ID работы: 11204473

Полёт ласточки

Гет
NC-21
В процессе
370
Размер:
планируется Макси, написано 298 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
370 Нравится 521 Отзывы 87 В сборник Скачать

Глава 28. О прежних наказаниях и измене

Настройки текста

Пружинил силы сквозь мрак ревнивый,

Связал кобылу её же гривой.

Мельница «Ночная кобыла»

      И солнце за Симиной спиной стухло, и сердце у Вари в пятки рухнуло, стоило только Фёдору ухватить её за руку.       — Неблагодарная дурёха! — сходу прорычал он. — Я к тебе с душой, с заботою, с любовью, а ты вместо спасибо на царя да мне в глаза плюёшься, чертовка! — он стрельнул взглядом в растерявшегося Симу. — И с блядуном этим якшаешься, пёс его дери… Пошли домой!       Сплюнув Симе под ноги, Фёдор потянул за собой Варю. Теперь она боялась сказать ему хоть слово. Ныло зажатое в его цепких пальцах запястье, язык точно присох ко глотке, а в груди тарабанило сердце.       — Фёдор Алексеевич, — вмешался Сима. — Не надо так с женой, она ведь тоже тварь Божья. И любить тебя не станет, коль ты с ней так обходишься.       — Будет меня ещё шалопай учить. Не суй нос не в своё дело, целее будешь, блядун кривокосый, — отчеканил он.       — Не блядун я и не шалопай, — отрезал Сима. — Девицам жизнь скрасить — не блуд. А ты…       — А я сказал тебе не лезть!       С размаху он ударил его в нос, на снег ляпнули красные пятна, похолодела Варина грудь. Волоком Фёдор потянул её за собой, как кречет, уцепивший дичь.       — Погоди, Фёдор, — задыхалась она, выворачивая кисть из его пальцев.       Но он молчал и тянул её за собой. Со скрежетом в голове выли мысли: «Ну почему я не смолчала, ну почему! Я же знала, что надо молчать!» Однако не сдержалась. Слова точно жгли гортань, невысказанные, давно пёкшие глотку, просились наружу. И теперь наступил час расплаты за них.       Распахнулась перед ней дверь, и Фёдор грубо дернул её за руку.       — Господи, — охнула Варя, удерживаясь, чтоб не упасть.       — Он нас не слышит, мы одни. Оставил нас Бог, — прошептал ей в ухо Фёдор и втолкнул в горницу. В его взгляде трещал, надламывая синий лёд очей, едва сдерживаемый гнев. — Зато я тебя прекрасно слышал. Я не трогал тебя, потому что ты — родня царя, да только, глупая ты, маленькая, грязноязыкая… — он судорожно выдохнул, сжимая кисти в тугой кулак, — ты на царя попёрла, визгопряха! Глаза открой и посмотри, в кого ты плюёшь! Я стерпел раз-другой, что ты меня хаешь, спустил, думал, и без того боится девка, зачем стращать иной раз, так нет же, распустилась, разошлась!       Громко и тяжко он сглотнул, смахивая падающие на очи патлы. Закачал головой.       — Нет, с тобой надо что-то делать, — продолжил он. — Иначе ты не поймёшь… Посидишь взаперти пару седмиц на хлебе да на воде.       — Фёдор…       — Нечо тут Фёдоркать! Раньше надо было умишком шевелить, прежде чем языком ворочать. Я к тебе милостив, не бью, не колочу, учу по малости. Да только за такие слова, какие ты плевала, людей, изменников-блядей, убивают, подумай над тем.       Прямо перед её лицом он захлопнул дверь, шатнулись иконы, проскрежетал в замочной скважине заворочавшийся ключ.       — Посиди, подумай, что можно говорить, а что нельзя, — гудел он себе под нос.       Молчала в ответ ему. Слушала стоны ключа и чувствовала ползающие по коже мурашки. Стучало сердце, и она различала в его стуке надрывное: «Отец. Отец. Отец…» Фёдор как отец. И ежели так покумекать, в доме Басмановых всё то же, что в родном.       Снова четыре стены. Снова голод. Да, сама виновата, не заткнула вовремя рот. Но солгала ли она? Нет, не лгала. Доброе к ней отношение не обеляет совершённых Фёдором убийств, не смывает налипшую на руки кровь.       Молчание золото. Но как молчать, когда повязали тебя с тем, кто без зазору за слова вспорет ближнему брюхо? Как молчать, когда видишь неправду и бесчестие? Неужели верным будет закрыть очи и сказать: «Славно, что меня не постигла та же участь»? Для шкурки своей оно, конечно, безвреднее, но для душки…       Варя замечала, что положение её не менялось. Тиха и печальна — гладят по головке; бушует и рычит — наказывают, будто провинившегося ребёнка. Или как бедодеящую собаку, коя брешет на хозяев. В отчем доме точно так.       «Нет, — думала Варя, садясь на край постели. — В доме отца было не так. Отец срывался на мать. А теперь я вместо неё. И никогда не кончится эта кабала. Чуть что я сделаю не так, оступлюсь ли, скажу что-нибудь не по сердцу ему — и ждёт меня бессменный наказ, замок, чёрствый кусок хлеба. И без конца, и без края».       — Покуда не помрёт кто из нас, — прошептала она в воздух.       Стучало в висках бессилие. Однако Варя привыкла к нему, долгое время не проходящему, не выветривающемуся из-под кожи. Нет сил. Нет воли. Нет свободы. Есть только стылая, хромая, кособокая жизнь. И то, вроде твоя, а так глянешь — и не твоя вовсе. У Христа взятая, Богом дарованная, человеками отбираемая.       И вместе с тем Варя вновь, как и в день, когда приволокли назад в слободу, чувствовала облегчение. Оно пугало. Пугало, но и дарило покой, окутывая прохладным цокотом уверенности. Отступал страх. «Я ведь знала, что так и будет, — думала Варя. — Знала, что они одинаковы. И этот таков, как отец. И жить мне ныне на месте матушки».       Четыре стены, хлеб да вода, муж и беда — вот и доля дольная, жизнь подневольная. Уж что поделать, не свезло, хоть плачь, да толку нет. Из окна протискивался тусклый свет. Хихикал за стенкой домовой. Дверь оставалась закрытой.

~*~

      Словами не описать, как он был зол на неё. Боялся, что не сдержится и переломает новостройную избу к пёсьей матери. И наказание для Вари придумал сразу же, на ходу вспомнив науку старого Сицкого, даже смельчил по жалости, хотя гнев подначивал треснуть непутёвую по губам хорошенько, чтоб язык прикусила.       Так мало того, что языком баламошила, так ещё и с пёсьим потрохом, хреном брыдлолобым, с Симой шататься удумала! И Федька злился оттого пуще прежнего. На одном месте усидеть не мог, негодовал, вскакивал и ходил, отбрасывал рукой мешающиеся волосы, ненароком задевал оставленную царём шишку и хмурился, шипя.       — Да к чёрту вас всех! — сплюнул он и направился к Володьке обговаривать сыски изменных людей.       Выдыхал в морозный воздух клубки пара. По стенкам груди царапал осадок от горькой смеси стылой неприязни и прогорающего гнева, коий, как пепел, опадал на душу неповоротливым сомнением. Федька нащупал в зепи ключ и вернулся мыслями к запертой в горнице Варваре. Уж точно, озлится она на него пуще прежнего. Может, после и вовсе говорить с ним не станет.       Промелькнула в голове шальная мысль: «А ну, зря запер?» А как тогда ещё её уму-разуму выучить, коль науку не задашь? Нет, правильно всё сделал, за слова отвечать должно. А наговорила она много всякого, что до сих пор неприятно было ворошить в памяти, хотелось забыть и не вспоминать, но её речи то и дело вспыхивали в голове. За живьё цапнула, зараза, пусть и не в самую сердечную мякотку даванула, хоть и близко к ней, но слаще от этого её слова не становились.       Не накажешь, слабину дашь — она и распустится, мысли зловредные не оставит. А измену и непокорство надо на корню рубить, как Иван Васильевич учил. Вот посидит малость взаперти, поразмыслит, как верно с мужем толковать о делах государевых, тогда уже можно будет ласкать её, голубить да лелеять. Даже в Домострое, коий Федька не шибко-то и любил из-за опального Сильвестра, написано было: наказывайте жён своих. Верно написал Сильвестр, хотя и скудный умом был, раз против царя пошёл.       Так, думаючи, Федя и до Володькиного двора дошагал. В уши заполз отголосок чьей-то ругани.       — Припомнит тебе, Таська, Господь Всевышний. Припомнит на страшном суде, что отца гнала поганою метлою!       Федя вытянулся на носочках, заглядывая через тын. Владимирова жена Тася стояла в дверях избы, хмуро глядела на своего батюшку, заезжего боярина Петра Сабурова, кой всё никак не уходил, упершись, точно туголобый баран, в воротах. Он всё ворчал, напоминал Тасе о страшном суде и каре Всевышнего за её чёрствость и злобу, а она кривила губы в недовольстве.       — Иди восвояси, нечего мне тут крик поднимать, ни гроша не получишь, — выпроваживала она его. — С Богом я сама как-нибудь рассужусь, без твоей подмоги.       — Жируешь с мужем со своим, на деньжищах каких сидишь, а детинушки‐сиротинушки с голоду мрут, — горько сказал Сабуров и, сплюнув, вышел-таки со двора.       Тут же Федька пригнулся, чтоб он его не приметил. Здороваться с ним не хотел. Все Сабуровы Федю раздражали. Что отец, что сын его, Сима-блядун. Оба как юроды. Одна Таська у них в семье с башкой на плечах. А эти понаехали из Москвы и теперь тут жизнь баламутят, будто там им не сиделось на гузке ровно.       — Долго за забором прятаться надумал? — услышал он её голос. — Давай шустрее, время деньгу стоит. Владимир тебя ждёт уж.       Она провела его вглубь избы, где под дрожащим светом свечных огоньков, перебирая исчёрканные цифирью листы, сидел Владимир.       — Родной, к тебе Федька пожаловал, как обещался.       В ответ Владимир кивнул и, ловя её взгляд, нежно и любовно улыбнулся. Никогда и никому он больше так не улыбался. Признаться, Федька вообще редко видел его таким. Чаще всего Володькин лик оставался неизменно бесстрастным, как каменная плита.       — Садись, — указывая на лавку перед собой, сказал Владимир.       — Да не время сидеть, — отмахнулся Федя. — Надо дьяков опрашивать. Я к Юрке уже сбегал давеча, допытался, что в письме писано, выпросил списки людей, с коими он ездил и коим грамоту вручал. Худо, ежели эти суки всю поднаготину выдали, да и ежели Юркины писульки уже вся Литва перечитала. Мало нам войны с Орденом, ещё и с этими… — Федя не придумал приличного ругательства, поэтому лишь качнул головой. — И Посольский приказ тоже переворошить надо.       — Тогда след больше людей на всё поднять, чтоб сподручнее было.       — Нет, не можно. Ежели шороху наведём, крыса иудомордая притаится, чёрта с два откопаем.       Федя заходил по кругу, теребя на пальце кольцо. Надо шустрее всё провернуть, чтоб не приметили и не заподозрили, что государь вершит чистку. Несколько раз Фёдор думал, а не подстроил ли то сам Юрка, чтоб от себя глаза отвести и на других опалу стяпать, но скоро отказался от этой мысли: легче втихомолку всё провернуть, без разбегавшихся сыскарей, без обострившейся государевой настороженности.       — Не суетись, остуди голову, — вырвал его из размышлений Володько. — Прав, что шуму наводить не надо, но вдвоём мы не сдюжим. Надо больше людей, да таких, чтоб верные были, — он пригладил усы. — Знаешь, я давеча с Петькой толковал об всей этой чертовщине, говорил он, что помочь готов…       «Давеча он с ним толковал? — эхом затарабанило по черепушке. — Лентяй Петька? Помочь?»       — Нет, не надо его! — выпалил Федя слишком резко.       От мысли, что Петька будет таскаться с ними, рождался гнев. Мало того, что этот поганец на язык худ и чёрен, так ещё и Владимира к себе тянет. «Ох, да не о том я сейчас думаю», — осёкся Федя.       — Петька худо дело делает, — пояснил он. — Его нельзя. Спортит всё как пить дать.       Владимир тихо хмыкнул, сжимая губы.       — Петруха не дурак, к тому ж, не сдаст, эт точно. Негоже так, из обиды от подмоги отрекаться. Пущай бы и подсобил, коль просится. Под его началом можно отправить несколько человек, чтоб осмотрели дьячьи хаты. Уж с этим-то Пётр подавно справится.       Заёрзала в груди кусучая ревность. Изо всех сил Федя старался придушить её. Глупо ревновать друга к брату. Тем паче, что Владимир сам знает, с кем ему водиться.       — Добро, — выдохнул Федя. — Раз ты так уверен в Петьке, то пусть будет по-твоему. Хоть бы нам оно боком не вышло.       — Ты недооцениваешь своего брата.       — А мне кажется, это ты его переоцениваешь. Потому что он никогда дело до конца не доводит и…       — Не дури, Федь. Я видел Петра в деле. Пусть берёт отряд людей и идёт с нами. Так ведь быстрей и тише выйдет, — заключил Владька и тут же перешёл на семейные дела. — Тасюшка, вот бумаги за мёд, я пересчитал.       Федя глотнул печаль, не понятно откуда взявшуюся, и отвернулся, когда Владимир украдкой поправил платок Таси, а она в ответ ласково улыбнулась. Стыдно было признавать, но Федьке, старательно рассматривающему стены избы, лишь бы не глядеть на Тасю и Владимира, тоже хотелось, чтоб кто-нибудь и ему так улыбался, как они друг другу.

~

      Снова начал валить снег. Трепыхался чёрный плащ, накинутый поверх шубы, когда Фёдор со своими людьми уверенно шагал к дьячьим домам.       Опричники разделились, допрашивая каждого ездившего в Литву дьяка и осматривая их дома. Фёдоровы люди проходили как приливная волна. Пока они ворошили бумаги, короба и лари, сундуки и рундуки, Фёдор выпытывал у дьяка всё, что тот знал о Юркиных посланиях, Литве и всех посольских делах. Коль что-то хоть на немного отходило от показаний Юры — Федя с размаху всаживал дьяку кулак в рожу или в живот, пока тот оправдывался, мол, запамятовал.       В доме дьяка Посольского приказа, Постника Лудоротова, несло пригорелой кашей. Стены заставлены были разной заморской утварью, шкапами, сундуками, но стояли они все насыпом, неуклюже, будто и не на своём месте. Сам Постник приветственно расставлял руки, кланяясь через шаг.       — Здрав буди, Фёдор Алексеевич! С чем к нам в гости пожаловал? Не желаешь, я жене скажу, чтоб стол накрыла?       — Нет, — отрезал Федя. — Обыщите. А ты…       Рысью он двинулся к Постнику, пальцами опускаясь на рукоять сабли, любовно постукивая по ней, будто бы заигрывая. И губы тянул в улыбке сладко-сладко, как и девкам никогда не улыбался.       — А не расскажешь ли ты мне, любезный, о делах твоих в Литве? Что деяли? Кому грамоту, царю писанную, передали?       На лице дьяка не дрогнула ни одна мышца. Он, не обращая внимания на опричников, переворачивающих с ног на голову его дом, пожал плечами и заговорил:       — А чего рассказывать? Толком ничего и нет боле, что государю б не доложили…       — Фёдор! Глянь, какую занятную вещицу откопали!       Ему передали свежую бумагу, исписанную мелким ровным почерком. Федя пробежался по ней глазами, выхватив нужное: «Сделал, как и сговаривались. Ныне можем двигать. Литва примет нас».       В кипяток обратилась кровь, вспыхнувшая неудержимой яростью. Понял сразу: «Он изменник». От Фёдорова взгляда Постник бледнел, кусая губы, сцеплял друг с другом синие пальцы, похожие на сушёные птичьи лапки.       — Это… — он полумёртво кивнул на грамоту, — это не моё…       — Вяжите его, — приказал Фёдор.       Опричники тут же скрутили дьяка, заломили руки за покатую спину, он вырывался. Даже цапнул за пальцы одного из Фёдоровых людей.       — Кусается, сукин сын! Крысёныш, мать его бешена!       — Я не изменник! — кричал он. — Государь меня сам в Литву отправлял! Эту грамоту я брату писал, чтоб…       Со всей силы Фёдор врезал кулаком ему в лицо. Хрустнула челюсть, Постник стих, и Федя стряхнул с руки кровь, брезгливо вытирая её о край плаща.       — Сразу его прикончить? — спросили Фёдора.       — Нет, — качнул головой Федька. — Он ещё живым сгодится. Волочите его в застенок. И Владимиру пошлите весточку, что на измене одного из дьяков поймали. Пущай бы проверил всех, кто с ним связан. Чтоб их после порешить! — гневно он сжал пальцы, впиваясь ногтями в кожу перчатки.       Беглым взглядом Федька оглядел перерытые вещи.       — Юркина грамота! — очнулся он. — Вы нашли её? Она тут?       — Нет её. Либо и вовсе не было, либо уже нет.       — Допытаемся, — прорычал Федя. — Не дай Бог, чтоб он её литовцам сдал. Вяжите всех его домашних. Живее!       Дьяка опричники оттащили в слободские подвалы. Сумерки проглотили Александрову, обдавая её пущим холодом. Всё никак не утихала зародившаяся внутри лютость. Даже наоборот, с каждым мигом Федя наполнялся большей и большей ненавистью.       Неужели на Руси только и есть, что измена, хворьба и темнота? Неужели кроме того нет в царстве московском ничего верного и чистого, как этот снег, кой нынче обнимает землю? Федя вздохнул и покачал головой. Должны же найтись ещё верные люди, не только опричные.       Его окликнул Петька, неловкими шагами перекатываясь по заснеженной тропке.       — Ты нашёл письмо? Владимир говорил, изменника взяли, — спросил он.       — Взяли. И письмо нашёл, да только не то. Вот, вишь, иду дознаваться, куда грамоту посольскую дели.       Пётр кивнул, почёсывая бороду.       — Только ты не перестарайся.       — Да не буду я его сильно пытать. Потолкую по малости, и всё.

~

      Ухватив хорошенько за сальные патлы, Федя окунул дьяка в ледяную воду, в которой вздыбились суетливые пузыри.       — Сукин сын, леший тебя дери, куда дел посольскую грамоту? Кому сдал, падла?       — Помилуй!       — Я тебя сейчас так помилую, что твои потроха по всей слободе сбирать будут, хрен ты перетушенный!       — Спрятал! Спрятал, чтоб нас на меже не прирезали. Чтоб была цена в нас.       — «Нас»? И кто же это? — прорычал Федя, выгибая назад башку Постника. — С кем в измене? С кем, сука, в измене?!       Молчал дьяк, дёргая разбитыми губами. Со злостью Федя заломил его указательный палец, щурясь от звонкого хруста и вопля Постника.       — С Друцким! С Сенькой Друцким! — отхаркиваясь от заполнившей рот воды, прохрипел дьяк. — Он на Литву бежать мыслил. Чаял сдать посты свои и, покуда не пронюхает государь, деньги за службу драть. А после… Кхы! — дьяк зашёлся в утробном кашле.       — Ну?! — с силой тряхнул его Федька.       — А после и с Литвы поиметь, тамо на ихних землях ужившись. Кхы-кхы… а я, видит Бог, лишь раз с ним об том калякал, да и письмо вот написал. А боле — ничего! Видит Бог, ничего боле!       — Видит Бог? — прошипел Федя яростно. — А твои муки Он тоже видит? Поможет, раз ты такой-то безвинный? Иль, может, Бог видит, как ты царя предавал да царство продавал?!       С теми словами Федя крепче ухватил его черепушку и с дурью вшиб в стену, сдавил, да так, что почувствовал, как на руках вздуваются жилы. Его распирал обжигающий, кипятящийся гнев. Быдла выхарканные, и с Руси барыш неси, и с Литвы им поиметь надо!       Разжал пальцы, отпуская Постника, чтоб не прикончить его ненароком, хотя руки так и чесались, чтоб свернуть ему шею, но Федя сдержался. Злодейство — дать ему такую лёгкую смерть.       — В колодки его, — коротко бросил Федька стражникам. — Царь прикажет, что с ним после делать. Всё равно едина дорога ему — к чертям в печи.       Он стянул с рук мокрые перчатки и шлёпнул их о стол. Вместо сердечного стука дребезжала в груди злость. Злился, мешая с гневом чёрную ненависть, на Постника и на сговорщика его. Извечна беда: сосать из царства барыш, а потом — нате! Шиш! Уж так у нас сложено, что продать и плюнуть выходит складнее, нежели хватать обеими руками, горя любовным радением к стране. И оттого сильнее брал Федю гнев.       И государь часто говаривал: «Чтоб сильной страна была, её в стальном кулаке держать надо. Грехи выметать, зло выколачивать». Вот Федя и мёл. Исправно, как и положено верному опричнику. Да, частью правду говорила Варя, он убивец. Но не иуда, не царепродавец и не странопродавец.       Домой пришёл за полночь, усталый, как ездовая кобылица, и сердитый, как чёрт.       По полу тянулся полупрозрачный золотистый отсвет, просачивающийся из-под дверной щели Варвариной горенки. Вместе с ним в ночной тиши лился её трясущийся шёпот. Тут же мелькнуло в голове: «С кем это она там шушукается?» Беззвучно прислонившись к двери ухом, Федька прислушался. Из мутного, подрагивающего, точно топимого в слезах, гудения выцепил слова молитвы.       — Кто плач мой и воздыхание моё приимет, аще не Ты, Царице Небесная?       Федя сжал губы, давя в себе поднимающуюся по гортани ярость. И так уже достаточно сегодня злился. А эта набалаганила сполна, зато нынче у Богородицы защиты вымаливает. Но стало по-колючему неловко: плачет ведь. Горестно так, искренне, трепетно.       — Защити мене, Мати Христа, от враг видимых и невидимых, — шмыгая носом, продолжала молиться Варя. — Умягчи сердца злых человек, восстающих на мя.       — Наивное дитё, — одними губами прошептал Федя. — Не слышит Она тебя вовсе.       Ни Бог, ни Христос, ни Матерь Божья. Только один Федя слышал её всхлипы и мольбы к Небесам. Хотел заговорить с ней, но у него не выходило перешагнуть чрез себя, чрез щиплющую язык гордость. Нельзя, наказал ведь. А теперь жалость к ней топила, душила и жгла.       Осторожно он сел на холодный пол, прислонился спиной к двери. Говорил себе, что она сама виновная, сама выпросилась, а теперь нюни разводит. И не по глупости ведь сказала, в разуме была. Однако всё одно ёрзала душа от её всхлипчатого шептания. Жалко. Не до щемоты в груди, но жалко.       Он всё слушал её, хотя и смутно вылавливал из густого, холодного воздуха её дрожащие слова, становящиеся всё глуше и тише, всё больше переходящие во всхлипы.       — Варь, — не выдержав, позвал он.       Ответом ему стало наступившее молчание. Варя больше не молилась и тише шмыгала носом, а Федя не знал, что ей сказать дальше, чтоб не показать свою жалость. А то лишнего надумает. Поэтому он сделал голос недовольнее и прогудел:       — Спи. Уже полночь давно. Нечего слёзы лить попусту.       — А ты тоже ступай своей дорогой, раз время позднее. Нечего под дверями караулиться, как соглядатай.       До слуха донеслись её приближающиеся шаги. Если верить тени, поглотившей сочащийся из щели свет, она села у двери, прижалась к ней спиной, шебарша тканью одежды.       — Не сиди на полу, — тут же сказал Федя, подтягивая ноги к груди. — Ты прозябнешь, захвораешь, а мне — хлопоты с тобой.       — Здорово, что ты так обо мне заботишься, — хрипло сказала Варя, и на душе потеплело от её слов. Но тут же похолодело, когда она с издёвкой продолжила: — Может, ещё и еды дашь, чтоб не голодала, м? Или водички принесёшь, а то глотка пересохла?       — Знаешь, не будь ты такой зловредной занозой, всё было в разы проще.       — Нет, Фёдор. Было бы проще, ежели бы батюшка слушал мои слова, — она обречённо вздохнула. — Но увы, государь отдал меня тебе. Какое счастье, у меня теперь есть муж!       Фёдор сжал руки в кулак. Неужели ей так плохо быть рядом с такими, как он? Не знал, почему она не понимала. Да, он убивал, но не ради себя, не ради своих похотей. Он служил царю, он рубил тех, кто недостоин жить. Он думал о стране, о её благе. А Варя…       — Думаешь только о себе, — процедил он сквозь зубы.       — Если это не сделаю я, на земле не останется ни одного человека, кто бы обо мне подумал.       — Ну вот и сиди тут одна, думай сколько влезет!       Мигом он вскочил с места и зашагал прочь от неё, от её слов и молитвы. Мрак избы принимал его в свои объятия, душа хлипкую полосочку света, тянущуюся от запертой двери.

~*~

      Варя жалась в клубочек. Не переставал пронизывать её тело страх, когда Фёдор говорил с ней. Но ещё сильнее её грызла обида и полнила злость. Она заигрывала с огнём, когда отвечала ему, словно бы шагала по краю обрыва. Упадёт — не упадёт? Разгневает пуще прежнего или нет?       От этого она чувствовала себя последней тетерей. Смолчать невмоготу! Другие ведь молчат, терпят. «А я не могу так, — думала она. — Лучше есть-пить не буду, но при своих мыслях да воле останусь. А этот… пущай что хочет, то со мной и творит».       Терпела. Ежели Фёдор вразумеет, что тяжко ей, что гнётся она, точно молоденькая ветка в вешнюю грозу, потом беды с ним не оберёшься. Подобно лихому зверю, учуявшему кровяной дух, будет грызть до последнего вздоха.       Жёг голодом живот, не видавший доброй пищи уже как четвёртый день. Губы сохли. Но всё равно не так сильно, как бывало при отце или в бегах. Варя заметила за собой, что вполне может выдержать от зари до зари на куске хлеба и кувшине воды. Но честности ради, Фёдор давал куда больший кусок, нежели отец. Вот и сейчас притащил ей ломоть с две мужичьи длани.       Всё съестное он клал на притуленный к стене у оконца стол. А затем становился около неё и смотрел, густя брови у носа, как она жевала остывающую хлебную мякоть. Первые дни он, спасибо Господи, молчал. Просто пялился сердито или сразу же уходил. Обижался, видать, что по чину, по сану его величала. Нынче же он соизволил поубавить свою гордость. Даже спросил:       — Ну и как ты? Выучилась уму-разуму?       — Да-да, всему выучилась, можешь выпускать, — закивала она. — Или харчей тащить больше, а то опухну тут у тебя и исчахну совсем.       — Дерзишь опять.       — А чего б и нет? Надо же мне хоть чем‐то себя веселить.       Фёдор зажато вздохнул.       — Понимаешь, любезная, у каждого на свете своё место есть. Есть царь, он державу направляет. Есть ездоки, кои за вожжи тянут и кобыла им повинуется и идёт, куда направили. У всех своё место, и у жены тоже.       Варя чуть куском не подавилась.       — Мне почудилось, или ты и впрямь себя царём надо мной мнишь?       — Нет, конечно, куда мне до царя? Мне до него, как рукой до солнца. Я лишь твой муж. А ты мне жена, я о том и толкую. У меня своё место, у тебя — своё. Надо знать его, тогда лад да порядок в семье будут. Ведь и шея под головой находится. Что будет, если она вздумает место своё менять?       Ежели убрать всю дребедень, которую он натрещал, то получалось простое: «Знай своё место». Так звучало неприятно. По-собачьи, по-скотски, по-зверьему, но не по-человечьи. Место своё впору псам знать, чтоб на хозяина не лаяться. А она не хотела быть ни псом, ни шеей. Пусть и знала, что смолчать и стерпеть — самое мирное, что можно сделать, но она не хотела. Гордость застряла в глотке рыбной костью.       Выпрямившись, Варя отодвинула от себя недоеденный хлеб, надломила губы в улыбке и встала из-за стола.       — Спасибо мужу за славный ужин. Нам, собакам, много жрать не надо, мы на потом харчи в укрытые места зарываем, — отчеканила Варя. — Это жаждешь из моих уст слышать? Надеюсь, наслушался, больше не повторю.       Раздражённо глядел на неё Фёдор. Хмурился, жмурился. Видно, что злился.       — Прекратила бы ты артачиться, я б тебя и выпустил. А ты… ты меня расстраиваешь. Разве так сложно быть со мной чуть мягче и податливее, чем трёхвековой сухарь? Не будь ты такой непокорной буйнословкой, думаешь, я б тебя тут держал?       — А где я солгала? Или я в чём-то неправа была, когда звала тебя убивцем? Или мне тебя святым величать?       — Да не в этом дело, а в том, что…       — Позволяю себе сверх меры? Места не знаю, да? Ты прав, не знаю и знать не хочу. У меня, видишь ли, тоже достоинство есть, — она передёрнула плечами. — А ведь, помнится мне, ты сам обматерить тебя просил, чтоб хоть слово сказала. Перехотел? Не нравится?       Вместо ответа он захлопнул дверь. Варя дождалась, покуда перестанет скрипеть ключ, и сунула в рот кусок хлеба. Есть хотелось до колющей рези в животе, но при Фёдоре грызть скромную трапезу было невыносимо. Душу переминало, когда приходилось гнуться под нажимом мужниной руки, и Варя не знала, что было бы для неё легче: терпеть наказания или молча и покорно ломать себя, лишь бы не задеть его и не нарваться на ярость. Жить как на бочке с порохом. Молчишь — не любо, кричишь — не сладко. Всё не так и вся она не такая, места не знает, мужа хает, а если не хает, то молчит, как об лёд рыба, а надо не молчать, а лебезить пред ним, чтоб слух усладить!       «Этого ему и надо, — думала она, — чтоб без единого слова всей душой его полюбила, всю себя ему отдала без оглядки. А за что? А за просто так, что он такой выискался, муж на убойство дюж. Будь добра, люби! Не любишь — а на тебе жизнь взаперти!»       Варя хмуро дожевала кусок, но голод всё равно непрестанно сжимал нутро, и с каждым днём сильнее ощущалась его стягивающая длань.              

~*~

             Чёрт знает, что он к ней чувствовал. Жалость, гнев, смущение — они так туго вместе сплелись, что Федька и не знал, что делать. Не выпускать же её, в самом деле. До сей поры она упрямилась. Вцепилась в своё — и не отпускает.       Плясали в голове её слова: «А ведь сам просил, чтоб обматерила. Не нравится?» С настороженностью замечал, что такая Варя ему и правда больше по сердцу. Не молчит, не дрожит от единой оглядки. Если бы она так за государя радела — цены бы ей не было…       Нет, она его лишь гневит. Никак иначе. Должна знать, кому и в чём перечит. Сначала словом буянит, а ну как делом начнёт? На службе ведь засмеют с головы до пяток. Жена на то и жена, чтоб любить и мужа, и государя. Не плевать желчью, не хорохориться.       Не понимал он этих женщин. То молчком молчит, то криком кричит. Чего ей надо, Бог вест: ласкал — не нравилось, карал — опять не то да не так. Поди разбери, как с ней возиться. Загадочные созданьица, девки эти.       Он распахнул дверь отчего дома.       — Феша, дело есть, — с порога сказал Федька.       Оторвавшись от вышивания, она изогнула недовольно бровь, заворчала:       — Ни приветственного слова, ни чего-либо другого, сразу: «Феша, дело есть»! Ты погляди, каков щегол. Чего у тебя там стряслось, что, не здороваясь, залетаешь?       — Прости, это я с ярого запала так, не здравствуясь, — он уселся рядом и нахмурился. Молчал какое-то время, собираясь с мыслями. — Слушай, дело такое… Я Варьку запер…             — Ну, что молвить? Молодец. И на кой чёрт?             — За дело. Не об этом сейчас. В общем, теперь у меня в доме нет женской руки, и…       — С голодухи мрёшь, некому бабью работу выполнять? — перебила она, и Федя робко кивнул. — Ну ты и зяблик, Федька, честное слово. Делать будто мне нечего, как на две хаты разрываться.       — Фенюшка, как сестрицу прошу! Помоги! Я б сам сделал, но денно и нощно на службе пропадаю, сил нет ещё одну пахотьбу тащить.       Жалостливо-жалостливо глядел на неё.       — И нечего жалиться и так на меня глядеть. Ещё лапки по-молебному сложи. Не, Федь, я зело занятая баба, у меня вон, — она кивнула на вышивку, — своих дел сполна хватает.       В горницу вошла Елена Борисовна и, приветственно огладив Федьку по плечу, сказала:       — Феша, дочка, не слышишь, как Аннушка надрывается? Ты бы пошла, убаюкала.       — Снова хнычет? Хоть бы совесть поимела и матери не мешала, — заворчала Феша.       — Такова наша доля, — вздохнула Елена Борисовна, приглаживая Фешу. — А детушки ведь — это от Господа дарованье. Ну, не упрямься, ступай, успокой.       — Это дарованье мне что наказанье. Пусть няньки успокаивают, а у меня и без того забот немерено. Федька вот прибежал, плачется, помощь просит. Ну глянь, как он смотрит! Аки голодный кутёнок. Как я его в беде оставлю? Сгинет же, с голодухи стухнет совсем, жалко ведь молодчика.       С этими словами она, пятясь, юркнула в сени и шустро натянула шубу, подгоняя Федю.       — А у Петра спроситься? — крикнула вслед матушка.       — У Петра проситься — так ни с кем не водиться, — бросила Феша и выскочила прочь.       — Вот как? — ухмылялся Федька, едва поспевая за шустрой Фешей. — Поможешь мне, лишь бы не возиться с Аннушкой?       На это Феша ничего не ответила. Молча ввалилась в его избу и деловито стянула шубу.       — И как давно ты её запер?       — Четыре дня.       Феврония хмыкнула. По её лицу было видно недовольство, но она, на удивление, ничего не говорила. От её колючего взгляда, коим зацепила его, стало неловко.       — Феш, ты чего?       — Да ничего, твоя жена, твоя хата, твоя правда. Но ты бы осторожней. Продолжишь так жену учить — только будешь хер дрочить, никакой жёниной ласки не получишь, эт я тебе как жена своего мужа говорю. Ладно, пёс с тобой, братец, дел ты мне навалил до крыши.       — Да ну тебя, дурная! Скажешь ещё тоже.       Чувствуя вспыхнувший на щеках стыд, Федя отвернулся. Замолчал, чтоб Феня не кололась въедливыми шутками. И снова заворошилось в груди сомнение, точно ли не зря запер. Однако Федя подавил жалость и неуверенность, положившись лишь на разум.       Запер ведь за дело. Нельзя же безнаказанно попускать жене, чтоб та мужа хаяла, как ей вздумается. А Варька ещё и царя с князем бесовским сравнивать удумала! И голод малый ей в пользу пойдёт. Её бы приучить, чтоб государя да мужа любила, вот тогда уже и можно с ней толковать по-человечески.       Но всё не шли из головы Фешкины въедливые слова. Никакой жёниной ласки… Замаячили в памяти Владимир и Тася. Вот им хорошо. Им лепо. Владимиру не приходится запирать Тасю. Знамо дело, что не приходится, ежели она не буянит. А она его любит, хотя он, как и Федька, опричный человек.       Тася не как Варя. Не рычит на мужа. Хотя… скокма она и Владимиром в супружестве? Сколько он с ними дружит, сток и будет. Может, поначалу тоже цапались, как собаки дикие. «Надо б его спросить», — отметил про себя Федя.       И с Варварой надо было что-то думать. Потому как ежели на неё только давить, то она не поймёт, что Федя не из зла её наказывает. Так и государь делает: ежели провинился кто из опричников, карает, но и в гневе его не заходит солнце — милует, облегчение даёт. И с женой так надо.       Несколько дней кряду делал вид, будто не замечает, что Феня говорит с Варей через дверь. Пусть сдружатся. Феня её правым помыслам выучит. Но для поблажки такого попустительства мало. Что-то доброе должно сделать, чтоб она очами своими узрела: от него к ней идёт милость.       Что может быть доброго, коль без еды взаперти сидишь? А хоть бы и с матушкой потолковать. Эта мысля ему понравилась. Матушка ведь не только приласкает и к сердцу прижмёт, но и наставит, направит. Решено: попросит княгиню с ней перетолковать.       — Анна Романовна! Обожди! — он выловил её у паперти. Она глянула на него с вопросом в очах. — Прошу тебя, будь любезна, матушка-княгинюшка, потолкуй с Варей.       — С Варей? Можно было бы и потолковать, если знать, о чём речь вести. Разумею, разлад промеж вас двоих? — спросила она, и Федя едва видно кивнул. — Что она вычудила, упаси Господь душу мою?       — Ох, вслух стыдно, — он перешёл на шёпот. — Облаяла меня с головы до ног, дескать, кровопивец я, и царь люциферу, по её словам, подобен.       Сгустились брови её у переносицы.       — Я приду, — смуро ответила она.       Не солгала она, явилась к вечерней заре и остановилась у Вариной горенки.       Сидя за столом, Федя точил клинок и мурчал себе под нос излюбленный догматик. Скрежет клинка и тихий Федин напев переплетались с зычным говором Анны Романовны. Увлечённый своим делом, он не сразу уловил ругань в её словах.       — Он твой муж, нельзя ему в светлый лик плеваться, — скрипел её голос. — Поимела бы совесть! Он тебя, блудную, принял под крыло, не поглядел, что с мужиком по кочкам бегала, что вся слобода о тебе слухами полнится, иной бы взашей такую дрянь погнал. А ты с ним как?       Выпал из рук клинок. Словно в колокол, била по сердцу остропалая вспыль. «Максим! Как же я забыл про него? Варя же с ним сбежала. То-то она на меня и не смотрит! То-то и не люб я ей, что пёс тот больше по нраву пришёлся», — всё тревожнее и тревожнее соображал Федя. Сглотнув горчащую на языке тошноту, он вобрал в себя больше жгущего нос воздуха, до боли скрутил на пальце обручальное кольцо.       Чертями в голове бесились, колобродили, злобногрызили полугорячечные образы. Она. Он. Кругом ни души, лишь они вдвоём. И ластятся, и жмутся… Вот сука! Да чтоб он пропадом пропал! Чтоб его леший отымел и в зад, и в перед! Да чтоб у него уд отвалился и заново не прирос!       Едва Анна Романовна вышла за порог, он подскочил к двери. Не открыл, смотреть ей в лицо мочи не было.       — Варя! — разгорячённо крикнул он. — Ёндливая, дурная, блудомозглая гульня! Как я вообще мог забыть, что ты с этим негораздком страхолюдным шаталась! И как оно, сладко было в кустах да на траве с ним… — на миг он замер, но после выплюнул мерзкое: — с ним блядить? Так ведь? Весело с ним было кувыркаться? Да? Варвара!       Она не отвечала. В пекущую жижу жиреющая ревность выкипячивала кровь. Боже мой! Отчего Варька молчит? Не потому ли, что стыдно? В глуби горницы ползуче зашаркали глухие шаги, приблизились к двери. Варвара оперлась о неё, заурчала обессиленным голосом:       — Закончил? Всю грязь мне на макушку вылил? Ежели ещё есть, что молвить, валяй, я жду.       На сей раз молчал он, отдыхиваясь от прокоптелых в злобе слов.       — Раз всё, то послушай же ты меня, как я тебя слушала. У меня и в мыслях не было с ним спать. И сам он выше всего того срама. Но даже ежели б всё было так, как ты сказал… — сиплел с каждым словом её голос, она глотнула рокотливее и громче и продолжила задушено: — даже ежели так было б, чёрта с два я жалела, коль так. Он чист душой и сердцем, не обидел бы меня, не срамословил, не плевал бы лжой в меня. Не как ты. Он не брехал на меня, не винил во всём, в чём можно. А ты ещё и мать на меня натравил. Доволен?       Гвоздями в уши забивался её ответ. Лжа? Выходит, это он всё надумал себе и её за просто так обругал. Да ещё и так грязно и густо… Стыд царапал щёки, но ревность была въедливее. Она прогрызала до суставов и мозгов, испепеляла кости.       — Значит, тебе он милее?       — А ты как думаешь?       Он думал, как же славно, что убил его при первой же встрече. Как можно выбрать этого соплежуя? Царя он, дёру давши, предал, от службы бежал, струсив, хвост под сраку поджал. Даже рожей он не вышел! Но Максим, наверное, и не бранил её.       По языку будто катались земляные комки. Тошнотные словеса сорвались с уст прежде, чем он успел умерить пыл. И точно по злому наговору не уходил никуда чад ревности, оседал на душу, провяливал её желчным гаревом. «Не было в мыслях спать с ним, — повторял он её слова. — Но он милее, он краше, он лучше и желаннее меня. Он! Да он даже не мужчина! Так, малорослик, щенок».       А в ответ выли эхом все те мысли, кои он надумал про Варю, все слова, кои он на неё наговорил.       Мерзко. От себя, от неё, от всего. И хотелось ему куда-нибудь деть свою злость, чтоб она не прожигала его до основания, не дымила, смердя пригарью. Знал, что сейчас не так уж и прав, хотя Варя тоже неправа, что таскалась с кем ни попадя. То с Максимом, то с Симой. Что у неё за страсть к божевольным фуфлыгам? Будто получше никого нет. Осталось только, чтоб и с Петькой пошлялась, вот веселье будет, обхохочешься.       Но стыд давил на горло, выбивая злость.       

~*~

             Тошнило. Кружилась голова. С каждым днём руки и ноги всё больше наливались тяжестью. И даже мысли покрывались инеем сна и усталости. Как назло и Феврония не приходила вот уже несколько дней. Видно, наскучило ей с Варькой возиться. Варе хотелось с ней поговорить, пожаловаться хоть чуть-чуть, чтоб уж не мучать себя ещё и мыслями, рассказать про свою обиду.       От материных слов хотелось рыдать, от Фёдоровых — кричать.       После того, как он обругал её за выдуманный им же блуд, Варя не могла отцепиться от мысли, что этот чёрт всё больше напоминал отца. И чем больше, тем сильнее Варя хотела его пришибить чем-нибудь очень увесистым и колючим. Но мочи на это не осталось. Даже ходить становилось тяжко.       Отворилась дверь, вошёл Фёдор. Нехотя подняв голову, Варя нахмурилась: «Вспомни ночку — вот и месяц. И чего он сюда притащился? До утра далеко ещё, так что на еду можно и не надеяться». Фёдор бухнул на стол несколько книг и больно ласково улыбнулся. И не отвалились же губы так лыбиться после всего, чего он на неё выблевал.       — Здравствуй, разлюбезная моя.       — Угу, — промямлила она. Ругаться с ним сил не было, поэтому Варя полусонно оглядывала его с ног до головы. Кивнула на книги: — Это чего ты притащил?       — Это я тебе наказание облегчаю. Всё-таки, и я перед тобой неправ, не по делу тебя бранил. А это, — он кивнул на талмуд, — чтоб тебе не шибко скучно было. Книги про великих царей и судей. Быть может даже, читаючи, поймёшь, что власть от Бога, а не от сатаны.       — Сам же говорил, что Бог нас всех бросил, — буркнула Варя, на некрепких ногах подходя к столу.       — Ну… да, бросил, но Он ж всё равно создал всех. Кого-то, как Ивана Васильевича, царями сделал. Кого-то войнами, кого-то, как вот тебя, княжнами. И девок жёнами, Варь, тоже Бог поставил.       — Вот ведь заладил… — выдохнула она. — Это «Книга Судей»?       Она взяла, чуть не уронив, обшитую золотисто-рыжей кожей книгу, на кой ровными завитастыми буквицами выдавлено было название.       — Да, это она, — подтвердил Фёдор. — И ещё Первая книга Царств. Я бы все четыре тебе приволок, но времени их перечитать не хватит, — Фёдор довольно поглядывал то на книги, то на неё, щурился улыбчиво. А ей хотелось его этой книгой пришибить.       Хмуро Варя поглядела ему в глаза, где до времени перестала плескаться ярость. Обманчивы очи его, как погода ранней весной. Как спящий на дне моря-океана левиафан, он до поры тих. А стоит лишь рукой коснуться, желая сдвинуть его с пути — ярится, кипятит воду кругом, скалит вострые зубы.       А пока смотрел он в ответ со снисходительной ласковостью, из-за которой зубы сводила злость. Так глядят на красивых заморских птиц и урчащих густошёрстых кошек, на драгоценные каменья. В лучшем случае — на малых детей. Но она не походила ни на дитя, ни на камень, ни на кошку.       — За книжки спасибо, — сдержанно поблагодарила Варя. — Но я хочу, чтоб ты знал, ты не единый, кто гневается.       — Какая ты упрямая.       — А ты не лучше.       Взяв в руки книгу, она присела на край постели, надеясь, что Фёдор скоро уйдёт и она сможет почитать в спокойствии. Наконец, довольно кивнув самому себе, он закрыл дверь.       — Слава Тебе Господи, ушёл, — выдохнула Варя.       Нечаянно споткнулась глазами о четвёртую главу.       Война. Добродетельная Иаиль привечает вражеского военачальника, кормит поит и укладывает спать. Отцу Иаиль не нравилась. Не потому, что приняла у себя чужого мужика. Она не нравилась, потому что убила. Варя выцепила из глади текста строки:       «Иаиль, жена Хеверова, взяла кол от шатра, и взяла молот в руку свою, и подошла к Сисаре тихонько, и вонзила кол в висок его так, что приколола к земле; а он спал от усталости — и умер».       Варя с трепетом перечитывала эти слова, сухими губами вышёптывала каждый слог, перекатывала звуки на прилипающем к гортани языке. Иаиль. Кол. Висок.       — Эй, Варь, — донёсся голос Февронии из-за двери. — Ты там с голодухи, чай, не померла?       Тут же будто и силы приросли, согретые Февроньиным приходом. Варя сползла на пол и уселась у двери.       — Не померла ещё, — откликнулась она, не пряча радости в голосе. — Как славно, что ты пришла. Я думала, ты боле ходить ко мне не станешь, потому что я тебе осточертела вконец.       — Тю, скажешь ещё! Эт я с пеньком-муженьком тявкалась, он, вишь ли, трусит, что у меня с Федькой случка будет. Не пускал, зараза. Да и чёрт с ним, с мужичьём проклятым, я ж к тебе не с пустыми руками, гляди.       С трудом она просунула под дверь тканевый свёрточек. От него шёл запах отваренного мяса, кой выбивал у Вари слюну. Дрожащими руками она развернула ткань и сунула кусок в рот. Расползался по гортани солоноватый вкус.       — Неужели это еда! — ликующе воскликнула Варя.       — Жуй покойно, — сказала Феврония. — Не мели языком попусту. Для этого, в конце концов, есть я.       В свёртке, помимо мяса, были уложены ломти чёрного хлеба, перемятые проталкиванием в дверную щель. От еды мутило, но Варя голодно жевала харчи, не обращая внимания ни на что, кроме пищи и голоса Февронии.       — Надо будет придумать, как тебе воды протолкнуть, чтоб от жажды не усохла.       — Спаси тебя Бог, — жуя, сказала Варя.       — Да на здоровье. Чего, думаешь, не знаю я, что ли, как это — взаперти сидеть?       — Ты сидела?       — Приходилось. Батюшка меня в кладовой запирал за буянство. В малолетстве я вовсе бедовая была. С Федькой тогда всякого баловства творили, ему — ничего, а мне нагоняй. Мы с ним с детинства друзяки, — она замолчала, ёрзая на месте. — Я попробую его уговорить, чтоб он тебя выпустил.       Глаза защипало. Клубилось в груди шипучее, искрящееся «Спасибо».       — Нравишься ты мне чем-то, — вдруг сказала Феврония. — То ли хрупкостью, то ли дикостью.       — Дикостью?.. Я разве дикая?       — Жуй быстрее или харчи прячь, Федька топает, чёрт бы его дольше носил. И чего ему у царя не сидится…       Ещё раз поблагодарив Февронию, Варя сунула еду в ларчик. Всё ещё кружилась голова, но болела уж не так сильно, как раньше. И живот не так люто корчился в урчании.       Феврония стала почти каждый день таскать для неё кусочки харчей. Есть их было подобно манне небесной. Никогда ещё пища не казалась Варе настолько вкусной. Корка хлеба — как душистый каравай, варёное яйцо — как целая птица. Варя чуть ли от счастья не плакала, когда жевала.       Позже Феврония придумала, как воду передавать: в тряпицу напихивала снега и просовывала под дверь. А дальше дело за малым — снег в кувшин ссыпать, он там потает, вот тебе и вода.       Варя, однако, замечала, что ноги перестают её держать, тело тяжелеет, хотя и становится всё тоньше. Вздувалась голова, отчего соображать давалось с натугой. В тревоге сон дёргался. Варя спала много, но прерывисто, почти не погружаясь в забытьё.       Однажды ей приснилась Иаиль.       Кол.       Висок.       Смерть.       

~*~

             Федя уже не знал, что делать с этими девками. С недавней поры Феша не отставала с просьбами выпустить Варьку, ну или хотя бы еды да воды давать побольше. Потом перестала с ним разговаривать — знала, что его это раздражает паче всего. В довесок злило, что она встала на сторону Варьки, а не на его. Ну конечно! Для девиц он выглядит как злой-презлой вояка-муж, кой жену свою гладом заморить, со свету сжить хочет. Но он ведь не хотел. Лишь учил её.       Когда вернулся вечером со службы, Федя пошёл проведывать Варьку, но она даже не двинулась с места, так и оставаясь лежать, свернувшись калачиком.       — И как ты? — спросил Федя.       В ответ она качнула головой, не размыкая век. Под глазами залегли проталины, скулы заострились, на губах отшелушилась кожа, а пухлые раньше щёки ныне впали, сбросив с себя румянец. Выглядела она так, словно очень долго болела. И с каждым днём меркла, тускнела и гасла.       Ему совсем не нравилось, что с ней происходило, и всё чаще он думал, что Феня всё-таки права, надо уж смягчаться, а то зачахнет совсем. А с него потом государь спросит, почему племянницу его голодом кормил, жаждой поил и холодом грел.       — Знаешь, — Федя присел на край постели и положил рядом с Варей ключ. — Я тебя прощаю. Надеюсь, ты поняла, что ругаться на государя и мужа — худо.       Отклика слова его не получили. Варя неловко стянула на пол ноги и, хватаясь за стену, поплелась к двери.       — Куда ты? — окликнул её Федя, ступая за ней следом.       Она не ответила.       — Варь, ты меня хоть краем уха слышишь?       Не ответила.       — Досталась же мне такая молчаливая жёнушка…       Она дошагала до проёма и отпустила стену. Запнулась об свою же ногу и рухнула бы, ежели б Федя не придержал её за руку. Через ткань рубахи почувствовал, до чего тощим стало её предплечье. Одной ладонью запросто мог обхватить сразу две её ручонки.       — Беда мне с тобой, — сдавленно прошептал он, жалея, что снял перчатки. — Куда ты шла?       — За едой.       — Ну, значит, пошли дальше. Небось за харчами истосковалась.       Так и довёл её до стряпной. Она чуть из рук не выронила судок с ухой, пришлось помогать, придерживать, чтоб не облилась и еду не перевела. Оглядывая харчи горящим взглядом, Варя с сомнением вертела ложку. То нерешительно подносила её к губам, то плюхала обратно в уху. В конце концов, не выдержала, принялась есть за обе щёки.       В вечернем полумраке, освещаемая тусклым огоньком единственной свечки, она выглядела как призрак, черты лица её ускользали, перемешиваясь с теменью.       — Ну и зачем же ты бранилась на меня, любезная? — вздыхая, спросил Федя. — Так жили бы душа в душу, я бы тебя не запирал, ты бы не мучилась. А так и тебе худо, и мне не сладко. Жалко ведь мне тебя… Ты бы так не ела, не то…       Поздно. Её вырвало.       — Спаси Господи, — прохрипела она, вытирая проступившие слёзы.       — На вот, попей. Только не спеши, — Федя поднёс к её губам ковшик с водой. — Ежели б не артачилась, то и не страдала бы так. Неужели ты не знала, что после голода нельзя так много есть?       — Знала.       — Так зачем же ела?       Она нахмурилась и глянула Феде в лицо.       — Затем.       Оправилась Варя к Масленичной неделе. Ступала, не шатаясь и не хватаясь за стены, не корчилась от пищи. Только худющей так и была, и Федя всем, кто спрашивал, отвечал, что это она хворала крепко, оттого и тощая, как египетская корова.       На второй день гуляний забежала на блины Феня, но долго не высидела и потащила Федю и Варю на улицу. Сказала, что на морозном воздухе блины слаще.       — Варь, лови! — крикнула Феша, швыряя снежок.       Сначала робкая и медленная, она подхватила веселье Феши. Варин смех перекатисто лился в звенящем воздухе. Федя смотрел, как она катает покрасневелыми пальцами снежок, хохоча, уворачивается от Фешиных бросков. Глядел на её улыбку, хитро прищуренные глаза, лучащиеся смехом, и уголки губ невольно поползли вверх.       Но улыбка её смеркла, когда она врезалась взглядом ему в глаза. Будто и не на мужа смотрела, а на духа нечистого. И оттого неприятно тоска ковыряла грудь. Знал ведь, что так будет: пуще старого озлобится. Однако хотел, чтоб и ему улыбалась. Не только Феше.       Когда смеялась, она цвела. Глаз тянулся к её радостному лицу, но спотыкался об сухие, впалые щёки, об синяки под очами. Когда ребячилась, Федя задорно щурился вместе с ней, но таяло отрада, когда Варя тучей густилась на него.       Воздух вдруг рассёк истошный вопль, летевший с площади. В зверином крике Фёдор с трудом признал Юркин голос.       — Феня, не пускай туда Варю, — холодно сказал он и ринулся сквозь толпу.       

~*~

      Возле Марфиной могилы почти всегда дул ветер. Терзал жидкие берёзовые ветки, хлестал по щекам, грыз кожу. Уткнувши лицо в колени, у могилки сидела Прошка, нежно гладила рукой заледенелую могильную горку и шмыгала носом. Толстый слой земли и снега укрывал от неё последнее, что её радовало в трескучем холоде злотленного мира — единственную подругу Марфушку.       Каждый раз сердце будто снова лопалось, стоило Прошке вспомнить о Марфе. Она лелеяла в памяти то ускользающий, то расцветающий со всей силой образ, вспоминала её серые глаза, густые каштановые волосы, хмурые брови, вырезающие на переносице милую складочку.       А по ночам не могла отделаться от ужасающего видения распластанного на грязном снегу голого тела, посиневшего, изуродованного бременем и грехом.       Сколько бы времени не прошло, Прошка не могла забыть. Хотя всем кругом было плевать на Марфу, на её горе, на её смерть. Даже той же Варьке всё равно. И ведь раньше Прошка считала княжну своей подругой. А она недавно велела по рукам прутом отходить! Да разве подруги так делают?       Однако с чего Прошка вообще взяла, что она Варе ровня? Нет, такие, как Прошка и Марфа, никогда не получат от господ настоящих тепла да любви. Лишь только урывки ласки, коль господам самим восхочется-то их дать, ежели им это будет надо. А как не надо, то ступай прочь на все-то четыре стороны, дрянь негожая!       Так и с Марфушей. Пока княжич, чёрт бы ему хер-то оторвал, горел к ней страстью, тогда и держал подле себя, черня смрадными похотями её девичью честь. А как понесла, то плюнул в глаза и бросил на попрание прожорливой людской толпы.       С каждым днём всё больше поглощала Прошку лютая, чёрная, языкатая ненависть. Ненависть к княжичу, ко всей его родне, ко всей этой господской мрази, коя плевать хотела на таких-то паршивых блох, как Прошка и Марфа.       Им всем было плевать.       Кричало в ушах тысячью голосами: «Ты грязь, и Марфа-то твоя тоже грязь, да ещё и похуже тебя, суки. Ишь, чего удумала — с княжичем шашни-то кучерявить! Ты погляди какая, возомнила из себя-то боярыню! Её место — в портомойне кадками дребезжать да тряпками шуршать, а не княжью ласку-то выуживать». Но уж нет её. Ушла она, оставив позади грязный мир, ко Господу, Владыке Небесному. А Прошка-то тут осталась. Одна.       И умерла Марфа по вине этих людей. По вине княжича.       Со всей дури Прошка швырнула заледенелый камень в трупный ров, спугнула закаркавших ворон, обгладывающих мертвяков, которых ещё не сожгли. По щекам тянулись холодные дорожки слёз. От мороза сводило покрасневшие пальцы, но Прошка не обращала на это внимание.       В мыслях было лишь одно: «Если б не княжич, Марфуша была бы со мной, она бы не терпела столько дряни, позора, укоров ото всех. Она была бы жива!»       Всей душой Прошка возненавидела его. Она ненавидела каждую его черту, мерзкий взгляд, похожие на коровью шкуру рыжие патлы, тараканьи усы и бороду, гудящий визг, коим он отдавал приказы. Она ненавидела в нём всё. От макушки до пят, от мозга до сердца. И желала ему худшей смерти, чем та, на кою он обрёк Марфушку. Хотела, чтоб его передавило чем‐нибудь, переломало, сжало и бросило оземь.       Пальцы немели от холода, а глотку драло от слёз и зарождающейся хворьбы. В последний раз ласково погладив Марфушину землицу, Прошка поднялась на шаткие ноги и поплелась обратно в слободу. Кругом люди справляли масленицу, жирными ртами жрали блины, толкая их за щёки, хохотали, кривили губы в трещине улыбок.       А она всё мечтала. Мечтала, что увидит смерть княжича, как народ будет пялиться на его гибель так, как на Марфушину. Всем ведь тоже будет всё равно? О нет, люди будут причитать и сетовать, как же так, княжич скончался, вот беда! Кто бы из этих фарисеев хоть на миг так о Марфе поплакал!       И не оставалось сомнений: это княжич убил её.       Будто назло вперилась взглядом в его кривую морду. Он смеялся над чем-то. А с чего ему убиваться горем? Сыщет себе новую девку, из боярских или из дворянских, а про Марфу он уже и не вспомнит. Как же сильно Прошка хотела содрать с его рожи всякую тень улыбки, размазать по камню его черепушку, сломать руки и ноги, чтоб он понял наконец, каково было Марфуше. Прошка мучилась от этих мыслей с самого дня его возвращения.       Ошую её задрожали бубенцы, фыркнули кони. Остановилась тройка, и возница спрыгнул наземь, помогая боярыне выползти из упряжи. Сатана шепнул ей на ухо, что недурно было бы, ежели б княжича задавило упряжью. «Смерти! — вспыхнуло в разуме. — Он достоин одной лишь смерти! Убей его, пусть он умрёт, пусть сдохнет, хуерылая блядь, пусть корчит рожу от боли!»       Страх врывался в сердце, но ненависть уже заняла его целиком. От злобы тряслись руки, брызгали слёзы, выворачивалось наизнанку нутро. Пухла от мыслей голова, но громче всего звучал голос Марфы. Она просила мести. Душа её не могла упокоиться, пока бродил по свету её мучитель.       Времени на раздумья не оставалось, Прошка, не своей головой ведомая, сиганула в упряжь, схватилась за вожжи и что было силы вдарила коней.       — Н-но, пошли! — вырвалось с уст её рычание, непохожее вовсе на еёный голос.       Визжали бабы, мужики гаркали, гукали, свистели, пытаясь удержать её, но Прошка не останавливалась, гнала коней прямо на княжича.       — Это тебе за Марфушу! — крикнула она.       Рычливо заржали кони, топча под копытами княжича, упряжь подпрыгнула от столкновения с его тушей, ударил по ушам хруст костей и резкий, душервущий вопль. Прошка натянула поводья, останавливая коней. Дух точно покидал её тело, а мясо словно отслаивалось от костей. Не унималась в руках дрожь, а в ушах — свист.       Княжич всё выл, загребая руками снег, рыдал, отхаркивал сгустки крови, коя текла по губам.       — Что же… что же я натворила, — прошептала Прошка.       Локтями растолкал собравшийся люд Фёдор Алексеевич.       — Лекаря! Зовите лекаря шустро! — крикнул он. — И сучку эту свяжите!       Осторожно он перевернул княжича на живот, а мужики скрутили Прошкины руки, оттаскивая её в сторону. Внутри будто что-то оборвалось, стало пусто, и сердце дребезжало глуше, затухая с каждым мигом.       Нынче её казнят.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.