хоть бы и золотом чеканки заморской ему отвалил, пусть подавится. А теперь — что теперь? Демьян — Фёдоров, да сам Фёдор — малютин. Да Фимушка — холопка скуратовская.
Тут дело такое, что и не разбери поймёшь. А к Фёдору всё же надо идти — к кому ещё-то, ведь не к Малюте сразу.
Фёдор, поди, хоть чего да присоветует. Да и нешто полюбовника не упросит? Уж к нему-то Малюта добер. Не подзатыльниками награждает, а целует без стыда, будто и впрямь жену венчанную.
Наедине, конечно. Ну, и в избе. А сколько той избы, а и не у Демьяна на глазах, конечно, они целуются-милуются, а всё же нет-нет — Демьян и увидит…
В первый раз, помнится, как Малюта не в хоромах своих, а у Фёдора в избе заночевать надумал, то попытался было Демьяна выгнать в сени спать — так-то Демьян в закуте за печкой ночует. А сени-то вовсе нетоплены, а ночка-то холодная выдалась…
Уж в который раз повалился тогда Демьян Малюте в ноги: батюшка, помилуй, замёрзну за ночь в сенях, как пёс последний, а в холодные-то ночи и собак из конуры в избу запускают! Батюшка, да я же сплю — из пушки не разбудишь, да меня за печкой-то и не слышно будет…
И Фёдор тут же к Малюте подступился. Григорий Лукьяныч, не гони, дескать, Демьяна моего в сени, его и впрямь, когда спит, из пушки не добудишься, даже ежели нужен. Пущай себе за печкой, ну что нам с него?..
Взглянул Малюта на Фёдора, усмехнулся по-доброму да Демьяна в сени гнать и не стал.
А Демьян спал-то и впрямь с малолетства ещё крепко. А ежели даже сквозь сон чего и услышишь — ну, когда мальцом совсем был, тятька с мамкой были живы, так бывало, и любились, конечно, слыхал что-то там с полатей, как то ли на лавке, то ли на полу возятся. Ну, возятся да и возятся; а он-то повернётся на другой бок да заснёт ещё крепше.
И в шайке разбойной когда был. Старшие-то товарищи порою и девок приводили. Ну, да что с того? Они там в своём, атаманском, углу; Демьян с прочими мальцами — в своём. Ну, слышно бывало сквозь сон, как кто-то заржёт али девка какая взвизгнет, — ну, и спи себе дальше, не его то печаль.
Как Фёдор к царю хаживал — что у них там за дверями опочивальни творилось, Демьян, конечно, не ведал. Ну, да то, ясное дело, царь; он когда Фёдора к себе звал, так всех спальников из опочивальни вон выставлял; а на дверях рынды с бердышами стоят, а двери тяжкие, дубовые, рындам, поди, и не слышно ничего, а вдруг чего и услышат — о том, знамо дело, не скажут.
А и теперь Демьян не хуже прежнего спит. Он за печкой; а что хозяева там в закуте спальном, за занавеской тканой, на кровати широкой — прости Господи, ведь и Малюту уже, почитай, хозяином зовёт, — так ему-то с того что. Не зовут, службы никакой не требуют — вот и знай себе спи, до утра отсыпайся.
Когда на дворе тепло, то можно и в сени, конечно. Али в амбар. И пущай хозяева там себе. Тогда-то ему и вовсе дела нет.
Али к Фимушке сбегать тихонько — пока хозяева своим делом заняты. Благо, и на скуратовском подворье он уже почитай что свой; и сторожа в лицо знают, и собаки лаем не встречают.
Но это когда тепло.
А когда холодно, то, вишь, из закута запечного не гонят. Так чего печалиться?
Удумать бы теперь только, как к Фимушке-то посвататься…
— …Это, я тебя спрашиваю, каша?!
— Батюшка боярин… батюшка Григорий Лукьяныч… помилуй… помилуй, молю тя…
— Да такой кашей ни свиней, ни собак не накормишь! Ты в неё пуд соли, что ли, вывалил?! Поди, столько, что бочку рыбы засолить можно да купцам за море везти! Да я тебя самого сейчас весь чугунок за раз съесть заставлю…
Одним рывком вздёрнул Малюта Демьяна за шиворот на ноги, ткнул мордой в свою тарелку. Невольно ухватил Демьян разинутым для новой мольбы ртом сколько-то каши — батюшки, и впрямь пересолил, чисто тебе есть нельзя! Ну так что ж теперь, казнить, что ль, за это? Ну и дай подзатыльник, и выругай, а чего мордой-то в кашу? Он в кашеварах-то прежде и не ходил, теперь вот только пришлось, как Фёдор из кравчего подпалачным стал… да и пересолил-то впервые…
Вот угораздило Малюту проклятого, с Фёдором что-то по дороге обсуждая, не к себе в ворота завернуть, а к нему. И сказал: ну что, Федька, приглашай к столу, потчуй чем Бог послал.
Бог-то послал, да Демьян кашу окаянную пересолил. Фёдор бы, конечно, тоже по затылку за такое съездил, но куда быстрее простил бы — а тут…
— Жри, собачий сын! Жри свою кашу, кому сказано! Сейчас весь чугунок у меня на глазах сожрёшь…
— Фёдор Лексеич! — Демьян, успев вскинуть на миг голову, повернул залепленное пересоленной кашей лицо к Фёдору, обиженно заморгал слипшимися ресницами. — Фёдор Лексеич… молю…
А Фёдор смотрит, и чёртики смешливые в глазах. Ну да, то-то весело, когда твой полюбовник — вот лях он али русский, а всё равно чисто мурза татарский — твоего же холопа мордой по каше возит.
— Демьян, — со смешком говорит. — Кашу-то и впрямь в рот не возьмёшь.
Ох, Фёдор Лексеич, сказать бы тебе, что слушаешься ты Малюту Скуратова, как послушная жена — мужа венчанного… Да не скажу, чай не вовсе дурак. Ты-то, Фёдор Лексеич, ко мне завсегда добрый, а таких-то слов и ты ни в жисть не стерпишь.
— Жри, сказал, кашу свою поганую…
И тут — подал голос на дворе Полкан, пёс, недавно Фёдором заведённый. Да стук в калитку послышался.
— Государево дело! Скуратов-Бельский, Григорий Лукьяныч, здесь ли?
Малюта перестал Демьяна мордой по каше возить, подобрался вмиг, глаза голубые на заросшем рыжей бородой лице блеснули.
— Отворяй иди живо.
Демьян потянулся было обтереть с лица кашу, но рука Малюты дёрнулась к плети на поясе, и он стремглав кинулся к двери как был. А и впрямь — коли государево дело, тут уж не до каши.
За калиткой спрыгнул с коня вовсе молодой — Демьяна моложе — опричник. Бросил поводья — Демьян ловко поймал, — кинулся во двор. Лицо детское почти, глаза круглые — будто сам вести не верит, с которою прибыл.
— Здесь Григорий Лукьяныч? Из дворца я… от государя…
— Да здесь, — буркнул Демьян, рукавом лицо от каши обтирая. Прибавил бы крепкое словцо, да тогда и впрямь без языка остаться недолго.
А Малюта уже сам на порог вышел.
— Что?
Опричник до земли склонился.
— Батюшка Григорий Лукьяныч, государь тебя к себе кличет… царицу Марфу Васильевну отравить пытались…
— Что?!.. — медведем почти взревел Малюта. В ярости неприкрытой ещё страшнее стал — хоть с виду-то на лицо вполне и гож, недаром Фёдор с ним по добру, да кажется, и по любви.
— Годунов Борис Фёдорыч упредил… колдовку-отравительницу в подвал увели, а государь тебе сперва к нему в покои явиться велел…
— Иду, — коротко бросил Малюта и ушёл обратно в избу. Видно, Фёдору вести сообщить.
Молодой опричник взглянул на Демьяна. Выражение полудетского изумления и ужаса пропало из его глаз, сменившись насмешливым любопытством.
— А у тебя чего вся рожа в каше? Ты её что, мордой, как свинья, из миски жрёшь?
— А ты у Григория Лукьяныча спроси, — не особо любезно буркнул Демьян, снова пытаясь утереться рукавом. — Пересолил я малость кашу-то, а он меня в тарелку мордой…
Опричник запрокинул голову и расхохотался. То-то дураку весело, когда кого-то мордой в каше извозили.
— Демьян!
Не Фёдор кричит — Малюта. Пришлось очертя голову в избу мчаться.
— Бери котелок с кашей своей поганой. В подвалы дворцовые снеси, скажешь, мною лично прислан. Пущай, покамест я с государем речи веду, а колдовка эта допроса дожидается, её кашей твоей накормят, хоть бы и силой, а воды не дают. И кто ещё из воров да опальников там есть, то и их также. На сколькерых каши достанет.
— Понял, батюшка боярин…
Усмехнулся вдруг Малюта. Видно по лицу: не гневается на Демьяна больше.
— Даже каша твоя дрянная сгодилась… Федька, а ты на кухню дворцовую ступай. Там-то еды всегда вдосталь, сам поешь да скажи, чтоб меня дожидались. Царя-батюшку выслушаю, поем — а там можно и к колдовке. Чай подольше пождёт, да каши демьяновой съест — быстрее на дыбе запоёт.
Фёдор сглотнул будто.
— И мне… к колдовке?
— И тебе. Что тебе — на печи прохлаждаться? Да и не всему ещё обучен. И писарем заодно послужишь, дело-то такое, что без дьяка вернее. Меньше ушей лишних, больше людей верных — так-то оно лучше.
Поклонился и Фёдор.
— Слушаюсь, Григорий Лукьяныч.
Примечания:
Напоминаю: имя Демьяна я спёр из сценария Эйзенштейна. Только имя и только у Эйзенштейна - во всём остальном он у меня "свой".
Имя Фимы (снова - только имя и социальный статус) - из повести Константина Шильдкрета "Крылья холопа".
Следующей главы в скором времени не обещаю, но, как говорится, как только - так сразу. Как сказал мой Демьян - Бог не выдаст, свинья не съест, кривая да нелёгкая вывезут :)