14 октября 1944 года. Приблизительно без двадцати час дня. Юго-западная Германия, деревня Херрлинген.
…Чёрная легковая машина притормозила у старой каменоломни. Мягко толкнулась и застыла. Вдаль убегала дорога на деревню Виппинген. Справа и слева шумели деревья, качая по-осеннему пёстрыми кронами. — Живописное место, — взглянув по сторонам, вынес вердикт Эрвин Роммель (он был внешне спокоен и говорил даже как будто с ленцой). — Подходит не хуже прочих. Хвалю ваш вкус, господа. — Всё для вас, герр фельдмаршал… — попытался сыграть в учтивость Майзель и услужливо поклонился. Но под неописуемо уничижительным взором приговорённого полководца стушевался, будто онемев. Бургдорф сердито зыркнул на коллегу-генштабиста: мол, и так мы не в лучшем свете себя выставляем (было, было всё-таки такое ощущение!) — а тут ещё вы комментируете по-дурацки… Пустынному Лису генералы-палачи не были ровней. И холодно-равнодушным одобрением места своей казни он лишь подчёркивал, как умирают настоящие бойцы. — Генерал Майзель, унтерштурмфюрер Доосе, — это обращение Бургдорфа уже относилось к водителю-эсэсовцу, — покиньте машину. Мне нужно поговорить с фельдмаршалом Роммелем наедине. — Любезно с вашей стороны не превращать моё самоубийство в зрелище, — невозмутимо отозвался Эрвин, пока спутники Бургдорфа выбирались из чёрного "мерседеса". — Но духовник вроде вас мне тоже без надобности. Давайте капсулу и уходите. Если, конечно, — добавил он, и в его голосе сквозила горькая ирония, — это дозволено приказом Гитлера. — Сожалею, но не дозволено, — помотал головой Бургдорф, доставая из чёрного чемоданчика стеклянную ампулу с белым порошком цианистого калия. Маршал бестрепетно протянул руку, сложив подставленную ладонь лодочкой. — Всё должно быть обставлено так, чтобы у вашего… недомогания был как минимум один свидетель, попытавшийся… кхм-кхм… оказать первую помощь. Но я могу встать рядом с машиной и отвернуться, дабы не доставлять вам лишних неудобств. — Премного благодарен. Подумать только, какая изящная формулировка: "Новое назначение"… На тот свет. Признаться, ловок ты, Бургдорф, — насмешливо похвалил своего убийцу Лис Пустыни, назвав на "ты", как самого обычного вора или грабителя-наглеца. И, одарив его на прощание презрительной улыбкой, отвернулся, спокойно и внимательно взглянул вперёд. Не в ветровое стекло — в вечность. Разум и тело сопротивлялись. Роммель, не глядя, подносил капсулу к губам очень медленно, через силу. Все мышцы в напряжённой руке схватились между собой. Одни отчаянно звали: "Отшвырни её, Эрвин, раздави в кулаке, уничтожь! Это же твоя смерть!" — вторые же глухо, словно стыдясь, отвечали: "Да, смерть, которую надо принять. Здесь — и сейчас". Через открытую дверь машины ласкался ветерок, дразня обоняние маршала вольными ароматами листвы и хвои. Так хотелось жить… Но всё же ладонь с проклятой ампулой поднималась ко рту — и Лис Пустыни корил себя лишь за то, что даже мысли о безопасности Манфреда и Люси не побуждают его действовать быстрее. Вспыхнул гнев на собственную слабость — удивительно, но это помогло. Оставшиеся десять сантиметров до губ рука преодолела рывком. Роммель резко, по-звериному подался ей навстречу — и цепко схватил зубами маленький стеклянный цилиндр. Ну вот, самое сложное сделано… Осталось раскусить. Эрвин помедлил ещё пару мгновений. Покатал во рту непривычный предмет, устраивая поудобнее… И решительно сжал челюсти — раз, второй, третий, чтобы получше раскрошить тонкое стекло. Ему не хотелось, чтобы при глотании крупные осколки разодрали пищевод. "Какие осколки? Я же и так умру от яда, чёрт побери!" Пришедшая в голову мысль была настолько неуместна, что маршал истерически рассмеялся, сомкнув губы. Счастливое чувство юмора сопровождало его всю жизнь, и сейчас удачно подвернулся случай: беспокойство о грядущих проблемах со здоровьем в момент свершения самоубийства! Забавно… Выходит, вот оно как — гибнуть смеясь? Бургдорф, стоя истуканом у дверцы автомобиля, не выпускал из виду топчущихся в отдалении водителя и Майзеля. С палаческой, но всё-таки непритворной деликатностью он избегал смотреть во внутренность машины. Однако не утерпел, услышав частые выдохи Роммеля и тонко-клекочущие звуки, подозрительно напоминающие сдерживаемый хохот. "Бррр, чего только не вызывает эта отрава…" — подумал главный адъютант Гитлера, воззрившись на обречённого со смесью любопытства и подкатившей тошноты. Майзель с молодым шофёром вытянули шеи: пытались разглядеть, но ближе без знака Бургдорфа подойти не решались. А фельдмаршал, не обращая на штабиста абсолютно никакого внимания, тихо и неудержимо смеялся, чуть наклонившись вперёд, прижимая ладонь ко рту. Это длилось где-то полминуты — измученная душа полководца выплёскивала накопившееся отчаяние. Наконец, успокоившись, он выпрямился, глубоко вдохнул… И сильным движением мышц проглотил стеклянно-цианидную крошку — поспешно, чтобы не передумать. Чтобы умереть, когда в сердце ещё витает призрак отзвучавшего смеха. Смоченный слюной, яд скользнул в горло. Белый-белый, он был схож с сахарным песком и по консистенции — но не на вкус. Вернее, вообще безвкусен. Только обоняние отметило разлившийся вокруг запах горького миндаля. Эрвин прислушивался к своим ощущениям с невольным любопытством естествоиспытателя. Миг, другой — ничего… И вдруг желудок вздрогнул болью, и мгновенно заполыхали лёгкие. В них будто хлынула морская вода. Миллионы альвеол рвались в агонии: кровь не могла напоить их, несмотря на перенасыщение кислородом. Вместо обычной тёмно-вишнёвой она стала в венах артериально-алой; снабжение организма воздухом безвозвратно нарушилось. Необходимый для дыхания живительный газ сейчас даже превышал норму — но путь в закупоренные клетки исчез перед ним. Секунда — вечность — первая… "И это безболезненная казнь? Будьте прокляты, палачи, с вашей низкой инсценировкой!" Серо-голубые глаза Роммеля расширились, бледные щёки окрасил яркий румянец. Маршал стиснул губы (хотя воздуха для крика и так уже не было), и страшное предсмертное напряжение выжгло на них презрительную ненависть. Секунда — вечность — вторая… "Люси, Манфред, я люблю вас! Прощайте!" Сердце отчаянно рванулось к родным — но осознало горькую тщетность. И последнему воспоминанию о семье оказалось не под силу сломить печать безысходного гнева, застывшую на благородном лице. Секунда — вечность — третья… "О, если бы можно было хоть что-то изменить! Германию спасти… Германию…" Темнота.***
Конвульсии сотрясали хрупкое тело фельдмаршала. Обмякнув, оно безвольно сползало с сиденья, слепо ударяя по полу каблуками сапог. Умирающий уже ничего не чувствовал — иначе, наверное, упрекнул бы себя за безудержные, страшные рыдания, судорожно выплёскивающиеся из груди. Не хрип, не стон — частые безотчётные всхлипы, как будто Эрвин был ещё в сознании и отчаянно, задыхаясь, плакал над какой-то непоправимой бедой. Всхлипы, бесслёзные всхлипы вырывались из сердца, как птицы из гибнущего в пожаре гнезда. Казалось, сама плоть бунтовала против неодолимого. Физическое ещё боролось со смертью, когда рассудок уже уснул в её волнах. Майзель и молодой водитель, даже издали разглядев страшную агонию, оцепенели — и, не помня себя, совершенно не понимая сейчас, что за этим убийством они и были посланы, дрожащим шёпотом быстро-быстро молились. Бургдорф позеленел, схватившись за горло, словно это его — палача — самого душили. Нескончаемая минута, нестерпимое зрелище, непереносимый звук конвульсивных рыданий… Но всему на свете когда-то приходит конец. Агония утихла. Тело навеки замолкшего Пустынного Лиса распласталось на чёрном сиденье. Он полулежал так расслабленно и спокойно, словно в первый раз ощутил высшую свободу. Повинуясь последнему облегчению, глаза полководца закрылись. Только презрение, горечь и ненависть остались на его лице, скривив сжатые губы, — смерть была слишком честна, чтобы убрать улики в угоду убийцам. Высокая фуражка скатилась на пол в момент особенно крупной судороги. С глухим стуком упал жезл, выпущенный разжавшимися и замершими пальцами. Тускло сверкало на ткани мундира, над сердцем, золото ордена "За заслуги" и серебро Рыцарского креста. Будто влекомые цепью, через силу приблизились Майзель и Доосе. Бургдорф посторонился, пропуская водителя к мёртвому маршалу. У молодого эсэсовца тряслись губы, когда он осторожно поднял обвитую золотым шнуром фуражку и надел её на откинувшуюся голову Роммеля. Поднял и жезл — но не осмелился вложить его в холодеющую руку, коснуться помертвевших пальцев… Рядом на сиденье опустил. И, невидимая для живущих, тихо скользнула к машине призрачная всадница. Бережно уместила на седло перед собой ставшее вдруг невесомым тело Эрвина, встряхнула поводьями — и растворилась в древесной тени…