ID работы: 11122131

Маяк

Джен
PG-13
Завершён
8
автор
Размер:
23 страницы, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 28 Отзывы 3 В сборник Скачать

Дождь Нового времени

Настройки текста

I 1647

Едва покинув прохладу каменного храма, Фёдор Михайлович оказался в объятиях душного московского вечера. Июньский зной не давал дышать, булыжник под ногами едва не плавился. Очень хотелось вновь почувствовать холодный воздух Казанского собора, но нужно было спешить. Служба нынче и так вышла дольше обычного, а дел во дворце оставалось немало. Надобно было перебрать сундук до того, как царь придёт в опочивальню, вынести все давно не ношенные сорочки, устроить места спальникам... Фёдор Михайлович ускорил шаг и, рукавом утирая с лица пот, поспешил к стенам Кремля. Кивнул часовым у Никольской башни, поздоровался со спешащим не менее него дьяком Ивановым на Троицкой площади и уже через пару минут был на Соборной. Жарким вечером в сердце города было пустынно. Фёдор Михайлович остановился и с поклоном перекрестился на Успенский собор. Взглянул в последний раз на садящееся над Москвой-рекой солнце, всё больше удлиняющее тени от белокаменных храмов, и исчез наконец за стенами дворца. Мужская половина казалась совсем пустынной. Царь Алексей должен был вернуться от двухдневной охоты только с темнотой, так что все спальники, стряпчие и стольники до времени укрылись от жары по комнатам. В коридорах встречались лишь редкие дети боярские, следившие за свечами в паникадилах. Фёдор Михайлович едва не бегом миновал несколько поворотов и свернул в свою каморку. Скинул красный бархатный кафтан, обмакнулся влажным рушником, взял ключи и поторопился наконец в царскую опочивальню. Сегодняшнему наблюдателю могло бы показаться странным, как легко сумел переключиться человек с многочасовой покаянной молитвы и благостного созерцания мира на требующую деловой хватки придворную службу. Однако для самого Фёдора Михайловича и его современников такие перевоплощения были естественной частью жизни. Религия для человека XVII века была неотъемлемым элементом реальности, между ней и тем, что мы называем «обычной жизнью», не могло быть противопоставления — только синтез. ...Алексей Михайлович в сопровождении трёх спальников и стряпчего у крюка появился, едва работа была закончена. Фёдор Михайлович поклонился в пол и хотел было уже идти вон, как молодой царь приказал: — Вы все по боковым комнатам, а ты, Федь, останься. Спальники посмотрели на и без того выделявшегося в придворной толпе Ртищева с завистью, но тут же исчезли. Стряпчий с поклоном закрыл дверь в опочивальню с обратной стороны. Пока Фёдор Михайлович раздевал Алексея, тот говорил задумчиво: — Хорошая, Федь, охота нынче была. В небесах ни облачка, а в поле не жарко так, как в Москве. Ещё думал, мой Секач немощен стал, а он двух коршунов побил. Борис Иваныч сказывает, он как старый конь — борозды не портит. Ну да это всё я уж другим сказывал. С тобой о своём хочу… Как с другом душевным… — молодой царь замолчал на минуту. То ли ждал, пока Фёдор Михайлович поправит на нём сорочку, то ли задумался. Наконец продолжал: — Отец говорил, у царей друзей не бывает. А всё ж таки нужны люди душу открыть. У меня таких сколько? Борис Иваныч, ты да Афонька… Матюшкин… — Алексей снова задумался, ложась на подушки. Фёдор Михайлович не торопил его и отошёл, сам укладываясь на лавку за царским ложем. — Да. Ты мне вот что скажи, Федь. Ты уж почти полгода женат. Как оно, а? Вопрос застал Фёдора Михайловича врасплох. Он, кажется, до сих пор не привык к положению женатого человека. Ксения Матвеевна была для него чем-то новым и во многом таинственным. До свадьбы он совсем не общался с равными себе девушками, за исключением разве что сестры. Теперь же Фёдор Михайлович постигал премудрость житья с молодой красивой супружницей. Осторожно, будто по нитке шёл, подбирал слова для разговоров с ней, чтоб не оскорбить и не обидеть. Учился ласкать её. Учился приказывать — твёрдо, но не как слугам. Припомнив разом всё это, он ответил честно: — По-разному. И хорошо, и радостно, и сложно, и неловко иногда. Алексей Михайлович зашуршал в темноте одеялом и спросил шёпотом: — А вот это, оно самое? Как? Фёдор Михайлович сначала не понял вопроса, а потом почувствовал, как краснеет лицом, словно девушка, как всего его бросает в жар. Машинально намотал на палец прядь отросших до плеч светлых волос, закусил изнутри щёку. Только ведь царю, да больше того — сердечному другу — не ответить нельзя. — Как… Хорошо. Нескладно сначала, а потом хорошо. Почти как после молитвы, летать хочется, — хотел сначала сказать «как после причастия», но ужаснулся своему святотатству. Да и была всё-таки разница и с причащением, и с молитвой. Фёдор Михайлович не знал, как описать эту разницу, и потому замолчал в надежде, что Алексей сжалится над ним и не станет более задавать таких вопросов. Тот молчал и дышал глубоко и часто. Наконец, сказал: — Мне, Федь, Борис Иваныч жениться присоветовал. Смотр чинить пора. — Так то дело доброе! — Доброе, да больно трудное. Тебе жениться легко: отец невесту сосватал, сестра посмотрела да одобрила. На вон, держи деву красную. А мне выбирать, — Фёдору Михайловичу послышалась в голосе государя обида. — Ты и выберешь самую прекрасную. Мне удача вышла: Ксения Матвеевна и красива, и боголюбива, и с приданным немалым. Так то, говорят, не у всех бывает. — Ну уж поглядим, — упрямо ответил Алексей и тут же, будто отбрасывая этот разговор, вспомнил: — Что ты там про молитву говорил? Помолиться перед сном пора. Царь встал с постели и перекрестился на икону Спасителя над дверью. Фёдор Михайлович последовал его примеру и вполголоса начал первым: — Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа... После долгих молитв улеглись вновь. Однако Фёдор Михайлович чувствовал, что молодому царю не спится, и сам крутил головой на лавке, думая то о молодой жене, то о вечерне в Казанском, то о поздно отнесённых в прачечную царских сорочках. Наконец гнетущую тишину нарушил голос Алексея Михайловича: — Открой окно, а, Федь. Душно, спать нельзя. — Хуже будет, государь, — тут же откликнулся Ртищев, — жара на улице. — Всё равно открой. Может, хоть ветерок подует, как в поле. Фёдор Михайлович кивнул. Вспомнив, что в темноте этого не видно, отозвался: — По твоей воле, государь, — и встал раздвинуть ставни. — Дули бы и ветры по моей воле! — грустно усмехнулся Алексей, а затем уже серьёзно добавил: — Да что ветры! Могу ли людьми управлять? Из окна повеяло сухим ночным воздухом. Сначала будто бы послышалось, а после стало совсем явственно пение соловья. Фёдор Михайлович не мог знать, что государь со всеми его сомнениями, попытками быть и мягким, и властным являл полностью человека своей эпохи. Алексей Михайлович, не сознавая того, должен был заботиться о едва восставшей после Смуты стране и в то же время удерживать её в руках. Эта двойственность сформировала его личность, мучила, заставляла сомневаться в себе. Нет, царский стряпчий, сам, конечно, бывший порождением противоречивого века, не знал этого и не был виноват в своём незнании. Фёдор Михайлович считал, что управление многими людьми, предстательство за них перед Богом — крест царя. Не ему, государеву холопу, было решать, что может, а что нет Алексей. То было чужой тайной, а потому Ртищев смолчал на вопрос, названный бы сейчас риторическим.

II 1651

Небо над Андреевским монастырём стремительно розовело, как розовеет оно с непостижимым человеческому уму постоянством и три с половиной столетия спустя. Выходя из учительного корпуса, Фёдор Михайлович мыслями был ещё в ночных разговорах и, как всегда возбуждённый и взволнованный новыми знаниями и рассуждениями, не заметил прелести утра. Птицы заливались на все голоса, но времени не было увидеть и услышать всё это. У монастырских ворот уже ждала запряжённая двойкой бричка. Фёдор Михайлович хотел бы отпускать возницу и ездить верхом, но левая нога болела в колене и от езды на лошади делалась хуже. — В Кремль, барин, али домой? — В Кремль, — не сразу отозвался Фёдор Михайлович. Нынче дела у него были и при дворе, и в царской мастерской палате, так что впору было торопиться. Возница без понуканий стегнул вороных коней вожжами, и те пошли лёгкой рысью по знакомой дороге от Воробьёвых гор к Москве. Только тогда Фёдор Михайлович вдохнул полной грудью свежий майский воздух. Латинская грамматика как-то против воли отошла на второй план, уступив место мыслям о красоте Божьего мира. Возница будто почувствовал это и, покашляв, заметил: — Ты, барин, верно, не заметил, а ночью дождь малый был. Да вот тепло, быстро дорога высохла. Хорошо нынче. — Хорошо, — согласился Фёдор Михайлович. — Трава мокрая. Думал, роса, а это дождь прошёл. — То и роса, и от дождя влага. Дворовые и прочие крепостные люди с детства были для Ртищева евангельскими ближними. Это был редкий для XVII века взгляд, и в юности Фёдор Михайлович старался не распространяться о нём. Ему казалось странным не жалеть своих людей и не заботиться о них, но учить этому других, будучи в общем никем и ничем, не хватало духу. Теперь же внимательность возницы особенно ему понравилась, и он спросил: — А как жизнь твоя, Ефим? Всё в дому ладно? — Слава Богу! Среднюю дочь замуж выдаю, ужо жених есть. Хотел нынче у тебя спроситься. — То дело! А кто жених? — Да повара твоего сын, Сенька Григорьев. — Знаю, благословляю! — радостно воскликнул Фёдор Михайлович. За придворными, приказными, монастырскими и прочими делами он мало времени уделял домашним заботам, дворней занималась большей частью жена. Приятно поэтому было запоминать своих холопов. А уж когда у тех всё ладилось, приятно было вдвойне. Дорога плавно сворачивала на Арбат, а там уже была недалеко Знаменка. Фёдор Михайлович прикинул в уме и предложил: — Я, Ефим, сегодня после вечерни домой буду. Бери дочь да жениха, и приходите на двор — благословлю и денег на свадьбу дам. А после снова меня в монастырь отвезёшь. — Помолчав секунду, добавил: — Только не в Андреевский, а в Чудовский: с Епифанием видеться хочу. Возница обернулся на козлах и кивнул: — Благодарствую, барин! Дальше до Боровицкого моста ехали молча. Бричка остановилась у самых ворот — там Фёдор Михайлович отпустил возницу и пешком вошёл в Кремль. Только проходя мимо приказов ко дворцу, он понял, что ужасно устал. Резко нашла дремота, а впереди был ещё день работы — всё ж таки совсем не спать почти двое суток непросто даже в двадцать шесть лет. В такие моменты Фёдор Михайлович особенно тяготился государственной службой. Впрочем, отказаться от неё он не мог и не хотел. ...Одним из первых дел днём при дворе было заседание Ближней Думы. В сей раз Фёдор Михайлович тоже был приглашён. Подьячий зашёл кликнуть его как раз в конце ежеутренней проверки материалов в мастерской палате. Ртищев уже собирался без лишней спешки идти в Переднюю комнату, но в сенях ему ударили челом часовой заводчик и золотолитейщик. Надобно было наскоро разыскать, кто у кого украл серебряную посуду. Когда же дело было улажено и блюда с чашами возвращены часовщику, время стало позднее. Так Ртищев вбежал в Переднюю комнату последним. Падая ниц, едва не расшиб колени со спешки. Расхаживавший с истинно царским величием от окна до расписной стены Алексей Михайлович остановился и заметил весело: — А, вот и Фёдор Михайлович! Повезло тебе, что мы нынче не у Москвы реки, купать тебя за опоздание не выйдет! — Прощения прошу, великий государь. Дело рассудить требовалось. — Дело рассудить — дело доброе! Стоявший у края длинной лавки Прокопий Соковнин неприятно засмеялся. Фёдора Михайловича покоробило: ему — впрочем, как он знал, не единственному — такое подобострастие казалось глупым. Однако Соковнин был старшим родственником, так что только морщиться и смиряться и оставалось. Вначале обсуждались приказные дела, напрямую Фёдора Михайловича не касавшиеся, да и по чину много говорить ему не полагалось. Первое время он слушал внимательно, вникал в вопросы цены на порох и пеньку, сбора недоимок и ухода крестьян с Белого моря в Сибирь, но на голову будто что-то давило. Дабы сосредоточиться, Фёдор Михайлович принялся рассматривать травные узоры на стенах. Он прослеживал взглядом зелёные на голубом завитки, но они расплывались и расползались в разные стороны. Стало жарко, заныло больное колено. Хотелось выйти во двор, чтобы сесть и подышать, но теперь это было неловко, и Ртищев продолжал стоять, будто наблюдая за собой со стороны. Вернуться к жизни — будто резко из-под воды вытолкнули — заставил голос государя. — А что, Фёдор Михайлович, опять ночь со старцами коротал? Не скучает без тебя Ксения Матвеевна? Ещё год или два назад Ртищев бы обиделся на такую прилюдную насмешку от хоть и царя, но человека близкого. Теперь же спокойно ответил: — Ксения Матвеевна нынче Вверху ночевала. А я, верно говоришь, в Андреевском ума набирался. Так то ведь не грех. — То благо и всякому человеку наука, — уже без насмешки назидательно ответил Алексей. — Только ты утомился больно. Пойди, посиди. Я пошлю за тобой, как надобен будешь. Поклонившись в пол, Фёдор Михайлович вышел. В передних сенях не сел сразу на лавку, а взялся ходить, меряя в длину и ширину красный ковёр, распугивая редких детей боярских. На душе было погано. Слишком много внимания к себе привлёк, а до того слишком много взял на себя. Может, не ехать нынче вечером в Чудов к Славинецкому, не мешать большому человеку? Поспать бы надо, чтоб хоть завтра с ног не валиться. Мысль о сне заставила поудобнее устроиться в углу. В новом кафтане было тепло и уютно, как в одеяле, и глаза против воли закрылись. Разбудили Фёдора Михайловича, когда заседание уже окончилось. Рында не по чину потряс за плечо и сказал, что государь перед свои светлые очи видеть желает. Ртищев мигом вернулся в пустую комнату, поцеловал руку царя и посмотрел выжидательно, ещё спросонья. — Ты прости, Федь, что я так сегодня... Знаешь ведь, что люблю тебя, а выделить из других не могу — приходится и неласково, и с насмешкой. Инако сожрут ведь. От этой откровенности у Фёдора Михайловича едва не выступили слёзы. Хотел было кинуться на колени, но Алексей отмахнулся: — Времени нынче нет, поспешать надо. Скажи лучше, чем могу помочь тебе, что для дел твоих требуется? Ртищев задумался, припоминая, что кому в последнее время обещал. Первым вспомнился дворянин Михаил Сафонов. — Просить тебя о милости хочу. Ходит ко мне в дом нынче и велит челом тебе бить дворянин Мишка Сафонов. Забыл я теперь писания его, а просит имение его вернуть. Он вяземскому воеводе отказался взятку дать, а тот и того… — А, знаю такого, писал уже, — нетерпеливо перебил Алексей. — Пусть в Поместный приказ идёт, рассудим. Только одного не пойму, Федь: для чего ты каждый раз не для себя, а для других просишь? — Так не надо мне ничего, всё есть, всё ладно, — честно ответил Фёдор Михайлович. — Эх, Федька! Не знал бы я тебя столь хорошо и долго, решил бы — хитришь. А ты, не кривя душой, едва не в святые метишь! — Какие святые, чего ж ты богохульствуешь, — покраснев, как ребёнок, прошептал Ртищев испуганно. — Я человек грешный, по чести говорю. То долг, а не подвиг. — Мне бы так долг блюсти, — невесело усмехнулся Алексей. — Ладно уж, проводи меня до женской половины да и… Небось, есть тебе, чем заняться. — Есть, государь! Фёдор Михайлович едва ли мог назвать себя счастливым человеком. Не потому, что был в чём-либо несчастен, а просто не мыслил в таких категориях. Ему претило много думать о себе, тратить силы на поиски чинов и богатства. А потому он, не нуждаясь сам, старался по мере возможностей помогать ближним и просить за нуждающихся. Это было естественно для него, другое положение дел вызывало слишком много вопросов. Наверное, узнай Ртищев, что будущие биографы сделают его буквально святым и назовут уникальной фигурой XVII века, — удивился бы и возмутился. Но он не знал и продолжал жить так, как умел. Впрочем, и святые любы не всем. Были у Фёдора Михайловича на роду написаны и страх, и боль, и потери, но наступили они чуть ближе к осени его жизни. А осень эта наступила для него весьма рано.

III 1657

В Москву въезжали в середине января. Накануне входа в город выпал крупный мягкий снег, так что по улицам было белым-белом. Сверху одеялом крыло низкое белое небо. В белизне растворялся белокаменный Кремль. Белым был царский конь, которого Фёдор Михайлович вёл под уздцы вместе с Иш-Салтаном, сибирским царевичем. Белой была длинная соболья шуба на государе. Эта белизна слепила глаза, размывала границы и навевала мысли о чём-то светлом и неземном, о царстве Божьем. За два дня до въезда стоял мороз, так что душно было, а теперь даже дышалось легко. Душа у Фёдора Михайловича пела. Радостно было от возвращения домой. От того, что жить так хорошо и жизнь так хороша. От мысли о том, что и он, Ртищев, внёс вклад в нынешнее торжество. Воспоминания привели Фёдора Михайловича к прошлой осени, во времена его посольской миссии к гетману Гонсевскому. Миссия эта вышла странной. Началась она с размытых ливнями дорог, заброшенных литовских деревень и одиночества. Пять дней маленькое посольства двигалось от Вильны до Гродно. Пять дней на многие вёрсты вокруг — лишь тёмные сжатые поля, а сверху — серое небо. Ехавшие с посольством несколько рейтар запивали унылые пейзажи хлебной водкой. Фёдор Михайлович, отвлекаясь от молитв и размышлений, забывался тяжёлым сном, пока карету не подбрасывало на очередном ухабе. На третий день во время обеда проводник, слуга Гонсевского, Стефан Медекша пожаловался на ужасную головную боль. Улыбнувшись его акценту, Ртищев тут же устыдился и встал за своими лекарствами. — Аптеку с собой возишь, пан посол! Тут уж Фёдор Михайлович не выдержал и засмеялся, сам не зная, отчего. С этого мига начались их разговоры. Не упускавший возможности попрактиковать польский, Ртищев полюбезничал, а дальше уж стали обсуждать дела в Англии и прочую политику. Тут стоит сделать отступление и вспомнить, что во времена, когда Россия воевала с Польшей за Смоленск и прочие города, в Англии установилась диктатура Кромвеля. Одновременно с тем, как Алексею Михайловичу открывали ворота Дорогобуж и Невель, а в Москве буйствовала чума, в Англии собирали и распускали Парламент. В один год — 1649-й — в Москве приняли Соборное Уложение, ставшее главным сводом законов на ближайшие двести пятьдесят лет, а в Лондоне казнили Карла I Cтюарта. Возможно, кому-то этот факт покажется удивительным. Ещё занимательнее то, как хорошо при Московском дворе были осведомлены о революции в другой стране. Не стоит недооценивать предков! Однако вернёмся к нашему герою и его воспоминаниям. Найдя собеседника в лице молодого шляхтича, Фёдор Михайлович перестал мучиться одиночеством. Поля и небеса казались уже не такими мрачными. Вскоре их споры обратились к цели миссии: к Гонсевскому Ртищев ехал говорить о мире. Гетман первый засылал послов и не против был присягнуть Алексею Михайловичу. — Мы, литовские люди, привыкли свободно жить. Станет царь Алексей нашим королём, что ж с нашей волей будет? — говорил Медекша, и в словах его чувствовалась насмешка над русскими людьми, не знавшими сеймов и статутов. — Если б вступил царь на польский трон, то должен был бы принести присягу, что будет соблюдать ваши вольности, — терпеливо отвечал Фёдор Михайлович. — А затем бы и мы своих могли бы потребовать или выпросить у царя, глядя на ваши. Верно, мы бы вам помогали, а вы тоже от нас не отступали. Теперь, когда Ртищев входил в Москву уже не постельничим, но окольничим, ведя под уздцы царского коня, эти слова про возможные вольности русских служилых людей показались ему излишне дерзкими. Но была ли в них хоть малость преступного? Фёдор Михайлович, смутившись, решил пока не думать об этом и мысленно переместился в последующие дни, когда окружённый литовскими людьми хорунжего Юрия Хрептовича две недели шатался по городкам между Гродно и Брестом. Так и не встретившись с Гонсевским, он оказался у нового гетмана Павла Сапеги. И ведь не боялся он порушить государево доверие. Всё его существо восставало против того, что бы говорить о старом деле с новыми людьми! Ведь что человек, то и разум — он так к Сапеге и написал. Кстати, надо бы переписать для себя статейный список, пусть будет в дому… У Троицких ворот процессию встречали патриархи — Московский Никон, Антиохийский и Иерусалимский. Здесь царь спешился, торжественно отдал Фёдору Михайловичу шапку и по очереди поцеловался с патриархами. Сибирский царевич подхватил шлейф собольей шубы, и в Кремль Алексей вошёл пешком. Стрельцы стали покрикивать громче, расталкивая теснящий народ древками бердышей. Бывает у человека такое чувство, когда обязательно надо додумать какую-то мысль, пусть даже самую неважную. Закончить воспоминание. Закрыть гештальт. Именно это чувство овладело Фёдором Михайловичем во время входа в Кремль. Забывши о торжественной белизне январского дня, он явственно увидел себя в каменных палатах в Бресте Литовском. Осеннее солнце, проникая в высокие узкие окна, скользило по выложенной голубыми изразцами печи. Старательно скрипел пером подьячий, записывая статьи к Павлу Сапеге. Фёдор Михайлович от волнения широко расшагивал по горнице. — Если кому надлежит желание о добром деле и о чем то желание… успеваешь? — резко остановился Ртищев, вглядываясь в серебряную чернильницу на столе пишущего. Её режущий глаза блеск будто въелся в мозг. — Желание… Да, — поднял взгляд подьячий. — И те статьи надобно дать на письме… И будет сличны явятся первым, и на те статьи ответ будет. «А если не явятся?» — мелькнула надоедливая мысль. «Что тогда делать будешь? Так обратно и вернёшься?» — решить это мог только он. Если бы Фёдор Михайлович тогда знал, что поляки не дадут ни одного конкретного ответа, но зато (со второй попытки) верно напишут государев титул — с добавлением Малой и Белой России — и его лишь за это наградят не в пример многим, волновался бы куда меньше. Но он не знал и места себе не находил. Проверив переведённые толмачом статьи и отослав к Сапеге, принялся пылко молиться. Привыкший подходить к молитве разумно, он редко обращался к Богу с таким жаром. Теперь эта пылкость показалась ему по-детски наивной. Стало даже немного стыдно, так что Фёдор Михайлович предпочёл отбросить воспоминания, мотнув головой, и вернуться в заснеженный Кремль. А тут, в Кремле, царь стоял на Лобном месте и громко говорил народу о совершившихся радостях. Когда он закончил краткое слово, вся Ивановская площадь упала на колени. Фёдор Михайлович тоже опустился, продолжая держать в руках государеву шапку. Менее чем через минуту все поднялись, народ зашумел и задвигался, как неспокойное пёстрое море, которого Ртищев никогда не видел. Вставая, Фёдор Михайлович заметил, что прямо за цепью стрельцов остался лежать на снегу какой-то человек в засаленном полушубке. Ртищева передёрнуло. Он вспомнил, как позапрошлой зимой, когда отходили от Орши, увидел в снегу у дороги похожего мужика с перевязанной грязными тряпками рукой. — Заберите с собой, Христа рааади! — вопил с подвыванием раненый. — Обоз меня брооосил, а самому идти тяжко, ууу, тяжко! Внутри-то тож сломалось что-тооо! И рука, ууу, рука моя! Проткнули нехристиии! — Постой, — коротко приказ Фёдор Михайлович вознице и в задумчивости посмотрел на лежащего. Через несколько секунд он понял, что нужно делать. Все первые месяцы похода Федор Михайлович чувствовал себя бесполезным. В войне он понимал не больше, чем татарин в кресте. Рваться в бой ему не давало слабое здоровье, да и Алексей не пускал, сделав начальником своей походной квартиры. Оставалось только заботиться об удобном устроении государя и порядке в его ставке. Это было легко и приятно, но совесть шептала, что не очень честно. И только теперь Федор Михайлович увидел своё подлинное предназначение. Оставив колымагу, он приказал сопровождавшим его детям боярским положить туда раненого. Сам, сжав зубы, чтобы из-за боли в коленях не позориться перед лихими наездниками, вскочил на свободную лошадь. Дело оставалось за малым: устроить увечного в ближайшей деревне. В последующие два года войны Федор Михайлович подобрал за сотню таких раненных и отставших, своих и чужих. Денег без счёта уходило на поиск для них домов и сиделок. Благо Алексей на доброе дело казны, сколько мог, не жалел, временами гневно покрикивая на казначея, считавшего всё это блажью. «Дома как на войне, — подумалось теперь Ртищеву, — и здесь спасать надо». — Что с ним? — тихо спросил он у ближайшего стрельца. — Пьян вусмерть, — равнодушно ответил тот, пнув лежащего носком сапога. — Пьян, не пьян, а ты не пинай его. Кликни приставов. Пусть на Знаменку ко мне отнесут. Там в пристройке человек есть, он присмотрит. Стрелец продолжал равнодушно глядеть на Фёдора Михайловича. Заметив, что уже запаздывает, тот быстро достал из-под ферязи мешочек с деньгами. Не глядя вытащил оттуда несколько алтын. Стрелец улыбнулся, оскалившись: — Устрою! Успокоенный Фёдор Михайлович заторопился за царём во дворец. С белёсого неба посыпал крупный снег, оседая на шапках, армяках и шушунах шумящего народа, делая мир ещё светлее. Никто пока не знал, что совсем скоро жизнь для всех перестанет быть такой радостной.

IV 1662

Если бы Фёдора Михайловича спросили, когда всё началось, ему пришлось бы ответить: не меньше, чем за неделю до 25 июля. Именно тогда коломенский люд стал всё чаще собираться кучками. Вскоре охранявшие село стрельцы начали о чём-то шептаться. В жарком воздухе будто повисли волнение, тревога, ожидание чего-то большого и важного. Двадцать четвёртого числа перед вечерней к Ртищеву будто невзначай подошёл стрелецкий голова Артамон Матвеев. — Дождя, Фёдор Михайлович, давно не было. Сухо. Лошадям тяжело. И как бы царские огороды не сожгло. — Да, сухо, — рассеянно отвечал Ртищев, не зная, что ещё сказать. Но Матвеев, будто забыв про огороды, неожиданно сменил тему: — А что ты про медные деньги думаешь? — Как бы беды с ними не вышло… Много их стало… — То-то и оно! Поостерёгся бы ты, Фёдор Михайлович. Говорят, идёт люд в Коломенское. По душу Милославских идёт, да других нескольких, да по твою тоже. Дементий Минич ныне государю докладывал, а я вот тебе прямо толкую: остерегись. — И ты здрав будь, Артамон Сергеевич, — всё так же рассеянно поблагодарил Ртищев. Он не хотел понимать, в чём он виноват и что за люд идёт на Коломенское. Не до этого теперь было: в царской семье случилась радость, ещё одна дочь родилась! Жить надо было, славить Господа. А на следующий день пришла беда. В Казанской шла обедня, когда к царю сквозь молящихся пробрался стрелец в запыленном кафтане. Перекрестился на иконостас, поглядел на недавно расписанные своды и зашептал что-то быстро Алексею Михайловичу. Государь все долго тянувшиеся минуты рассказа стоял неподвижно. После, когда за стрельцом закрылись тяжёлые церковные двери, обернулся и широким жестом подозвал к себе ближних людей. — Народ пришёл. Снова бунт. Илья Данилович, Иван Андреевич, — Милославские поклонились, но царь продолжил медленно называть имена, — Семён Лукьяныч, Фёдор Михайлович и ты, Богдан Матвеевич, пойдите, на женской половине укройтесь, чтоб ничего худого не случилось. Марья Ильинична вас устроит. А я службу дослушаю и выйду к людям, потолкую. Рядом пел клирос и гремел кадилом сухой высокий дьякон. Толкаясь и перешёптываясь, двинулись к переходу во дворец бояре и окольничие, а Фёдор Михайлович будто не слышал ничего. Бунт! Он вспомнил день почти полтора десятка лет назад, когда на Лобном месте народ растерзал Петра Траханиотова да Леонтия Плещеева — жестоко, не щадя. От этого воспоминания руки похолодели и застучали зубы. Так страшно Ртищеву не было никогда в жизни. Только что радостно было, светло на душе, а теперь что? Смерть! За ним пришли! Страх. Страшно так, что с места не двинуться и не видно и не слышно ничего. — Господи, помилуй! — собственные слова, будто и не им сказанные, чуть оживили. Вдох, другой. Смерть! Что ж делать в последние минуты? От Божьего суда не упрячешься ведь. И, не последовав за другими, Фёдор Михайлович подозвал вышедшего боковыми вратами молодого алтарника. — Отца Сергия позови. Покаяться хочу. И Тело и Кровь пусть готовят. Алтарник, почувствовав важность дела, ушёл, а Ртищев принялся вспоминать, что сильнее всего душу тяготит. С Ильёй Даниловичем не раз ссорился… Деньги царицыны в обитель могилёвскую отправить забыл… Много было всего… — Ты б, Федь, шёл тоже, — раздался рядом голос Алексея Михайловича. — Страшно мне за тебя, за вас всех. Меня-то не тронут… Фёдор Михайлович почувствовал, как горлу подступает тошнота. Прав царь, прав он сам в своём страхе. Не спастись! Вышел с крестом и Евангелием поп. Фёдор Михайлович, дрожа, перекрестился и, подойдя к аналою, заговорил быстро-быстро… После причастия к смертному страху добавилось чувство, близкое апокалиптическому восторгу. Понукаемый царём, не чувствуя себя, Фёдор Михайлович вышел в коридор, соединявший Казанскую церковь с царским дворцом. Через прохладу коридора прошёл на женскую половину: государево слово — закон. В тереме его сразу встретила вся красная из-под посыпавшихся белил царевна Татьяна Михайловна. — Да где ж ты был, дорогой! Мы в окно глядим — толпа! Думали, тебя уж в живых нет. Богдан Матвеевич толковал, что придёшь ты, задержался только малость. А нет и нет! Фёдор Михайлович молча шёл за царевной, всё больше немея в страхе. В последней, потаённой комнате рядом с опочивальней уже были все, кому царь указал скрыться. Едва Ртищев вошёл, как дверь за ним затворилась, и он обнаружил себя на крытой парчой лавке рядом с Ильёй Даниловичем Милославским. Тот повернулся и заговорил тихо, зло, с издёвкой: — Мне тут, Фёдор Михайлович, птичка напела, что вся затея эта тебя только ради. Дружище твой Неронов постарался, чтоб ты Богу душу отдал и так от дел малороссийских отстал. А тут и нам по твоей милости помирать! — Ты не серчай. Со старцем Григорием у меня нынче мир. Не ведаю перед ним за собой греха, — отвечал Ртищев, стараясь не стучать зубами. — Ты не ведаешь, а он ведает. — Да что теперь! Тьфу, — чмокнул губами дядя государя Семён Стрешнев. Все замолчали. Время тянулось долго и тяжело. В комнате не было окон, и находилась она в глубине дворца, так что из внешнего мира не доходил даже шум. Иногда заходили женщины — чаще всех немолодая, но быстрая царевна Татьяна — и передавали новости. Толпа на улице после разговора с Алексеем Михайловичем начала расходиться. Однако ж затем на смену ей пришла другая. Там разговор был дольше. Едва новые главари хотели вертаться, как сзади появились полки Матвеева и Полтева, а позже к ним подошли и стрельцы других сотен. Пришедшая сказать о том сама царица Марья Ильинична рыдала, описывая, как секут и топчут московский и коломенский люд. Илья Данилович цеплялся за руки дочери; успокоивший за пару часов испуганное сердце, Фёдор Михайлович молился себе под нос — за всех и сразу. Остальные сидели молча. Теперь уже мало кого волновало, кто прав и виноват, с этим разберётся приказ Тайных дел. ...И приказ Тайных дел разобрался. Через несколько дней кругом Коломенского стояло полторы сотни грубо сколоченных деревянных виселиц. Ещё больше людей было бито кнутом, отправлено в Сибирь, клеймено, а следствие всё продолжалось. Сличали почерки с подмётными письмами, допрашивали в застенке свидетелей… — Не хочешь, Федь, к сыску присоединиться? Узнать, кто обидчики твои? А? — спрашивал не раз Алексей Михайлович. — Не хочу, — каждый раз твёрдо отвечал Фёдор Михайлович. — Про обидчиков моих много всякого говорят. Только испугался я, когда пришли за мной. Значит, есть за мной долги. Не хочу. И рубли медные давно отменять пора. Государь качал закосматевшей головой, однако ж не настаивал. А после спрашивал вновь и вновь. Не знал тогда ни государь, ни верный слуга его, что то был не самый страшный день в жизни обоих.

V 1670

Тридцать девять дней после смерти царевича Алексея в Москве стоял мороз, а на сороковой потеплело и выпал крупный мокрый снег. Всё плыло, хлюпала под ногами серая грязь. От этого на душе было ещё более гадко, не маячило в жизни ни одного светлого пятнышка. Фёдор Михайлович, стоя на панихиде, чувствовал, как катятся по лицу слезы. Где-то рядом плакали навзрыд, задыхаясь. Холодный воздух Архангельского собора был пропитан сыростью и горем. Ртищев не мог видеть стоящего впереди Алексея Михайловича, но этого было не нужно: он хорошо запомнил его взгляд перед службой. Государь поздоровался по-обычному, допустил к руке, а на отёкшем лице с покрасневшими веками будто написано было: «Лучше бы ты умер, лучше бы вы все умерли, а он, наследник, радость единственная, жил». Фёдор Михайлович и сам так думал. Головой понимал, что не виноват, что на всё воля Божья, что жить надо дальше, что воспитанник его нынче в лучшем месте, а на сердце — пусто. После панихиды настал черёд поминального обед. Вслед за царём и патриархом пошли из церкви бояре, окольничие и прочие ближние люди — на первый взгляд будто после обычной обедни. Только платье у всех печальное, тёмное, и лица скорбные. Ртищев не по чину задержался у царевичева надгробия. Положил руку на мраморную плиту, у которой до того не раз дневал и ночевал. Простоял так минуту, вторую, будто холод камня мог вернуть его или Алексея к жизни. Чуда не случилось. Фёдор Михайлович вошёл в обеденную залу, когда уже заканчивали садиться. Даже шума из-за мест нынче почти не было, только кое-где негромко переговаривались. Проходя мимо стола, за которым сидели званые на поминальный обед монахи, Ртищев неожиданно услышал свое имя. Против воли остановился, отвернувшись к окну. — А что за человек этот Фёдор Михайлович? — спрашивал молодой голос, приглушаемый, вероятно, прислонённой ко рту рукой. — Да разное глаголют. Неронов, то бишь старец Григорий, царствие ему небесное, — отвечавший бас ненадолго умолк: видимо, крестились, — Иудой его звал. А ночевал у меня недавно один инок, так тот Ртищева-то чуть ли не святым величал. Так-то, де, он ему помог. — А сам ты как про него мыслишь? — Не нравится он мне… — подумав, ответил низкий голос. — Все бояре да окольничие живут как люди и грешат как люди. Вороют так уж воруют. Вон, Богдан Матвеич Хитрово, брат евонный, в блуде живёт и юродивым не рядится. А этот словно блаженный. При дворе не последний человек, а будто и не берёт ни деньги. Ласков со всеми… За нищими ходит. Лицемерно это. Не по-православному. — Так, может, и верно Христов человек. — Не верю я в таких людей рядом с царём-то. Ишь, добрый самаритянин… Смотри, кутью сейчас понесут… Фёдор Михайлович вздрогнул. Испугавшись быть замеченным, быстро прошёл на своё место. Он многое про себя слышал и раньше. Разговор двух монахов не удивил и не обидел его, но на душе отчего-то стало ещё хуже. А вдруг и правда лицемерится, творит доброе напоказ? Забыл, что и свет внутри него есть тьма? — Чего ты, не попустит никак? — возвратил на поминальный обед голос сидящего рядом друга, Родиона Стрешнева. — А что ежели по моим грехам Господь Алексея прибрал? Ежели увидел, что не дам больше ничего доброго? — Ты Бога-то не гневи, — подумав, быстро зашептал Родион Матвеевич. — Как брат тебе говорю, о себе подумай, о будущем своём… земном. Ртищев промолчал, наблюдая пустым взглядом, как разливают сыту. Чувствовал, что недолго ему осталось о себе думать. ...В феврале вечереет рано, так что с поминок по воспитаннику Фёдор Михайлович вернулся в сумерках. От дома на Знаменке по блестящему в лунном свете снегу ложились синие тени. Всё было размыто и тускло, так что Ртищев заметил долговязую чёрную фигуру на крыльце, только поднимаясь по ступенькам. — Здравствуй, свет Фёдор Михайлович! Примешь гостя на едину ночь? — И на две, и на три приму, Евфимий! — впервые за долгий день почувствовал радость Ртищев, когда узнал друга, чудовского инока. — Боюсь только, Ксения Матвеевна уже распустила людей и спать пошла, но как смогу попотчую. — А мне большого приёма не надобно, было бы, где главу преклонить… Да что это с тобой? — сняв обувь, Евфимий быстро выпрямился и положил руку на плечо Фёдора Михайловича. — Так сорочины нынче… — Про сорочины ведаю. Ты для чего унынием своим Бога гневишь? Знаешь ведь, где нынче Алексеюшка. — Знаю, да душа болит. Присядь со мной. Быстро прошли в обеденную. Там на счастье нашёлся не убёгший к себе холоп. — А и присяду. А ты, добрый человек, снеси нам, чего найдётся, и мёду налей. Чай, не пост, — ласково приказал Евфимий молодому дворовому. Через десять минут на столе были холодная рыба, пара пряников, кувшин медовухи и две серебряные чарки. Как только человек ушёл, Фёдор Михайлович, всё это время молча крутивший пуговицу на кафтане, сказал: — Душа у меня, Евфимий, не на месте. Всё я понимаю, а пусто мне, нехорошо. — Я, Михалыч, с юности три хороших средства от тоски знаю: молитва, беседа и брага. Первое ты уж и без меня не раз исполнил. Расскажи теперь, что мучает, и выпей со мной. Ртищев с сомнением перевёл взгляд от инока на кувшин с медовухой и медленно сказал сам себе: — Не пьют только на небеси, а на Руси — кому не поднеси. Налил обоим — не пост же. Вздохнул. Не отпив из чарки, заговорил ровно: — Алексей ведь мне как сын родной был. У меня дочери одни, ты знаешь. Мальчиков двух в младенчестве Господь к себе прибрал. А тут Алексей. Честь. И радость. Евфимий понимающе наклонил голову, и Фёдор Михайлович наконец сделал глоток медовухи. Продолжил: — Как назначили меня, больше всех мамок за ним ходил, благо других дел на мне не было и нынче нет. И царевич меня любил едва не как отца. Казалось подчас, что Алексей Михайлыч, друг сердечный, ревнует, — Ртищев усмехнулся сквозь вновь нахлынувшие слёзы и сделал ещё пару глотков. — Думал, всё, что знаю хорошего, ему отдам. Учителя у него добрые были. И латынь, и польский учил, грамматику, историю… Ну и я помогал. После объявления наследником какую речь перед послами сказал! — Гордился им, небось? — участливо спросил Евфимий и поднял чарку. Фёдор Михайлович последовал примеру и, покусав, дрожащие губы, ответил: — Гордился. Это ж я с ним ту речь учил. Несколько вечеров сидели — как сейчас помню. Терпеливый он был, спокойный… Помявшись в дверях, вошла комнатная девка. Поклонилась и передала: — Ксения Матвеевна сказывать велела, что почивать изволит и тебя, барин, дожидается. — Я буду скоро, — не поднимая глаз, ответил Фёдор Михайлович. Когда девка вышла, взметнув подолом голубого сарафана, сказал Евфимию: — Слышал сегодня разговор двух монахов… Грешен, тайком услышал… Про меня говорили... А говорили, де, лицемерюсь я. Зря, де, увластный человек, юродивым ряжусь. Да разве я ряжусь? Инок наклонил голову, пряча улыбку в чёрной бороде. — Ты, Михалыч, меньше слушай то, что не для твоих ушей, и счастлив будешь. А так-то я с теми словами не согласен. Ты добрый человек. Не ругай себя, выпей ещё лучше. Фёдор Михайлович послушно опустошил чарку и откусил пряник. От выпитого говорить становилось легче, и, дожевав, он продолжил: — Монахи те сестринича моего Богдана Матвеевича хвалили, что, де, в блуде с девками живёт и грех свой не таит. Богдан Матвеевич мне ближе брата, и блуд тот — его дело. Я только указать могу. Только так скажу… — Фёдор Михайлович на секунду запутался в словах, — никому не говорил, а тебе скажу… Не знаю я, как мог бы Ксении Матвеевне изменить. Она мне верит, и я ей верю, а на других и смотреть не хочу. Потому и нет у меня сыновей… Другие-то на ложе чужом… — Ну будет, будет, — ласково посмотрел Евфимий на покрасневшее от слёз лицо хозяина. — Приходи вот к нам в Чудов на будущей неделе. — А теперь? — А теперь укажи мне угол главу преклонить, завтра утром побреду от тебя в Знаменский. А тебя теперь жена ждёт. Фёдор Михайлович тяжело поднялся. Вставший первым Евфимий придержал его за руку. От этого жеста Ртищеву стало неловко: он обвык сам помогать всякому, а тут вот его под локоть ведут. Помотав заросшей головой, отбросил смущение. Да, надо и в Чудов съездить, помолиться за упокой Алексея Алексеевича и за своё здоровье. И на завтра в Аптекарский за лекарствами послать…

VI 1673

По тёмному глубокому летнему небу бриллиантами рассыпались звёзды. Большие и маленькие, яркие и тусклые, они складывались в причудливые узоры. У Фёдора Михайловича давно болела шея и затекли плечи, но он продолжал упорно вглядываться то в пересёкшую небеса полоску Млечного Пути, то в ковш Большой Медведицы. Во внутреннем дворе громко стрекотали цикады, прохладный воздух резко пах землёй и деревом. От этого ужасно хотелось жить и чувствовать. — Федя! Вот ты где! Сестра Анна, взмахнув широкими рукавами, села рядом на узкую лавку. — Тебя доктор отыскать не может, лекарства пить пора. Зачем ты встал? — Я выпью. Но сейчас поговори со мной, Анна. Ты мне как мать всегда была. Послушай в последний раз. Фёдор Михайлович наконец опустил взгляд от неба и обезоруживающе растерянно посмотрел на сестру. Та кивнула испуганно. — Мне ведь умирать не страшно. Десять годов назад, когда в бунт по мою душу пришли, страшно было. Боялся я людей, а через них Божьего суда. Потому Милославские прятаться побежали, а я исповедаться. Тогда страшно было, а нынче вот нестрашно. Ты посмотри, какой мир красивый. Разве в таком мире чего испугаешься? Спокойно на душе и радостно. И жить хочется, а как представишь, что в царстве небесном в сотню раз лучше, так и не жалеешь ни о чём. Фёдор Михайлович замолчал почти на минуту и продолжил: — Вчера по мне Параша приходила, сон ей был. Меня в том сне видела. Сижу, де, я в светлых ризах и светлом обувении, и — сказать страшно — венец на главе. Приходит ко мне юноша в одеянии тоже светлом и речет: «Зовёт тя царевич Алексей». А я, де, отвечаю ему: «Пожди мало, ещё мне не лет». Он же, слыша сие, отошёл. — Слава Богу! — вставила, выдыхая, Анна. — Подожди! Через малое время пришли, де, ко мне два других в ризах светлых. Глаголют: «Зовёт тя царевич Алексей». Тогда встал я с одра и пошёл вон из той горницы. А у ног моих видела Параша дочь Анну и Марию, братову дочь. Царствие ему небесное, — Фёдор Михайлович широко перекрестился, а за ним и Анна. — И я, де, им реку: «Отойдите, да не заберу вас». И отошли. Я же, выйдя из палаты своей, лестницу вижу от земли на небо. А там, сверху, из светлости небесной, юноша с крыльями златыми ко мне руку тянет. И взял меня в сию светлость. Фёдор Михайлович снова замолчал. Сестра сидела тихо вместе с ним, а потом потянула за рукав: — Диво Параша видала. Но ты всё равно пойди со мной. К лекарю пора. — Успеется. Я вот всё думаю, что жаль детей. Анну-то и Акулину замуж выдал, а Марию не успел. Ты уж устрой это. — Да что ты всё, Федя! Сам устроишь ещё! — Не устрою, помирать мне нынче. За детей боязно, да ведь как подумаю, что Бога скоро узрю и царевича Алексея, так радостно становится. Нет, не страшно мне. Бледное лицо Ртищева сияло, едва не освещая летнюю ночь. Он не замечал ничего вокруг, не видел, как покатилась слеза, прочерчивая густые румяна, по щеке Анны. Скоро заговорил снова: — Я только вот за что волнуюсь… А если Неронов, Аввакум правы были? Они-то пострадали за Христа, миленькие. Я им помогал, сколько мог, а сам? Раньше думал, что правы мы, а нынче… — Нынче сам сказал, что к Богу идёшь и царевичу Алексею. А теперь давай-ка со мной, — рассердившись, оборвала его сестра. Тут уж не подчиниться было нельзя. Фёдор Михайлович в последний раз посмотрел на блестящее звёздами небо и встал. Поднявшись, Ртищев вновь почувствовал невыносимую боль во всём теле. Выдохнул, хотел было упасть обратно на скрипучую лавку, но сестра ловко подхватила его под локоть. — Пойдём, пойдём… Доктор Андрей тебе уже порошок развёл. Ляжешь, ещё поговорим. Так через потайную дверь прошли со двора в дом и в комнату с ложем больного. Фёдор Михайлович медленно опустился на подушки, с отвращением вдыхая приторный запах трав и пота. В голове, не давая покоя, замелькали болезненным круговоротом мысли. Защитники старого обряда о теле своём не пекутся, а его вот всё из могилы вытащить пытаются. Ну да, может, и он что доброе в жизни сделал, чем милость Божию снискал? Нет, Федь, хватит. Годами был уверен, что обряд не вера, что менять его нужно, чего теперь себя мучаешь? Ты ведь и для отца Аввакума, и для всех прочих что мог сделал, что уж там. Подошёл тонкий светлый лекарь Андрей Фёдорович — недавно крещёный немец. Показал серебряную чашку с разведённым порошком, сделал глоток сам и протянул Ртищеву. Фёдор Михайлович выпил разом. Пока пил, отстранённо подумал, что точно так давал когда-то лекарства царевичу Алексею. — Что-нибудь беспокоить? — поклонился доктор, принимая пустую чашку. — Ничего. Анну Михайловну позови. Дожидаясь сестру, отошедшую по какому-то новому делу, Фёдор Михайлович попытался успокоиться и помолиться. Однако же путавшиеся мысли мешали сосредоточиться. Сердце волновало предчувствие чего-то нового, неизвестного и обязательно радостного, что вот-вот должно совершиться. Если бы Ртищев мог, то обязательно бы стал быстро ходить по комнате, как делал это в моменты сильного волнения, но болезнь мешала. Оставалось только нервно сжимать и разжимать пальцы, машинально сминать одеяло. Вошедшая Анна села рядом и, взяв брата за руку, посмотрела беспокойно на совсем побелевшее лицо: — Чего ты? — Умру я нынче, Анна. Пусть утром дочери и зятья приедут и все, кто хочет проститься. Ежели ли не успеют, скажи князьям Петру Ивановичу и Василию Фёдоровичу, что за больницей моей смотрели б, докторам и смотрителям жалованье не уменьшали. Фёдор Михайлович чувствовал, что ни один зять не будет заботиться о его детище, да и Анна наверняка позабудет про поручение. Наследники, конечно, кивали в ответ на его просьбы, но интереса к больнице и богадельне не проявляли. Однако Ртищев не мог не напомнить об этом ещё раз. Теперь ему обязательно нужно было говорить, нужно было сказать о чём-то важном. Сначала важными ему показались дела обряда, теперь вспомнилось о своих начинаниях. — Успеют, Феденька, успеют. — Отец пусть помолится о моей душе, и вы тоже помолитесь. Марию замуж выдайте… Ну, я уже говорил… Крестьян не разоряйте… — Будет, будет… Нет, всё важное Фёдор Михайлович решил. От этого перечисления мысли начали укладываться, волнение — перерастать в спокойное ожидание. Сильнее, но давно привычно заныло что-то в груди. Ртищев прикрыл глаза. — Я, Анна, посплю пока. Ты свет погаси и сама иди, ежели дела есть. Анна Михайловна молча по-матерински поцеловала брата в лоб и отсела на кресло в углу. Покосилась на тяжёлый шандал рядом, но тушить догаравшие свечи не стала. Откинула голову и прислушалась к тяжёлому дыханию больного. Не пойдёт она никуда покамест… ...К рассвету над домом на Знаменке собрались тучи. Заворочался гром, проворчал медведем в берлоге и ветвистой молнией показался в окнах. Ксения Матвеевна, во время тяжёлой болезни мужа приходившая к нему по утрам, заглянула в горницу, крестясь. Фёдор Михайлович сидел на подушках и гладил кожаную крышку домашнего Евангелия. Глаза его горели. — Здравствуй, свет мой! Как твоё здравие? — Здравствуй. «Любы николиже отпадает, аще же пророчествия упразднятся, аще ли языцы умолкнут, аще разум испразднится»… Языки умолкнут, знание пропадёт, а любовь останется. Вот что главное-то! Искал я знания, да была ли во мне любовь? Скажи, душа моя? — Ко всем была, — уверенно ответила жена, садясь рядом. — Теперь уж только Господь рассудит, — после этих слов Фёдор Михайлович удушливо закашлял. Ксения Матвеевна вскочила и замахала руками: — Сейчас, свет, сейчас! Доктора приведу! Когда через несколько минут лекарь вбежал в комнату больного, Фёдор Михайлович уже не дышал. Поза его была неестественной, но на губах, как показалось вошедшей следом Анне Михайловне, застыла блаженная улыбка. По крыше забарабанили крупные частые капли дождя — дождя незаметно начавшегося Нового время. Нового времени, неотделимой и светлой частью которого стал Фёдор Михайлович.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.