автор
Размер:
планируется Макси, написано 27 страниц, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
84 Нравится 32 Отзывы 16 В сборник Скачать

Алексей (Слепец)

Настройки текста
Морозное марево висело над Москвой тихим вечером в январе, лета семь тысяч семьдесят первого от сотворения мира. В густо-синем небе, совершенно безоблачном, но будто бы инеем подернутом от полного безветрия, рано рассыпались тусклые звезды, и накрыло оно город, словно чудесным колпаком. Дым, поднимавшийся из многочисленных труб, ровно восходил к небосводу, и, коли глядеть на столицу с высоты стен Кремля, государевой твердыни, довершал картину обманчивой безмятежности. Ближе к наступлению сумерек народ в большинстве своем попрятался от мороза. Однако жизнь московская, скрытно-напряженная, ничуть не замирала и в такие вечера, и продолжала течь, пусть и незаметно для большинства глаз — в тускло освещенном и казавшимся мирным и почти безлюдным, но свирепо охраняемом Кремле, в боярских палатах, надменно скучившихся в Зарядье да за рекой Неглинной, да кое-где на московских улицах, улочках и в проулках. Четыре темные фигуры одна за другой вынырнули, словно из-под земли выросли, из сумрака между высокими частоколами в заснеженном проулке недалеко от улицы Дмитровской. Закутаны они были с головы до ног как простые ремесленники посадские, коих в Занеглименье жило немало: не зажиточные люди, но и не голь. Три были крепкие, коренастые, и казались еще шире из-за грубо сшитых овчинных шуб. Четвертая, хотя и в такой же точно шубе — но повыше и долговязая. Однако опытный глаз бы различил, что откуда бы эти люди ни явились, были они явно не из Занеглименья; да и ремесленниками были едва ли. А кабы стали их спрашивать, кто они, да откуда, да о занятиях их, отвечали бы они обиняками. У одного за кушак был неприметно заткнут нож — как бы не оружие, ибо запрещалось простым жителям посадским носить оружие; однако и не пустяк. И хотя попадаться на глаза им в этот час было почитай что некому, шли эти четверо как бы таясь — быть может, по привычке. Чуть постояли, пока один — тот самый, что был с ножом, и, видимо, старший — повертел головой, затем махнул рукой в рукавице: туда. И остальные трое так же молчаливо за ним последовали, пробираясь большей частью задворками к богатой, известной на всю Москву своими хоромами бояр и прочих людей государевых, Дмитровской. Подворье, к которому они путь держали, выросло перед ними как-то вдруг. Стояло оно хоть и на Дмитровской, но все же немного в стороне; то ли случайно, а то ли с умыслом, строить его некогда начали так, чтобы главные ворота глядели на бойкую дорогу с небольшого расстояния: хочешь приблизиться — сперва покажись. Теперь же четверо мужиков, вынырнув из-за очередного забора, пробежали рысцой по кромке пустыря, где снегу намело поменьше, пропетляли, проваливаясь, среди застывших, обледенелых остовов невысоких кустов и деревьев, — и вдруг узрели: вот она, преогромная хоромина, чернеет в ясных сумерках, светится окнами, пускает в небеса, помигивающие мелкими огоньками звезд, которых с каждой минутой рассыпалось все больше, прямые струйки белого дыма из множества труб. Теперь — вдоль частокола из отборных, толстых бревен, ограждающего хоромину; по тропочке, протоптанной собаками в крепком, слежавшемся снегу между задворками и улицей, — и вот они уже подходят к воротам со стороны Дмитровской, так и не показавшись на самой улице ни единой живой душе. Дмитровская, впрочем, уже спала — пусть и пока еще чутко, вполглаза. Где-то поблизости отворились ворота, послышались говор и смех. Кто-то (невидимый для пришельцев и сам о них не подозревавший) провожал запозднившихся гостей. В эту самую минуту четверо остановились возле двери в воротах. Старший уверенно поднял руку и дернул за ремень, тянувшийся от ворот в людскую. В богатой хоромине ложиться все еще и не думали. Где-то за воротами кто-то с кем-то говорил, хоть слов было и не разобрать, кто-то топал по скрипучему снегу, и, едва гости дали о себе знать, как словно бы в ответ где-то очень близко за частоколом глухо залаял пес. Скоро проворные шаги заскрипели через двор, приближаясь. Послышался металлический лязг и в двери открылось зарешеченное окошко, а в нем возникло лицо молодого холопа, окинувшего поздних гостей цепким взглядом. — Кто такие? — Поздорову ли, добрый человек. Мы к боярину твоему пришли, к Алексею Данилычу. — А он вас звал? — А как же. Передай боярину: Курьян Романыч с товарищами пришел. — Погоди, — сказал холоп, и окошко с лязгом затворилось. Четверо ждали, выдыхая облачка пара да притопывая на месте, без единого слова недовольства. Что и говорить: не велики они птицы; а Алексей Данилович человек большой, знатный, известный и богатством, и подвигами военными, и близостью к самому государю. К такому и быть допущенным на двор для их брата — честь. Не грех и подождать, пусть даже и на этаком морозе. Сумрак густел, наступала самая темная вечерняя пора, какая бывает лишь зимой — поздние, глухие, почти черные часы перед восходом луны. Возвратился все тот же холоп, отворил дверь, молча впустил мужиков и опять задвинул основательный засов. Между тем гости, ступив на широкий боярский двор, замигали: после уличной темноты здесь им на мгновение показалось светло, почти будто днем. Двор был освещен многими факелами; да и, несмотря на поздний час, не пустовал. Холопы ходили по нему деловитым шагом и стояли кучками, освещен был и дом, и хозяйственные постройки. Раздался все тот же глуховатый лай, но быстро прервался: огромный, черный с серым пес хотел было кинуться к незнакомцам, но был удержан за ошейник псарем. Пес привстал на задние лапы, прежде чем неохотно позволить себя оттащить; глаза его в свете факелов полыхнули янтарно-желтым. — К Алексею Данилычу вас Благояр отведет, — сказал холоп, встретивший их первым, указывая на товарища, который был уже тут как тут. Благояр повел их не через главное крыльцо, а одним из множества боковых ходов и обходных путей, коими сновала по дому челядь. Впрочем, скрыть присутствие чужаков, если слуги следовали такому приказу, было несложно: ибо дом Алексея Даниловича Басманова полнился гостями; и не все холопы, коротавшие время во дворе, принадлежали ему самому. И едва ли кому-либо было бы дело до того, что где-то промелькнули незнакомые лица, во всей этой суете, в веселье и в многолюдье. Пора праздничная, святочная, уже подходила к концу; да и Навечерие Богоявления близилось, — а уж к Крещенскому сочельнику гульбу обычно полагалось понемногу прекращать. В доме Басманова, однако, с самого Рождества всякий день казался праздником, и покамест вовсе не было похоже, что хозяин был намерен скоро останавливаться. Хотя многим уступал Алексей Данилович в родовитости, но никому бы не уступил в хлебосольности. Богат был Алексей Данилович, что сам хан турецкий; каковое сравнение шло народу на ум не просто так. Ибо Басманов любил все восточное и охоч был скупать у заезжих купцов все — от одежды, утвари и ковров до оружия и коней. Началось это увлечение в семье Басмановых, впрочем, так давно, что не упомнишь; и не только в Алексее Даниловиче проскальзывало нечто как будто иноземное, но и в отце, и в деде его. Быть может, так тосковала его душа по землям, давным-давно оставленным кем-то из его предков. Среди восточных гостей, любезных да льстивых, обожавших щедрого покупателя, Алексей Данилович, впрочем, смотрелся, будто ястреб среди жирных голубей. И ровная белизна его лица делала еще более заметной их густую смуглоту, чуждую для народа государства Московского; хотя волосы отличались той же, что и у них, чернотой. Глаза же Алексея Даниловича цветом вовсе не напоминали волосы, усы и бороду, а были серыми и неожиданно пронзительно-светлыми. И не было в них теплоты — даже и той, восточной, расчетливой, под которой бывает вечно скрыт некий умысел. Нынче Алексей Данилович жил между палатами на Дмитровской и Кремлем, где оба его сына были подле государя почти неотлучно. Гостей принимал часто, как делал всегда, когда наезжал в Москву; однако сейчас они так и тянулись к Басманову прямо-таки вереницами, и было их много, как никогда. Кто-то стремился попасть в басмановский дом из любопытства, а кто-то — имея на уме выгоду; но всех равно влекла окружавшая Басманова громкая молва, кою так и хотелось проверить собственными глазами. Слишком уж прославился за последние годы Алексей Данилович неизменной военной удачей, и всем, даже и недоброжелателям, поневоле приходилось признать: не просто так, не из пустой своей прихоти государь так любит воеводу Басманова и среди прочих героев выделяет. Басманов же — будто напоказ — принимал всех. Любопытствующих, просителей, улучивших удобную минуту доносчиков и просто ищущих дружбы; родню близкую и дальнюю, что называется, седьмую воду на киселе; более родовитых и менее; старых товарищей и людей едва знакомых, а то и даже тех, кого видел впервые в жизни; от самых старых и до самых молодых — чьих-нибудь сыновей, племянников или внуков, еще чуть ли не безусых, приведенных старшими или дерзнувших заявиться по собственному почину, и от теплого приема, оказанного самим хозяином, не веривших своему счастью. Впрочем, принимал Алексей Данилович всех ровно одинаково и улыбался им всем, и хлопал по плечу всех тоже одинаково. Любил сидеть во главе стола и слушать чужие рассказы и беседы, порой вовсе в них не участвуя. И сам тоже рассказывал о том, что в жизни своей повидал да испытал — так, что заслушаешься. Ел, пил, шутил, хохотал, пел помногу. И все было, казалось, так весело и запросто — с яствами бесконечными, питьем разнообразным и изобильным, с песнями да со скоморохами, которых Алексей Данилович тоже привечал как гостей дорогих. Но те из гостей, кто были посмышленей да повнимательней, частенько не могли избавиться от чувства, и порой довольно неуютного, что хозяин к ним пристально приглядывается как-то исподволь — будто ищет или высматривает кого-то... Благояр вел мужиков, петляя по дому, который явно знал как свои пять пальцев: несмотря на то, что голоса они слышали постоянно, то дальше, то ближе (а порой чей-то хохот или обрывки песен), лицом к лицу им так никто и не встретился. Наконец, Благояр сказал, подходя к очередной двери: — Здесь встретитесь с боярином. — И отворил ее, пропуская четверых вперед. Мужики вошли один за другим, по привычке склоняя головы и стаскивая шапки. Большая комната освещена была неярко, стены тонули в сумраке. Виднелись расписные шкафы, лавки и стол, покрытый ковром, на котором горело несколько свечей в подсвечнике. Однако самого боярина не было. Благояр, оставшийся за дверью, успел испариться, бесшумно ступая мягкими подошвами по коврам. Мужики, тем временем, повертели головами, ища красный угол с иконами, на который собирались перекреститься. Лишь осмотрев с растущим недоумением все четыре угла, они поняли, что икон тут нет. — Чур меня, чур, — пробормотал один и закрестился. — Чего попусту чураешься? — усмехнулся другой. Однако ж видно было, что и ему не по себе. Говорили приглушенными голосами. — Чего чураюсь? А ты сам подумай! Хоромы-то вон — чего тут только нет! И откуда богатство таково! Одних образов святых и не видно! Не к добру это! Вот ведь привел нас Курьян... — Не я вас привел, а вы сами пришли. Чай, волоком я вас за собою не тащил, — тихо огрызнулся Курьян. — Да есть тут образа святые. Я в одной горнице своими глазами видел, были они там, да с лампадою... — Не было! — Были, Ермолайка! — Не было! — упрямился Ермолайка. — Ишь, праведники какие. Да и собрались, небось, на дело праведное, — произнес тут четвертый, до этого голоса не подававший — молодой мужик, но заросший бородой и исхудавший, с горящими темными глазами. — Али вы не слушали Курьяна? Али не поняли, чего может захотеть боярин? Нынче даже на тварей бессловесных охотиться — грех, а мы за человеком пойдем! — А это уж не нам решать, а самому государю-батюшке! — прервал Курьян. — Кому из нас, грешников, жить, а кому умирать, государь решает! Нам же ему службу сослужить — не грех, а честь одна. Ему да Алексею Данилычу... — Тихо вы, — сказал тот, что спорил с Ермолаем. — Шаги как будто... Мужики разом притихли, навострив уши. Шаги и впрямь раздались за второй дверью, что была перед ними — приглушенные коврами, но все же отчетливо слышимые. Все четверо повернулись к двери лицом, ожидая, — и вот она отворилась. Проемы дверные в доме Алексея Даниловича были в большинстве своем высоки, как и потолки, и все же царский воевода немного пригнулся, входя. Острый его взгляд мигом обежал все четыре обращенных к нему лица и остался непроницаемым. Халат с соболиными отворотами, что был на нем, казалось, облегал его плечи и руки чуть теснее положенного. Годы на лице его не читались: не стар и не молод. И все же даже Курьян с товарищами кое-что слыхивали о том, через сколько битв прошел воевода Басманов, почитай что всю жизнь свою воевавший то с татарами, то с латинянами. Да с десяток лет тому назад не пустивший на Москву полчища хана крымского Девлет-Гирея, выстояв чудесным образом под селом Судбищи с небольшой ратью и заставив-таки хана отступить со страхом и с позором. Мужики поклонились ему низко. Курьян сказал: — Боярин-батюшка! Вот, изволь: Назарка, Филатка, Ермолайка да я, Курьяшка, холопы твои. Явились, как было велено, и служить тебе готовы. По-прежнему не говоря ни слова, Алексей Данилович притворил за собой дверь и подошел к столу. Встал к мужикам спиной, и в комнате совсем потемнело из-за его огромной тени. — Ну что, Курьян, был в церкви Параскевы Пятницы? — негромко спросил он вдруг, нарушив наконец молчание. — Был, боярин-батюшка. — И? — мягко спросил Басманов. Он взял второй подсвечник, стоявший на столе, и зажигал в нем свечи. — Говорят, что будет боярин Репнин завтра на всенощной. Милостыню хочет раздавать. Что-то неприятное промелькнуло в лице и в глазах Алексея Даниловича, обернувшегося на этих словах. Вместе с тем в комнате стало светлее, сгустившиеся по углам и под потолком тени немного отступили, и сразу же все вокруг показалось более уютным и более обыкновенным. Алексей Данилович потушил свечку, что держал в руке, пальцами и положил ее на стол. — Тогда дело ваше, Курьян Романыч, будет легким донельзя. Коли справитесь. — И он обвел всех четверых пристальным взором. — Филатку знаю, а что эти двое? Ручаешься за них, Курьян? — Как за себя! — Ну что ж, добро. Про Репнина знайте: он старый воин, все еще силен и хитер. Да и стал нынче осторожен. Однако в церковь оружие не понесет. Там его и застигнете. Тут Алексей Данилович вытащил что-то из-за своего широкого пояса. Но если на какое-то мгновение мысли мужиков первым делом и нарисовали им нож, то был это вовсе не нож, а свиток. — Вот здесь, — сказал Алексей Данилович, поглядев на свиток в своей руке, — царский суд, который вам и должно будет творить. Помните, что ваше дело правое: за вами государь. А честь государю служить не только лишь по рождению да по знатности достается, но и всякому, кто желает быть верным слугой его и свою волю на то изъявил. Не всегда у нас так было... Однако вскорости именно так и будет. Мужики внимали ему, и понимая, и не понимая. — Грамоту царскую возьмите. — Белая и холеная рука царского воеводы, унизанная перстнями, протянула свиток, который Курьян благоговейно принял в свои темные, загрубелые лапы. — Сам государь сегодня руку приложил. Она Михайле Репнину — смерть... Ну а вам, татям — жизнь и отпущение грехов. Всем, кто там будет, прочти и объяви, что наказан Репнин царской волей, за ложь свою, низость, неповиновение государю и гнусные измены. — Исполню, боярин, — заверил Курьян. — Да ты читать-то обучен? — вдруг усомнился Басманов. — Чай, не хуже других. Я из детей боярских. — Ну, ну. — А когда мы свое получим, батюшка-боярин? — осмелился дерзко подать голос Назарка. Самый молодой из четверых, он, по-видимому, решил показать всем, и своему угрюмо выглядывавшему из теней другу Ермолайке, что ему все нипочем. Взор Алексея Даниловича вперился в него — без гнева, без недовольства, даже без удивления. Однако тут-то Назарка и почувствовал на себе всю его тяжесть. — Когда дело сделаете, — ответил Алексей Данилович. Заросший неровной бородой Филат бросил на Назарку косой, почти насмешливый взгляд. — А что жена твоя, Курьян? — внезапно спросил, как будто вспомнив, Алексей Данилович, подходя вместе с мужиками к двери и уже взявшись за дверную ручку. — Помогло ей снадобье мое? Курьян просиял с несвойственным себе простодушием. — Еще как помогло, боярин-батюшка! Уж и не вспомнит, когда у нее голову хоть чуть ломило. А раньше, бывало, и целыми днями подняться не могла. Свечки ставит за твое здоровье, велит тебе кланяться! — Добро, добро, — усмехнулся Алексей Данилович. Он открыл дверь, ту самую, через которую вошли мужики. Однако Ермолайка, первым отвесивший Алексею Даниловичу поклон и собравшийся было перешагнуть через порог, замер как вкопанный: за дверью, в потемках, кто-то стоял. — Гордей Парфеныч вас проводит, — невозмутимо промолвил Алексей Данилович. Высокий, почти как его хозяин, косая сажень в плечах, Гордей, чье лицо с густейшими темными усами и бородой, придававшими ему особенно нечитаемый вид, было совершенно неподвижно, молча отступил, давая мужикам дорогу. Да махнул рукой: за мной идите, мол. Один за другим мужики потянулись из комнаты, кланяясь на прощание хозяину. — Свидимся, — сказал Алексей Данилович Курьяну. И прибавил как бы небрежно: — Не оплошайте. — Положись на нас, боярин-батюшка, — ответствовал Курьян, снова глядевший остро и бесстрастно темными глазками под нависшими кустистыми бровями. — Не подведем тебя да государя-батюшку. — Верю. Курьян поклонился ему низко, от души, приложив руку к груди. Да и скользнул за порог вслед за прочими. Легкая улыбка промелькнула на лице Алексея Даниловича, когда он затворял за мужиками дверь. Покамест все хорошо складывалось. Из троих, приведенных Курьяном, не вполне по душе ему был лишь один — и даже не наглый Назарка, а молчаливый Ермолайка, что всю встречу так и глядел на него из полумрака совой. Но был у Курьяна нюх, почти такой, какой бывает у опытных и удачливых воевод, и нюху этому Алексей Данилович вполне доверял. Не привел бы к нему Курьян людей, которым нельзя дело доверить. Князь Репнин же был приглашен на Святочную седмицу в гости в Старицу, к князю Владимиру Андреевичу, цареву двоюродному брату. Но запозднился, запоздал и так и не поехал, и тем и определил свою судьбу. На ловца и зверь бежит. Алексей Данилович быстро и все так же, пальцами левой руки, загасил все свечи в одном подсвечнике. Потер подушечки пальцев друг о друга, счищая воск. Потом, как бы рассеянно, пригляделся к ним: как обычно, ровны, белы. И не почувствовали ничего. За своими руками он следил. Он поднял другой подсвечник, отчего тени сползли вниз, и осветились углы, в которых не было икон. Когда-то он и верил, и разочаровывался, не раз за свою жизнь; однако Назарка был прав: образа в его доме, разумеется, были. Куда же без образов. Но в одно лишь свято верил Алексей: что боги глядят. И что некоторые вещи ни к чему видеть создателям, за чьими бы ликами они ни скрывались. И не оттого, что возможно спрятаться от взоров их: у богов глаза повсюду. А оттого, что некоторые тайны не открывают даже и самым старым и верным друзьям. А те их узнавать и не стремятся. С подсвечником в руке он намеревался пройти через несколько неосвещенных комнат верхнего жилья да спуститься по темной лестнице, которой обычно пользовался лишь он один (да изредка Гордей). Даже среди холопов, что прислуживали в доме Басмановых годами, было довольно тех, кто об иных тайнах этого дома и не подозревали. Проходя мимо окон, глядевших во двор, Алексей Данилович услышал, как внизу говорят, перебивая друг друга, громкими голосами, и кто-то разразился явно хмельным хохотом. Хохот этот показался ему знакомым; и он задержался у окна, чтобы проверить догадку. Так и есть. Во дворе торжественно и шумно, с помощью своих и чужих холопов, усаживался в сани старый, родовитый боярин Морозов, по счастью, слишком хмельной, чтобы заметить, что хозяина нет среди тех, кто вышел его проводить. И к лучшему. На людях они с Морозовым всегда были намного дружнее, нежели в действительности. Да и дни этой показной дружбы были сочтены. Третьего дня Морозов явился к государю ручаться за Репнина, старого своего друга и товарища боевого — тайно, однако известия обо всем, что творилось во дворце явно или скрыто, текли к Алексею Даниловичу беспрерывно. Знал он и что Морозов ушел от государя успокоенным, и что Репнин ходил с гордо поднятой головой, ожидая царского суда и не ведая, что суд этот уже свершился. Однако исполнять приговор требовалось быстро — и чувствовал это Алексей так же безошибочно, как почуял сегодня, что Иван заколебался. На царский суд Репнин имел законное право — оба они знали, что это так. Понадобилось лишь убедить Ивана, что одному только царю дано решать, каков будет суд его... И что вправе царь вершить этот суд над своим вельможей один и за закрытыми дверями, а не так, как испокон веков было заведено — при собрании бояр. Равно как и исполнителем воли своей может выбрать любого, на кого укажет, сам или же с чьей-то помощью. Иван слушал его, как обычно, жадно, и в душе (как нередко случалось) наверняка с ним согласился раньше, чем на словах. Слишком глубоко и слишком давно, еще с детских лет, сидели в Иване недоверие и нелюбовь к таким, как Морозов и Репнин... Уж Алексей-то знал: нелюбовь эта была у них с Иваном общей. И даже вражда с Репниным, некогда начавшаяся с мелких склок, а ныне сделавшаяся непримиримой, оказалась ему на руку. Михайло Петрович сам накликал на себя беду — а коли все выходило так, как задумывал Алексей Данилович, то и не только на себя, но и на многих других. Тех, кому вскорости должна была показаться зловещим предзнаменованием судьба Репнина. И лишь об одном нынче мечтал Алексей Данилович, об одном молился: чтобы боги его дали ему больше времени, позволили довести до конца один замысел, коим он уже делился с Иваном и вызвал у него задумчивость — пока лишь задумчивость; однако задумчивость эта была Алексею Даниловичу весьма по душе. Взявшись же лишний раз обосновать для самого Ивана его нелюбовь к боярам, подобным Репнину, Алексей Данилович заслуживал еще большую государеву признательность — а заодно и привязанность. А уж она и так была крепка — и особенно с тех пор, как лишился Иван Настасьи. Тогда, четыре года тому назад, он и разделил так хорошо ему знакомое Иваново горе, и отвечал на бесконечные расспросы Ивана — допытывавшегося, не распознает ли он признаков того, что царицу Настасью отравили, хотя бы так, задним числом — подробно, но как бы не вполне охотно, как если бы не допускал такой мысли. На самом же деле — еще как допускал. Однако полагал, что, узнай Иван, что он думает на самом деле, то было бы Ивану ничуть не легче. Женщины умирали часто. Вот и Катерина его... В иные — довольно редкие — минуты он сожалел искренне, что не способен хранить память о жене так, как хранил ее Иван. А ведь разве не было в свое время между ним и Катериной такой же верности, такой же любви?.. Все это было. Разве что прожили они вместе меньше, чем Иван с Настасьей. Вместе с мимолетной мыслью о жене вернулось то чувство, что он душил затянувшимся гуляньем все эти дни. Даже не тоска, — было это что-то более глубокое, нутряное, требовательное и лишавшее его покоя всякий раз, когда он подолгу не бывал в бою или хотя бы в дозорах. Нынче же для Алексея Даниловича мир тянулся вот уже почти год — с самого полоцкого взятия. Держал его Иван при себе — берег; да и мало было нынче у Ивана советников настолько же доверенных, как он. Но была цена и у такого береженья... Хотя и наверняка догадывался Иван, как сильно хотелось Алексею быть на месте Захарки — или Захария Ивановича Плещеева-Очина, своей не близкой и не дальней родни, нынче продолжавшего дело, за которое они бились при Полоцке. Редко кто упрекал Алексея в излишней гневливости, хотя о нраве его знали почитай что все. И теперь, излучая добродушие, он томился порой, пока был радушным с гостями и прощал мелкие оплошности холопам, трудившимся не покладая рук, — будто зверь, посаженный в боярских палатах. Хотелось ему иного... Но поохотиться, хоть как-то душу отвести до окончания Святок здесь нечего было и мечтать — никто не пойдет, включая Ивана. Скажут и что примета дурная, и что нечего бога гневить. А пойдешь сам — свои же холопы очередной слух распустят. Оттого-то и думать об их с Иваном приговоре, о последних часах и минутах Михайло Репнина ему предстояло больше, чем он бы сам себе сознался; не так ему бы хотелось расправиться с Репниным: будь на то его лишь собственная воля, сам отрубил бы он седую голову Репнину, и с удовольствием бы глядел, как она бы покатилась. Однако мог он лишь сидеть, словно зверь в клетке, да ждать известий от Курьяна. К девкам, что ли, податься?.. Но большого разнообразия или забавы в здешних девках он давно уже не находил — почти все они ему казались одинаковы и даже чуть ли не на одно лицо. Другое дело — в Елизарове... В вотчине ему и дышалось вольней, и на душу сходил редкий покой. До Елизарова, конечно, путь неблизкий. Но он бы добрался, прорвался бы даже и зимой — не в первый раз... Однако он знал, что нипочем не отпустит его от себя Иван, самое меньшее — до весны. Летом же он думал с государева одобрения отправиться на реку Оку — навестить усадьбу. Да заодно и проверить, вправду ли все спокойно, и не слышно ли чего со стороны Дикого поля. Там тоже давно стояла тишь да гладь — слишком уж давно, на Алексеев взгляд; басурмане странно присмирели и воеводы расслабились. Но сперва — в Елизарово. Московские корни его рода были глубоки и уходили в самую древнюю старину. Однако в вотчине он вырос, и там же похоронил и жену, и мать. Отец же его сгинул слишком далеко от родных мест — в литовском плену... Быть может, кабы не погиб безвременно воевода Данила Андреевич Плещеев-Басман, и не пришлось бы его молодой вдове с единственным сыном перебраться из Москвы в Елизарово, чтобы учиться одной, без мужа, управлять обширным басмановским хозяйством (и не только елизаровским), многое бы сталось по-иному. И не судачили бы о его сыне годами, то в шутку, а то и всерьез, что тому не иначе как старые боги помогают, и что в победах не обошлось без колдовства. А сын его бы не узнал в свой час ни про богов этих, — ни про слепого Григория, что жил в лесу отшельником и слыл в Елизарове знахарем, а то и чародеем. Григория, который говорил, что боги все умерли... Под не слишком трезвые прощальные возгласы боярин Морозов выехал со двора, возвратиться на который ему было более не суждено. Алексей Данилович знал это заранее и нисколько не сожалел. Он уже видел лес молодой, поднимающийся — его трудами — на месте древней чащи, где почти все древа испещрены дуплами и сплетаются ветвями, удушая друг друга. Однако чтобы лес этот вырос, следовало сперва срубить некое число старых дубов, пусть даже и все еще крепких. И сердце подсказывало Басманову, что дуб Морозова окажется в их числе. Он снова улыбнулся мимолетно, отворачиваясь от окна и направляясь дальше, готовый уже забыть о Морозове, — до поры. Мысль его уже заскользила к совсем иным вещам. Следовало поскорее возвратиться к гостям. Следовало назавтра не позабыть отослать в Кремль, сыну любезному Федору, шубу, оставленную им, когда он в последний раз заглядывал на Дмитровскую. Норовил Федор избавиться от этой шубы, ибо казалась она ему недостаточно хороша; любил Федор даже в самые трескучие морозы одеваться полегче, зато покрасивей; и, видать, надеялся, что батюшка о шубе не вспомнит. Однако батюшка помнил. Еще следовало найти Афоньку Вяземского, одного из тех немногих в полном гостей доме, к кому он в действительности не был равнодушен. Проверить, не ускользнул ли Афанасий свет Иваныч, пока его не было — мало с кем был здесь дружен Афоня, даром что молод, приятен и собой хорош; а коли собрался уехать — помешать. Отпускать Афоньку он был покамест не намерен; да и зачем Афоньке уезжать? Может и заночевать здесь; чай, не чужой в его доме. Что-то вплелось в его мысли об Афоне, — какая-то помеха. Он замедлил шаг, а затем и вовсе приостановился, будто вслушиваясь во что-то — то ли в себе самом, а то ли вовне. Слух у Алексея Даниловича был острый; однако что его смущало — он бы и сам толком сказать не мог; вот только... Всем, кто в глухой лес забредает, охотясь, или по иной какой надобности, случается почувствовать — как лишь в глухом лесу человек умеет чувствовать — на себе некий наблюдающий взор, точно зная, что взор этот — не человеческий. И сам Алексей Данилович бессчетное число раз это испытывал; но откуда могло взяться такое чувство не в чаще дремучей, а в его собственном доме? Да еще и не в первый раз. Он развернулся, всматриваясь в тени, ища в них малейшее движенье, безотчетно готовый нанести кому-то страшный удар рукой с подсвечником; если бы только перед ним кто-то появился... Но никто не появлялся; и гнев, что в нем, казалось, никогда не затухал до конца, исчез, улегся. Но тревога не ушла; а к тревоге своей Алексей Данилович привык прислушиваться. Он сделал несколько шагов вперед, — забыв об Афоне, о гостях, о Репнине. Все было неподвижно, полутемно и тихо — даже гости его, чьи голоса то и дело до него глухо доносились откуда-то снизу, как-то приумолкли; и однако чутье верное, охотничье ему по-прежнему говорило: здесь был кто-то. Или что-то. Было — и исчезло... Алексей Данилович постоял еще немного, повыше подняв подсвечник и осматриваясь — в смутном замешательстве, что испытывал так редко. Острый ум его искал ответы: собственный холоп, кем-то подкупленный? Чей-то доглядчик? Чудно́, не верится, и кто только осмелился; а все же... Коль улизнул через боковую дверь, то схватить еще не поздно... Или же все ему попросту мерещилось; не иначе как мелкий морок боги наслали. Али совесть у него не чиста?.. Да ничуть не бывало; спасибо Ивану. Он усмехнулся — и тут же услышал, как внизу несколько голосов затянули песню. Теперь уж точно надо было поторопиться. Кто-нибудь мог приняться его искать, если уже не принялся. И решил Алексей Данилович забыть, что лишь только что был почти уверен, что в тенях кто-то прячется; и никогда не знаешь, что может скрываться там, куда свет от свечей лишь чуть не достает, — как нередко человек предпочитает забыть о том, чего не может объяснить... До поры. Порой он мог бы поклясться, что не видел и не слышал — однако улавливал, чуял что-то, от слуха и от взора упорно ускользавшее. И однажды даже как будто успел заметить краем глаза, как промелькнула возле пола какая-то небольшая тень среди теней, какой-то сгусток чуть более глубокого сумрака. Легкий какой-то, проворный, — но не кот. Бог знает, что. Морщинка пролегла между бровей Алексея Даниловича. Угрозы он не чувствовал, — да и не верилось ему, что его слуги, его псы (и среди них первым — Гордей, что за ним следовал верной, беззвучной тенью) могли доглядчика прозевать. Он умел распознавать засады, умел предугадывать, как поступит враг и откуда и когда ждать удара — или же самому нанести по врагу удар негаданный, и оттого еще более сокрушительный. Да и умел, казалось бы, отличать мелкий морок от чего-то несравнимо большего, даже ему самому не всегда понятного, для большинства же — вовсе неведомого, того, что порой — помогало, порой — предостерегало... а порой — загадывало загадки без ответа. «За далекими горами, за глубокими долами, в некотором царстве, есть лес темный; а в том лесу — топь непроходимая; а посреди той топи — дуб высокий стоит, а на том дубу — ворон черный сидит; а у того ворона в клюве — ключ золотой, а под корнями у того дуба — сундук кованый. А что в том сундуке — никому не ведомо». Федор, любезный младший его сын — непокорный, несносный, и слишком часто непонятный — когда мал был, ох и любил эту шуточную сказку-присказку, что имела начало, но не имела конца. Но всему тому, чему некогда начало положили, и конец непременно придет. Порой Алексею думалось, что он знает это лучше, нежели кто-либо другой. Еще с тех давних пор, когда, будучи моложе, чем нынче был Федор, ходил со слепцом далеко, глубоко в елизаровский темный лес. Он узрел, что было посреди непроходимой лесной топи. Он открыл сундук.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.