ID работы: 11405049

V. Исповедь

Смешанная
NC-17
Завершён
61
автор
Размер:
605 страниц, 58 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 160 Отзывы 11 В сборник Скачать

Глава 29

Настройки текста
Царство Польское, октябрь 1825       Для Максимилиана получить в попутчики такого человека, как Пётр Яковлевич, было не приятным подарком судьбы, а настоящим спасением. Помимо удобного экипажа и денежных средств, позволяющих обеспечить путникам комфорт по дороге, Чаадаев обладал удивительной способностью благотворно действовать на сознание своего собеседника. Рядом с ним Максим, измученный совершенно в последние месяцы, как будто открыл источник энергии. «Если бы не Вы, мне кажется, я бы вообще никуда до доехал…» — признался он. У него действительно не было сил. Ни моральных, ни даже физических. А ведь им пришлось проходить две границы, выбирать, где останавливаться на ночлег, решать множество мелких, бытовых вопросов, которые неизбежно выпадают на голову путешественнику. Всем этим очень ловко заправлял Семён, который, очевидно, привык к некой удалённости своего хозяина от практической жизни. Чаадаев не знал толком, сколько денег у него в кошельке, где лежит его бельё, откуда берётся еда на столе. Не знал не в смысле логическом, разумеется. Он просто об этом не думал. Он не был человеком капризным или избалованным. Из его рассказов Максим знал, что он прошёл военную службу и испытал, будучи юношей, на себе все тяготы жизни офицера в военном походе. Он не был привередлив, но имея возможность жизнь хорошо, он использовал её, и сам Семён о своём господине отзывался почти с восхищением: — Он мыслит и существует совсем на ином уровне, доктор. Это абсурд, такому человеку, как он, думать про то, где почистить ему сапоги. Максим же не переставал удивляться слуге, как и хозяину, и однажды, когда застал Семёна рано утром приводящего в порядок костюм Петра Яковлевича, даже спросил: — Скажи, а он всех своих слуг заставляет изучать французский язык? Семён улыбнулся и загадочно произнёс: — Конечно нет, доктор. Я сам захотел выучить французский и изучить другие науки, чтобы ему лучше служить. Когда же он вступил в права наследования, то первым же делом дал мне вольную и сказал: «Сеня, ты свободен и можешь уйти». — И ты не ушёл? — удивился Максим. — Так куда же? Образованный крепостной, пусть и получивший свободу, это ведь ещё хуже. Я не мог принять уже прежнюю жизнь, а в высший круг меня бы всё равно никогда не пустили. Я для всех стал чужой… — Но ты мог бы поступить на службу управляющим… мажордомом… У тебя могла быть лучшая жизнь, — не сдавался Максим. — Понимаете, доктор, после Петра Яковлевича я никому не хочу больше служить, — с улыбкой ответил он и вновь принялся за работу — с одному ему понятным упоением чистить специальным составом сюртук своего господина. Максим рассказал Чаадаеву о том, как начал лечение Александра гипнозом, и что оно как будто давать начало даже плоды. Рассказал об аресте и о том, как несколько месяцев провёл в Петропавловской крепости. Как Нарышкины помогли ему, и рассказал даже о том, как был организован побег из столицы. Умолчал он только о роли Сперанского во всём этом деле. Ему было неприятно и не хотелось об этом говорить, зная, что Чаадаев с Михаилом Михайловичем имеет дружбу. Когда Максим вспоминал о Сперанском, то чувствовал не просто разочарование. Это было ощущение какой-то глубокой утраты, потери. В их разрыве и его обстоятельствах ему виделось будто крушение мира, и он стоял над обломками, зная, что должен их закопать и с ними расстаться, но не находил в себе сил. И опорочить Сперанского в глазах Чаадаева было едва ли не более мучительно, чем пережить разочарование самому. — Вы не представляете, Максим, как Вам повезло. Вам давно следовало уехать. Вы и подобные вам люди — не для России. Есть то, с чем я никак не могу там себя примирить… Более всего мне ненавистно, что в России высот, власти, влияния достигают самые никчёмные, самые подлые люди! Они, как паразиты, сосут её соки… а если вы человек порядочный, с благородным сердцем и острым умом, то либо обречены на забвение, либо, если решитесь протестовать, будете безжалостно раздавлены всей этой гнилью. Беда Александра в том, что он понял не сразу, с чем ему предстоит иметь дело. Что все его идеи, чаяния здесь не нужны. Низы, в силу умственного своего заточения и тяжёлой жизни, понять их не могут. А знать и верхи жаждут лишь укрепить свою власть и ей ни с кем не станут делиться. Когда император понял это, его охватили отчаяние и гнев. И сейчас он гневается на Россию… Максим заметил, что когда Пётр Яковлевич говорил об Александре, его охватывало особенное волнение. Он краснел, начинал дышать чаще и как будто бы злился и негодовал вместе с ним. Доктор Эттингер в такие моменты всегда боялся повторения припадка, поэтому старался переменить тему. — Вы говорите, что знать и верхи так дурны, но вот вы, вы человек образованный, благородный! Вы многое понимаете и хотите делать добро. И я уверен, что таких как вы, людей порядочных в России не мало. — Вы не поняли моей мысли. Порядочных сердцем и светлых умом везде, я полагаю, не мало… но из России такие бегут… или там в безызвестности доживают… Они вышли из ресторана на Рыночной площади, где ужинали и, разгорячённые предметом беседы и выпитым вином, громко спорили. — Максим, я вижу, что вы хотите что-то сказать. Вы не согласны… — Чаадаев остановился и с каким-то радостным вызовом бросил: — Скажите! — Вы меня спрашивали, что мне, как иностранцу, понравилось и не понравилось в русских после нескольких лет жизни в России. Я вам могу сказать, что меня удивило! — Максим чувствовал сильнейшее волнение, которое охватывало его в далёкой юности на тайных политических собраниях, которые он посещал во время жизни в Париже. — Есть то, чему я не могу найти объяснение… я встречал не мало людей, которые называли себя патриотами, людей образованных, умных. Трудившихся, как мне казалось, на благо стране. Так вот меня изумляло, как часто эти же люди с пренебрежением отзывались в разговоре со мной о народе… Так… мимоходом! Как будто есть какой-то отдельный в России вид русских людей… один будто правильный, а прочие — нет. Одно дело, когда б так судил я, будучи иностранцем… но ведь именно так о своём же народе судили те, кто родился, живёт и уверяет, что кладёт все силы на благо стране! Говорит о любви к ней, а сам её не принимает! В этом есть какое-то двоемыслие... — Здесь сказалось ваше общение со Сперанским… — усмехнулся Чаадаев. — Михаил Михайлович ровно так всегда говорил. О высокомерии русской знати. Её жадности. Он сам ведь выходец из незнатной семьи. Сколько ему из зависти вставляли палок в колёса…да и не ему одному. А в целом, вы доктор, верно подметили… дворянин в России по большей своей части русского мужика презирает, а в лучшем случае, почитает за глупое дитя, у которого нет и не может быть самосознания… Внезапно Максиму захотелось спросить: «А вы, Петр Яковлевич, себя к кому причисляете?» Чаадаев остановился и замер, задрав голову и смотря на краснокирпичные готические своды Костела Иоанна Крестителя. До Максима долетали отдалённые звуки органа — шла ночная служба. Мрачное торжество католического богослужения и зависшая будто над самой крышей костела луна придавали моменту что-то мистическое. А Пётр Яковлевич, со строгим и прекрасным лицом смотрящий на крест, возглавляющий крышу, навеял Максимилиану образ рыцаря какого-то тайного ордена. Доктор Эттингер потряс головой, которая уже немного кружилась. — Вот трагедия… что Россия пошла по пути православия… Оно определило и путь её, и самосознание, и культуру… — Вы разве католик? — Максим подавил икоту, которая была до смешного сейчас неуместна. — Нет. — Чаадаев повернулся к нему: — А вы, как я помню, в Бога не веруете? — Нет, не верю. Я верю в науку, здравый смысл и прогресс. Максим понял, насколько они оба пьяны, когда обнаружил, что они сбились с дороги и некоторое время идут, будто лунатики, совсем в противоположном от их гостиницы направлении. Центр города остался уже позади. Улицы были совершенно пустынны. Варшава казалась Максиму мрачной в этот приезд, напряжённой и малолюдной, как будто люди здесь не покидали домов. Ему вспомнился город, каким он бывает, когда в нём бушует эпидемия болезни. Всё будто бы замерло и в прохладном ночном воздухе ощущалось неуловимое напряжение. — Доктор, глядите! Там кладбище! — неожиданно закричал Чаадаев и бросился бегом к видневшейся на окраине высокой ограде. Максимилиан хотел позвать его и сказать, что они заблудились и надо возвращаться назад, но его обуял смех почему-то. Вот только кладбища ему не хватало… Как ни странно, ворота не были заперты, и они без труда прошли на территорию. Кладбище было старинное — проходя мимо надтреснутых надгробий и склепов, они читали таблички, большая часть которых была датирована прошлыми веками. Луна светила необычайно ярко и, несмотря на глубокую ночь, было светло. Они остановились у небольшого и на вид свежего захоронения на боковой аллее, прямо под раскидистым дубом. Рядом с надгробием стояла белоснежная, изящная статуя: грустная девушка с крыльями ангела склонилась рядом с крестом. Надпись на надгробие гласила: «Zlata Chmelewska 1796-1821». — Как грустно умереть в двадцать пять лет. Это хуже, чем в пятнадцать или тем более чем в пятьдесят. Это расцвет жизни… ты только познаёшь её вкус и вот тебе уже приходится с ней расстаться… — Чаадаев присел на маленькую скамеечку, поросшую мхом. Судя по заросшей траве, могилу давно не навещали. Глядя на мраморную плиту, Максим испытал вдруг отчаянье. Вот к чему сводится вся наша жизнь. И хорошо, если придёт кто-то к тебе на могилу. А кто бы пришёл к нему?Стало грустно в эту минуту, что он не верует в Бога. Мысль о жизни, что ждёт тебя на небесах, — утешительна. Благодаря вере ты не чувствуешь настолько страх смерти… Что рано или поздно всё кончится, и все мы придём к одному. Все. Богатые и бедные. Умные и глупцы. Преступники и праведники. Делает ли это жизнь бессмысленной? Верующий сказал бы, что конечно же нет. Но тот, кто в Бога не верит, вынужден постоянно сам искать смысл. Сейчас Максим хотел бы стать верующим и со смирением христианина принять свою тоску. Когда она поселилась в нём? Кажется, что холодная эта безнадежность была с ним всегда, что он был рождён с этой меткой печали. Но только в эту минуту осознал это. — Да, доктор… вы подхватили тоже эту болезнь… — донёсся до него голос Чаадаева, и Максим обнаружил, что несколько минут уже говорит вслух. — Русский сплин. Меланхолия. Она давно уже в воздухе. В Петербурге все ей больны… Многие кашляют кровью… Максим хотел сказать, что кровью кашляют из-за чахотки, а чахотка — это болезнь, но что если Чаадаев прав в том, что меланхолия и правда заразна? Что скорбь и тоска передаются по воздуху… Он смутно помнил, как они добрались до их гостиницы, но кажется, на горизонте светало. Постепенно трезвевший Пётр Яковлевич шёл, хмуро смотря перед собой, и его губы едва заметно шевелились — он словно говорил сам с собой. Несколько раз на пути им попадались одетые в русскую форму военные коменданты, и Максим, проходя мимо них, всё ждал, когда же его арестуют. Идя по мокрой от начавшегося дождя мостовой до гостиницы, он чувствовал себя, как настоящий сбежавший преступник, который вынужден всё время скрываться. Он идёт никем не узнанный по улице, но знает, что в любой момент ему придется бежать… — Не знай я вас, я бы мог предположить, что в России вас удерживали все эти годы деньги… Вы не занимались наукой или продвижением вашего метода лечения в массы, как могли бы, имей протекцию при дворе. А значит, тщеславие и то отпадает. — Чаадаев остановился у двери своего номера, в который стучал. — Остаётся личное чувство… возможно, любовь? Вы к кому-то сильно там привязались… Максим не ответил. Дверь как раз открыл Семён и, глянув на них, промокших и после кладбища в испачканной обуви и накидке, только вздохнул. — Любовь — единственное, что может человека удерживать, когда здравый смысл велит ему уходить. Вы могли обойтись без приключений, если бы уехали раньше. Но вы оставались… — Пётр Яковлевич говорил, пока Семён стаскивал с него верхнюю одежду, а Максим стоял в дверях. Он должен был идти к себе в номер, но знал, что вот сейчас разговор их прервется, дверь захлопнется и он вновь останется наедине с пустотой. Теперь он боялся её, потому что она была его собеседником, с которым он спорил и каждый раз оставался безоружным к её аргументам. — Что, опять Пётр Яковлевич говорил о политике и философии? — спросил Семён, когда Чаадаев, уже совсем сонный, все ещё бормоча что-то, прошел к себе в спальню. — Да, его интересно слушать… он и с тобой разговаривает? — Разговаривает. Только я ведь в этом во всём мало что понимаю. Я одно только сказать могу… — взгляд слуги погрустнел. — Опасаюсь я, что смена географии может не помочь улучшению его самочувствия. Саровская пустынь, октябрь 1825 Александр смотрел на узкую, вьющуюся между деревьями лесную тропинку, и почувствовал, как на лицо упали капли дождя. Задрав голову, он взглянул на затянутое свинцовыми тучами небо, потом оглянулся на оставшиеся за спиной спасительные белоснежные стены монастыря, и вздохнув, зашагал вперёд. Дождь постепенно усиливался и вокруг потемнело. Местами тропу было тяжело разглядеть. Уже оголённые осенью ветви деревьев и колючих кустарников царапали лицо. Идти пришлось дольше, чем он ожидал и, боясь сбиться с дороги, император пожалел, что не взял провожатого. Наконец, петляющая тропинка вывела Александра на небольшую поляну, где стоял маленький деревянный дом. Аккуратный, построенный из бревенчатых досок, с единственными оконцем и дверью, он казался игрушечным. Едва император ступил на поляну, стих ветер, дождь, словно по волшебству, прекратился, оставив в воздухе упоительные аромат осенней листвы. Александр не успел сделать шаг, как дверь домика распахнулась, и на пороге появился сгорбленный старец в холщовой, подвязанной длинной рубахе. — Доброго дня, отец Серафим… — император машинально снял шляпу и сердце его забилось от волнения так часто, что он на мгновение засомневался даже: на русском ли языке он обратился к монаху или на французском? Старик, опираясь на палку, подошёл к нему и можно было теперь разглядеть его неожиданно кроткое, с аккуратной окладистой белой бородой лицо. На этом лице особенно выделились глаза: очень яркие, ясные, тёмно-серые. Они оглядели Александра с ног до головы, и губы монаха слегка улыбнулись. Он протянул руку, худую с узловатыми длинными пальцами и коснулся, сложив трехперстным крестом, лба, груди и плеч его, перекрещивая. — Здравствуй, радость… Ваше Величество… — Как странно… мне кажется, я как будто бы бывал здесь и раньше… — Александр оглядывал единственную маленькую комнатку в избе, где они сидели за низким деревянным столом. Монах разливал пахнущий травами, с привкусом мёда, золотисто-янтарного цвета чай в маленькие глиняные чашки. Александр сделал пару глотков и чувствовал, как сердце его улеглось и дышать стало свободнее и легче. — Знаю, зачем пришел ко мне. Исповедаться… — голос у старца был очень тихий, едва слышный и Александру приходилось напрягаться слух изо всех сил, чтобы разобрать слова. — Не время ещё. За окном вновь зарядил мелкий дождь. Кажется, вся вечность была в этих минутах молчания. Александр чувствовал, как будто всё в нём обострилось, — он слышал тихий треск огня за заслоном печи; чувствовал запах малины и мёда; ощущал сладость во рту, и как тело его расслабленно опирается на табурет всей своей тяжестью. — Мне нужен совет. Грех мой велик. Не до конца сознавая всю тяжесть его, я думал, что смогу искупить его своим правлением, которое будет на благо России. Теперь же я осознал, отче, что когда твоя душа отягощена преступлением, то каждый поступок твой будет как будто бы отмечен грехом… я взвалил на себя ношу, которую нести более не в силах. — Это слабость… — Серафим улыбнулся, и в голосе его не было осуждения. — Человек слаб. Такова его суть. Не тебе себя за грехи свои мерять. — Мне кажется, что желая делать добро, я сотворил много зла… Я думал, что знаю, что делать и как России принести пользу. Но теперь я вижу, что во всём ошибался. — Кто может знать о том, кроме Бога? Зло, сотворённое с намерением добрым, остаётся злом, но судить за него будут иначе. Ты в смятении… Но тот, кто не сомневается, того обуяла гордыня, а гордыня — худший из всех грехов, ибо он первопричина всех прочих… — Серафим коснулся руки Александра, и от тёплого прикосновения этого в комнате как будто разом стало светлей. — Тебе ещё предстоит испытание. Господь подаст знак. — Я хочу снять с себя венец власти, который нести я не в праве. Я знаю, что должен был сделать это намного раньше. Монах долго смотрел на него, и невозможно понять было по его лицу, что он думает в эту минуту. Неожиданно он вновь улыбнулся немного лукаво: — Так моего ли совета ты просишь, коли про себя всё решил? Александр улыбнулся в ответ. Затем медленно сполз с табурета, встав на колени: — Благословения прошу. Отец Серафим перекрестил его вновь и поцеловал в лоб. — Благословляю, сын мой.

***

Границу с Австрией доктор Эттингер и Чаадаев пересекли в конце октября и в первых числах ноября были в Вене. Максиму запомнилось, что пока они проходили необходимые и уже позабытые им такие долгие бюрократические процедуры, шёл снег с дождём, но едва их экипаж въехал на территорию Австрийской империи, — ветер разогнал тучи и за ними распахнулось кристально синее небо. Чаадаева эта перемена погоды привела в восторг, он говорил, что даже дышится ему здесь совершенно иначе. Максим же смотрел на мелькающие за окном родные пейзажи и… не чувствовал ничего. Он вернулся домой, но не чувствовал себя дома и завидовал Петру Яковлевичу, которого даже дотошная и долгая процедура проверки документов погранофицерами не лишила энтузиазма. Когда-то Максим с таким же восторгом въехал впервые в Париж и не мог надышаться воздухом этого города, и глаза его, бесконечно голодные, с жадностью стремились ухватить любую деталь — будь то вывеска маленькой булочной или величественные своды собора Нотр-Дам. Несмотря на трудности и даже опасности, что ему пришлось пережить, он вспоминал то время как очень счастливое. Он жил и чувствовал жизнь. Он знал, кто он, и в чём его ценности. Куда направлены его мечты. Когда они въехали в Вену, он подумал, что ему ведь даже некуда возвращаться — он съехал с квартиры и был лишён своего рабочего места в больнице. И так как у него практически не было денег, Чаадаев настоял на том, чтобы оплатить за него номер в гостинице. — Вам надо придумать, как перевести из России свой капитал. У меня есть знакомый банкир в Петербурге, который может помочь с этим. — Полагаю, что это невозможно. По закону я беглый преступник. На мой счёт в банке наверняка наложен арест. — Знаете... — задумчиво ответил тот, — напишите мне номер вашего счёта и ваше полное имя. Я узнаю, что можно сделать. Максим написал, но сама перспектива проживать в городе за счёт Петра Яковлевича ему казалась крайне обременительной. Чаадаев не имел точных сроков пребывания в Вене, но сказал, что две недели он точно сможет провести в городе и этого времени хватит, чтобы дождаться ответа. Он с очаровательной учтивостью попросил Максима стать его проводником по местным достопримечательностям, но тот вынужден был отказаться. — Я поеду в Кремс. Навестить мать и сестру. Мы много лет друг друга не видели, — объявил он, и Чаадаев безоговорочно принял этот весомый аргумент, сказав, что непременно дождётся его возвращения в Вену и они «придумают, как помочь ему дальше». Кремс-ан-дер-Донау — небольшой, старинный городок на севере Австрии был родным городом Максима, но он не помнил ни дня, чтобы скучал по нему. Расположенный на обеих берегах Дуная, с населением не более 17000 тысяч человек, известный своими старинными, средневековыми зданиями, живописными пейзажами и ароматными винами маленький Кремс казался Максиму самым скучным местом на свете. «Идеальное место для художника, писателя или смертельно больного», — говорил он когда-то сам Йозефу и теперь, проходя по знакомым маленьким улочкам, думал, что отныне к последним причисляет себя. В пригороде, где жила его семья, в самом расцвете была золотая осень, и Максим с грустью подумал, что его оставляет равнодушным этот благостный, спокойный, красивый пейзаж из редких маленьких домиков с разноцветными крышами, которые прятались в долине между вековыми деревьями. Таверна, которую держал его отчим, была в деревушке единственной, но Максим понял, что совсем позабыл, где она расположена. Он долго бродил по дороге, пару раз свернув не туда и злясь на себя за такую забывчивость. За те годы, что он здесь не был, деревня совсем не изменилась, а он, словно иностранец, плутает и не может найти свой родной дом. Наконец он увидел двухэтажное, кирпичное здание и знакомую вывеску. Был вечер субботы и в таверне было много людей. Зайдя внутрь, Максим отметил, что в помещении на первом этаже сделан ремонт, стало просторнее и чище. Пахло жареным мясом. Максим поискал глазами Гектора — отчим обычно стоял за барной стойкой и, разливая сам пиво, болтал с посетителями. Но сейчас за стойкой с напитками стоял незнакомый худой усатый мужчина в мятом фартуке. — Максим!!! Внезапный оклик заставил доктора Эттингера оглянуться. Молодая полная светловолосая женщина с грохотом поставила поднос с напитками, который несла, на первый попавшийся стол. — Ханна... — у него перехватило дыхание и он бросился, раскрыв объятья, навстречу сестре. — Отец умер полгода назад. Сердце. Мы ему про тебя не говорили... Ну... про тюрьму. Он уже был болен тогда, и его бы это расстроило. Он о тебе беспокоился... А здесь сейчас всеми делами заведует Густав, мой муж... Я вроде как унаследовала таверну... — Ханна смущённо перебирала загрубевшими, короткими пальцами платяную салфетку. — Папа ведь знал, что тебе это дело совсем неинтересно... Мы, по правде, не ждали, что ты вернёшься. Максим понял теперь, кто этот усатый, незнакомый человек за стойкой, и ему стало грустно. Стало быть Ханна вышла замуж. А он и не знал. Он ничего не знал о том, что происходило здесь все эти годы. Ведь он даже никому не писал... Он слушал и ел густой, наваристый гороховый суп с копчёностями, миску которого сестра поставила перед ним на столе. Этот суп был фирменным блюдом трактира и Гектор когда-то варил его сам. Максим помнил, как обожал его раньше. Суп, а не Гектора. К отчиму, который появился в его жизни, когда ему исполнилось семь лет, он относился всегда равнодушно. Сейчас же, когда Ханна сообщила ему, что тот умер, Максим ощутил укол вины. Гектор всегда был добр к нему, разделял его стремление стать врачом и уехать из Кремса и первое время помогал даже деньгами. Но он был простым человеком, который честно трудился с понедельника по субботу, отдавая все силы своему делу, которое Максим, по правде говоря, считал мещанским и не понимал, какое удовольствие можно получать, разливая целый день мужикам пиво. Теперь ему думалось, что если бы тогда он послушался совета графа Аракчеева и покинул бы Петербург раньше, то успел бы увидеть его. И сожалел, что не успел. Эттингер — фамилия Гектора. И фамилия эта Максиму была безмерно дороже, чем та, что, как оказалось, полагалась бы ему по рождению — Робеспьер. — Деньги, что ты посылал, мы получали. Все за тебя радовались. Кроме мамы. Она как будто бы ожидала всё время чего-то плохого. А потом пришло это письмо... и в нём говорилось, что ты оказался в тюрьме... — глаза Ханны заблестели от волнения и слёз. — Мы решили, что больше тебя не увидим... — Где она, Ханна? — тихо спросил он, и в ответ сестра рукой махнула наверх. Второй этаж трактира занимали личные комнаты. Максим поднимался по знакомой лестнице словно во сне. В глаза бросилось, что ковёр в коридоре совсем истёрся и запылился. Раньше мать, всегда отличавшаяся невероятной чистоплотностью, не могла бы такого стерпеть. И если первый этаж выглядел обновлённым и более современным, то здесь, наверху было мрачно и царило как будто бы запустение — на стенах местами вздулись и отходили обои, скрипел старый паркет. Максим пытался вспомнить, когда был дома в последний раз и не мог. Зато он помнил прекрасно, почему так рвался уехать. Мужчина остановился перед небольшой, висевшей на стене в коридоре, поразительно безвкусной картиной, изображавшей застолье, которое художник видел бы будто через окно кирпичного дома. Густые мазки, яркие краски, пошлый сюжет, демонстрирующий веселье и изобилие — он видел на этой картине, напоминавшей больше открытку, людей, вся потребность которых была в том, чтобы вкусно поесть, сладко поспать, время от времени предаться чувственным удовольствиям и забыться бесцветным сном. Здесь каждый похож был на другого и проживал бесконечно один и тот же день. Эти люди, в которых он видел всех жителей деревни и Кремса, тогда казались ему не отличными от зверей. Цивилизация начинается там, где человек совершает преобразование. Когда он меняет мир вокруг, а не просто живёт и потребляет. Преобразовывать — вот о чём Максим так мечтал. И выбрал медицину, потому что видел в этом ремесле возможность обмануть смерть. Но жизнь его самого обманула. Мать была у себя в комнате. Лежала на кровати и тихонько дремала. Она постарела. Из-под чепца выбивались сухие седые пряди волос, а худое, осунувшееся от болезни, морщинистое лицо, которое и в молодости нельзя назвать было красивым, Максиму показалось уродливым. Он ужаснулся тому, как может он думать так про свою мать, но даже это изумление продлилось недолго. Она вырастила его, но они никогда не были с ней близки и он помнил, что она всегда была им недовольна... Что ж, теперь он мог предположить, почему. — Мама... — тихо позвал он. Женщина открыла глаза и некоторое время смотрела на него с недоумением. Она, кажется, его не узнала. Максим подошёл ближе и, присев на кровать, произнес твердо: «Это я, мама, Максим». Она расплакалась, и эти слёзы больной и старой женщины вызвали у него жалость. Он дал ей обнять себя и, сжимая в объятьях худое, хрупкое тельце, подумал, что мама стала такая маленькая... как будто дитя. Он уезжал из дома полный гордости и надежд за свой выбор. С чем же он теперь возвратился? — Мама, почему ты мне не сказала, кто на самом деле был мой отец? Он мог бы ещё подождать. Подобрать какие-то промежуточные фразы, наговорить бессмысленных слов, отвечая на её расспросы. Но ведь он приехал не за этим. Он хотел знать. Он, в конце концов, на это имел полное право. И как ни ужасно, но это, кажется, единственное, что ещё его интересовало. — Они рассказали тебе... — вопрос не удивил её. Мама откинулась на подушку, и лицо её приобрело скорбное выражение. Таким оно становилось всегда, когда она в детстве бывала сыном своим недовольна. Максиму подумалось, что все вокруг знали. Его семья, полиция Франции и Австрии. Почему-то ему казалось, что и Александр всё знал. Знал ещё когда они встретились в Вене. Может быть, он поэтому выбрал его? У них обоих большая проблема с отцами. Максим — тайный сын отца революции, которая обратила в пыль весь прежний мир ради туманного светлого будущего. Но сам Максим в своей жизни, так страстно, как и отец его, желая преобразовывать мир, так и остался никем и ничего не совершил выдающегося. Александру же дано было все по праву рождения, но он сам отвернулся от возможностей будущего, которые мог своей стране принести, не пролив при этом море человеческой крови. Но не сделал этого, потому что над ним стояла тень его страшного прошлого. И она заслонила Александру весь мир. — Твой отец, твой настоящий отец, умер, так тебя не дождавшись. Он любил тебя и дал тебе всё. Тот же, кому ты обязан своим появлением на свет, не имеет никакого значения. Он никогда тобой не интересовался. — Мама коснулась его лица. — Но я всегда видела это сходство... с самого детства. Я видела, что ты похож на него и боялась, что если тебе всё станет известно, то знание это определит твою судьбу. А я этого для тебя не хотела... но теперь я вижу, что заблуждалась. Нельзя обмануть природу и Бога. — Расскажи мне о нём. — Что ты хочешь узнать? — она поджала губы и отвернулась, как бы ему говоря: «Какое всё это теперь имеет значение?» — Вы любили друг друга? — Любили? О, Господи... — у матери вырвался такой громкий смешок, что Максиму стало совсем неприятно. — Максим никогда не произносил слово «любовь». Не уверена, что ему вообще было знакомо это чувство. — Расскажи мне о нём. Весь мир знает, кто такой Максимилиан Робеспьер, но я хочу знать: каким ТЫ его знала? — Максим произнёс это с нажимом, хотя и чувствовал, возможно, мама права, и та истина, которую он так стремится постичь, ничего не изменит или сделает хуже. — Когда мы познакомились, он был мало похож на того человека, каким он станет потом. Я бы никогда не подумала, глядя тогда на него, что его может ожидать подобное будущее. Это был серьёзный, нелюдимый, увлечённый лишь своей юридической практикой молодой человек. Знаешь, таких никогда не замечают, если они сидят в комнате... — Как вы познакомились? — Я работала приходящей кухаркой, и ему кто-то порекомендовал меня из друзей... Я приходила к нему на квартиру раз в неделю. Готовила, убирала, стирала, а он за эту работу платил. Немного, но это мне подходило. — И ты не боялась ходить на дом к мужчине и оставаться с ним наедине? — не выдержал Максим, вспоминая, какой строгой всегда была в вопросах женской морали его мать. — Мне было одиноко в Париже, я не имела друзей. Я бы не согласилась на такую работу, но мне нужны были деньги, а с Максимом мне не было страшно. Мне казалось, он вообще не смотрел на меня и забывал о том, что я существую, едва я покидала порог его дома. Он нравился мне своим спокойствием и равнодушием. Я видела, что он умён и занимается важным делом, хотя я совершенно не понимала, в чём его суть. И по-французски я почти не говорила. Зато понимала, что Максим Робеспьер был не похож на других мужчин... — фрау Эттингер сделала длинную паузу и лицо её слегка покраснело. — Однажды я задержалась у него допоздна...Что-то готовила или шила... Было поздно и он сказал, что я, если хочу, могу остаться у него до утра. И я согласилась, потому что... потому что перспектива идти ночью одной казалась опасней, чем ночевать у знакомого человека. Всё случилось... как-то само собой. Он меня не принуждал. Просто так бывает. Мы оба были ещё очень молоды... Несмотря на всю свою серьёзность, и у него в то время, как у мужчины, были потребности... но ему не нужна была возлюбленная, подруга и тем более жена. Он достаточно ясно дал понять это сразу. Ему нужна была женщина, которая вела бы хозяйство... «И заодно с ним спала....» — окончил Максим про себя, содрогнувшись. Это явно не так история, которую он хотел бы услышать. Но что же он хотел? Любовную драму с шекспировскими страстями? Жизнь такая пошлая и банальная. — Я всё так же приходила к нему раз в неделю, делала всю работу и оставалась у него на ночь. — И взглянув на сына, женщина с волнением произнесла: — Денег я тогда не брала. Он нравился мне и я готова была просто жить с ним, но Максим очень ценил уединение. Наша связь длилась не больше трёх месяцев, потом прекратилась сама собой. Он переехал на другую квартиру. Если бы я не забеременела, я бы о нём и не вспомнила через год.. — Он... знал обо мне? — Максим задал вопрос, которого боялся больше всего. — Да. Я нашла его адрес и написала ему о ребёнке. Но он никак не отреагировал на эту новость. Кажется, его это совсем не волновало. Жениться уж точно он на мне не собирался. Да я этого и не ждала. Единственное, что он сделал — это в течение пяти лет присылал мне небольшие деньги, хотя я об этом его не просила. Он никогда не выражал желания увидеть тебя, никогда не интересовался тобой. Наверное, он хотел бы отказаться совсем от отцовства, но всё же совесть у него была. Хотя представление о ней шли более из его головы, нежели от сердца. Когда же он стал известен, я была рада и благодарила Бога, что наша связь с ним оборвалась. Я боялась лишь за тебя. Боялась, что однажды кто-то узнает о твоём существовании и придёт за тобой... Ты понимаешь, Максим? — она снова заплакала. — Почему ты дала мне его имя? — наконец спросил он. Женщина улыбнулась сквозь слёзы и произнесла с какой-то детской почти непосредственностью: — Мне оно нравилось. Звучало так возвышенно и красиво... Максимилиан. Когда ты родился, и я на тебя посмотрела и подумала, что ты можешь вырасти таким же умным, серьёзным... Я ведь не знала... каким на самом деле... он был. Каким он был? Максим понял, почему так хотел услышать эту историю. Он надеялся, что тот образ французского революционера, который существовал в его голове, рассеется и он узнает, что его отец в обычной жизни был... был кем-то другим. Что он был живым человеком. Что ж, теперь он знал, что Максим Робеспьер имел те же потребности, что и другие мужчины и что дважды в неделю, на пару часов они становились выше тех идей, которыми он жил. Но это не сделало его живым. Напротив, Максим Робеспьер сейчас второй раз для него умер.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.