ID работы: 10646777

Огонь, вода и медные трубы

Джен
R
В процессе
5
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 15 страниц, 2 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

Беспризорных щенков в воде топят

Настройки текста

      Будь собой, остальных уже разобрали.

      — Я прошу тебя, давай хотя бы в этот раз по-хорошему, ладно? Без этого твоего… характера, — тихо просит, чуть не умоляет воспитательница, устало потирая переносицу. Голос у неё какой-то бесцветный, надломленно-тусклый.       С каждым разом выгораживать Волкова перед органами опеки и попечительства, чтобы те продолжали уговаривать всё новых и новых кандидатов хотя бы присмотреться к уже достаточно взрослому мальчику с весьма паршивым, если честно, характером, становится всё сложнее и сложнее. Фактически — потому что каждый неудавшийся случай и время отнюдь не добавляют ему в глазах общественности очков харизмы, морально — потому что, право, у самой уже нет никаких сил терпеть его выходки.       — Я стараюсь, — сухо отвечает подросток, сидящий перед женщиной неестественно-статично, циклично прокручивая в голове «вдох-4-выдох-4» и равнодушно как-то глядя на трещину в стене.       Кажется, за последние годы она успела разрастись: когда его впервые привели в комнату, где проходили обычно знакомства с потенциальными родителями, она, если ему не изменяет память, брала свой исток от облупившейся у окна штукатурки и лишь слегка подёргивала выгоревшую от солнца краску, уходя изломанной линией к плинтусу за рабочим столом. Сейчас же она подозрительно глубоко прорезает стену и растекается, как реки по весне, множеством других, тянущихся почти до самых настенных часов: тех, что висят в самом углу и сбоят столько, сколько он их помнит и, вероятнее всего, многим дольше.       До трещины ему, если честно, нет никакого дела, но фокусироваться на ней, минимизируя зрительный и эмоциональный контакт с единственной, находящейся здесь кроме него самого, проще всего: в разговоре он не заинтересован совершенно и совсем не брезгует это констатировать всем своим видом. Хотя слова подбирает осторожно, чтобы хоть как-то этим смягчить интонацию, мимику и обстановку — в целом.       В конце концов, Анна Викторовна — вполне себе сносная женщина, особенно выгодно на его памяти выделяющаяся на фоне прочих: одна из немногих, кто не ставит на них крест, чуть ли не единственная, кто не кладёт на них отсутствующий в силу физиологических особенностей орган, и почти исключительная в том, что до сих пор руку свою протягивает, искренне пытаясь помочь. Хоть и даётся ей это всё тяжелее и тяжелее: пару лет назад, когда она только-только у них обустроилась, взгляд у неё был еще живым, а руки — тёплыми.       Олег помнит, видит, понимает и ценит, насколько может, полагая, на свой взгляд вполне себе справедливо, что та более чем заслужила хоть какого-нибудь уважения к потраченным нервам, времени и силам. Потому и фокусируется упорно на злосчастной трещине и собственном дыхании в попытках подавить накатывающее волнами раздражение.       Со стороны его благородные жесты выдержки и терпения, правда, обычно расцениваются в качестве бойкота, забастовок и, опять же, злостного проявления "характера".       — И каждый раз всё равно что-нибудь, да идёт не так! — бросает женщина, и в голосе у неё звенит лёгкая истерика. — Ты будто специально!       — Я стараюсь, — с нажимом повторяет Олег, не зная, что еще сказать. Потому что оправдываться смысла не видит, да и объясняться — попросту не умеет. Поэтому, в общем-то, просто говорит правду: коротко, но, со своей точки зрения, вполне себе ёмко.       Воспитательница выжидающе смотрит на него, бессознательно отбивая по рабочему столу ногтями, и ждёт хоть каких-нибудь дальнейших объяснений: она скверно понимает, что творится у воспитанника в голове, но все попытки разговорить его неизменно разбиваются вдребезги о его же упрямство и равнодушие.       Олега раздражает этот взгляд, полный немых вопросов, раздражает монотонное тиканье часов и хаотичный стук ногтями по дереву, раздражает половодье трещин на стене, раздражает, что воспитательница не может просто оставить его в покое и перестать донимать одними и теми же разговорами по кругу вновь и вновь. А еще раздражает, ужасно раздражает, что он не может объяснить всего, что у него в голове происходит.       Он ведь правда, искренне старается стать нормальным достойным человеком. Учится контролировать себя хоть как-то, пресекать конфликты в зародыше грозным видом и мрачным амплуа, чтобы к нему с этими самыми конфликтами лишний раз попросту не лезли, дрессирует выдержку и спокойствие, чтобы к агрессии переходить только по мере необходимости, в крайних случаях. На «смотринах» на этих дурацких ведёт себя лишь немногим хуже необходимого.       Он правда старается навстречу идти понемногу, не словом, но действием. Насколько это возможно. Если это возможно. Ищет компромиссы. Взгляд свой тёмный, глубокий, да слегка воспалённый и одичавший поднимает в немой мольбе понять и не пытаться гладить против воли и остро-колючей шерсти.       Анна Викторовна тоже пытается. Только по-своему, совершенно не понимая, кажется, что, насильно пытаясь вывести Волкова на искренний разговор, лишь больше его загоняет в глухую оборону. А себя — в эмоциональный срыв и человеческое профессиональное выгорание.       — За какие грехи вы мне только на голову свалились! — вскрикивает женщина, в бессильном отчаянии ударяя кулаком по столу и от того, кажется, лишь сильнее заводится.       Искренность и вера — вещи необычайно хрупкие. Ломаются они до-смешного просто, с треском — да на сотни осколков: разлетаются в разные стороны в желании отомстить и ранить, а после — впиваются наглухо в собственную же кожу, чтоб никто и никогда больше не тронул, не поранившись и не вдавив поглубже в мясо.       Олег об этом знает не понаслышке.       — Конечно, никто вас брать не захочет: по тебе уже сейчас детская комната милиции плачет, а Разумовский…       Дослушивать Олег не хочет и не собирается. О себе он Анне Викторовне за все её заслуги в качестве исключения какие угодно слова готов простить: списать на нервы и на то, что сам, в общем-то, во всём виноват (и пуская это лишь полуправда). Он ведь реально не подарок в праздничной упаковке, и никто, право, не обязан капаться в его богатом внутреннем мире.       Но о Серёже он говорить плохо не позволит даже ей. Никому не позволит. И никого не простит. Будь они все хоть тысячу раз правы.       Олег встаёт резко, цепляется в противоположный от женщины край стола мёртвой хваткой, смотрит тяжело, пронзительно, зло, и скалится так, будто вот-вот бросится — дай лишь малейший повод. Воспитательница инстинктивно сглатывает ком, застрявший в глотке чем-то ледяным и жутким, вместе со всеми словами, которые хотела сказать о Разумовском, вжимается всем корпусом в спинку кресла, чтобы хоть как-то от воспитанника отдалиться, и смотрит немигающим взглядом осоловевших глаз, кажущихся сейчас до одури огромными на бледном, будто бы обескровленном лице.       Она понимает запоздало, почему Волкова так боятся другие дети и многие воспитатели: впервые, кажется, настолько отчетливо ловит себя на мысли, что Олег и в самом деле из тех, что не только рычать и кусаться могут, но и глотку разодрать горазды.       С него станется. Он — ненормальный. И Серёжа его ненормальный, хоть и по-другому. И обоих по-хорошему надо бы утопить, как щенков беспризорных, пока не выросли в бешеных, бродячих псов.       Олег этот её взгляд бессознательный читает, как открытую книгу. Потому что мир его пытается утопить метафорически чуть ли не каждый божий день с тех самых пор, как добрый на первый взгляд мужик, которого ему наказали называть «папой», попытался по первой же синьке утопить его буквально.       Напряженно-немая, чуть затянувшаяся сцена оканчивается как-то спонтанно, вместе с распахнутой в кабинет дверью, через которую тут же, не церемонясь особо, заходит уполномоченная на общение с детьми, оставшимися без опеки и попечительства, мадемуазель. И в которую тут же стараниями распалённого Волкова летит табурет, мгновением позже с грохотом разлетаясь в щепки при встрече со стыком дверного косяка. К всеобщему счастью: женщина навряд ли бы отделалась синяками и легким испугом, попади такой «снаряд» в неё, а сам Волков точно оказался бы уже в той самом детской комнате милиции, которую ему всё пророчили, а не отделался бы выговорами в местных кабинетах, очередными беседами с мозгоправами и парой дней взаперти, которые ему после такого светят наверняка.       О последствиях он, впрочем, совершенно не думает, когда выбегает в коридор, на ходу чуть не сбивая с ног семейную пару, которая хотела с ним познакомиться. Что ж, больше не хотят. Тут к гадалке не ходи: настолько скверное первое впечатление уже ничем не отмоешь, наверное. Как не старайся.       Да не очень-то и хочется, если честно.       Взрослые к ним приходят, как правило, когда своих детей завести не могут, а хочется. Потому что какая же семья без детей? Это неправильно, это неполноценно, это порицается обществом и внутренними моральными терзаниями, этим самым обществом и навязанными. Семья без детей — и не семья вовсе, о чем вы вообще. Большая часть живущих здесь детей и на свет-то появилась из-за этого дурацкого правила. Иной раз за ними приходят из охоты получать от государства льготы, порой — для статуса благодетеля и удовлетворения чувства собственной значимости. А вот ради того, чтобы просто сделать мир лучше, начав с малого — чьей-то одинокой, маленькой жизни, сюда почти никогда не приходят. За редким исключением.       И не то чтобы такие люди гарантированно становились скверными опекунами и приёмными родителями: это уже вопрос больше к совокупности прочих человеческих качеств, а не к изначальной мотивации. Но факт остаётся фактом: сюда в большинстве своём приходят решать свои проблемы, а не множить их за счёт решения их, детских.       А они с Серёжей оба «проблемные» дети с кучей каких-то там пометок на каких-то там бумажках, за которыми взрослые, как правило, даже не пытаются увидеть что-то большее.       Зачем, если вместо этого можно взять бойкого и здорового Антошку? Который, к тому же, еще и совсем мелкий: только-только из возраста, в котором бы его в дом малютки определили, вымахал, как сюда «свезло» попасть. Таких берут охотнее всего, а дальше — по убывающей: Славик — замкнутый и плаксивый ребёнок, зато одногодка Антошки; да даже тот же самый Мишка, который старше самого Олега почти на год, зато спокойный, дружелюбный и покладистый — словом, идеальный мальчик. Почти идеально таковым притворяющийся, если быть точнее, да не суть.       У взрослых наверняка список есть, в которых им всем назначен какой-нибудь порядковый номер или категория: чем выше — тем охотнее и быстрее заберут. И Олег с Серёжей в этой классификации наверняка плетутся где-то далеко не в начале с пометкой «брак».       — Нахуй их, — шипит Волков сквозь зубы, через боль, и опирается плечом на обшарпанную, «слепую» стену пристройки близ территории детского дома, в не равном бою с которой только что разодрал себе почти до мяса костяшки.       Это место ребята постарше приучили использовать в качестве «островка безопасности» и вместо курилки. Не то чтобы воспитатели о ней не знали, просто глаза предпочитали на это закрывать и негласным правилом признавали зоной неприкосновенной: в конце концов, их интересовало больше, чтобы дети не прокурили и не спалили ненароком комнаты, да не спалились перед проверяющими органами. В том, чтобы они не гробили по дурости своё здоровье, и откуда они всю эту дрянь берут, если нет претензий и проблем со стороны, у них интереса немного. А старшеки на удивление искусны в том, чтобы обращать то, что на них, в отличие от мелких, у которых еще есть какие-то там шансы, уже поставили крест, просто дожидаясь, когда, наконец, можно будет выкинуть их в открытое море взрослой жизни (и плевать, умеют они плавать или нет), себе же на выгоду. Пускай и весьма сомнительную.       Олег у них учится премудростям и хитростям жизни заблаговременно, и ставит на то, что это хоть сколько-нибудь повысит его шансы в будущем. Работает, так сказать, на опережение, потому что на мире крест успел поставить многим раньше, чем мир — на нём. За что и умудряется в свои годы пользоваться у большинства из старших товарищей по несчастью уважением.       — Всех нахуй, — выдыхает Олег уже чуть спокойнее, затягиваясь дешевым и отвратительным на вкус и запах табаком, добытым их общими с Серёжей стараниями у тех же самых старшеков.       Сам Разумовский ради друга и даже самых дурацких и вредных его привычек готов освоить хоть весь школьный курс наперёд, используя чужую домашку в качестве разменной монеты на эти трижды треклятые сигареты и прочие радости быта, которые самим достать пока попросту неоткуда. Даже если, в общем-то, против того, что друг надумал курить, да еще и так рано, уверен в том, что каждый должен учиться и развиваться своими силами, да и от статуса белой вороны и ботаника, прицепившегося в глазах общественности к плохому парню и им же безбожно эксплуатируемому, не в восторге.       — Прям всех-всех? — в чужом голосе, который Олег мог бы узнать, наверное, из тысячи, театрально играют обиженные нотки и перезвон весенней капели.       — Ты когда-нибудь слыхал про личное пространство? — огрызается Волков, глядя исподлобья на огненную копну волос, выглядывающую из-за угла.       — У нас с тобой всё общее, вплоть до постельного белья, и то — не наше, а казенное. Какое еще личное пространство, Волче? Головой ударился? — отшучивается Серёжа, игнорируя чужую провокацию начисто.       Олег пытается затушить иррациональное раздражение вместе с сигаретой — о стену, но выходит скверно: у него при лучшем раскладе самая надёжная стратегия — уйти в глухую оборону, а при менее привлекательном в игру вступает принцип «лучшая защита — это нападение».       Вот только от Серёжи ему защищаться никогда не нужно было. Не нужно и сейчас, но он взвинчен донельзя и боится сгоряча сказать или сделать лишнего. А вымещение своего состояния на друге в его жизненные приоритеты никогда не входило, потому он и ныкается, как идиот, по углам каждый раз, когда понимает, что может случайно сорваться.       Разумовский его всегда находит сам. Потому что знает откуда-то, что другу это нужно, как огонь — до костей продрогшему в ледяной воде (не)утопающему.       Знает, даже если Олег совершенно не умеет говорить о себе и своих чувствах словами через рот, даже если ему когда-то давно слишком доходчиво объяснили, что плевать все хотели на него и на то, что у него внутри происходит, и теперь ком поперёк горла встаёт при любой попытке высказаться. Даже когда его вдруг хотят выслушать. Даже Серёже, который умеет слышать, который и без слов по крупицам собирает мимику, интонации и какие-то детали, складывает их в мозаику, как флорентийский мастер эпохи ренессанса.       — Нас обоих разом всё равно точно не заберут, — констатирует рыжий со всей своей серьёзность, выходя из-за угла и скрещивая руки на груди для пущей убедительности, через какое-то время, предусмотрительно выделенное не то Олегу, не то самому себе на то, чтобы хоть сколько-нибудь собраться с мыслями. Или, чем черт не шутит, на то, чтобы друг в качестве исключения и для разнообразия рассказал бы, что да как, из первых уст.       Этого, впрочем, ожидаемо не происходит, а друга Серёжа, может, и знает, как облупленного, но не может знать всего, чего не видел и не слышал лично, и далеко не всегда верно интерпретирует то, что имеет. Что, в общем-то, и неудивительно вовсе: в конце концов, он может быть хоть трижды художником и гением, но экстрасенсом от этого отнюдь не становится. Потому и связывает скверное настроение друга с очередными и, очевидно, неудачными «смотринами».       — Так что не знаю, как ты, а я, пожалуй, предпочту остаться здесь, с тобой, чем где угодно, но без. Пускай даже там будет хоть в тысячи раз лучше. Дом — это ведь не место, верно? Это люди. И не так в этом клоповнике и хреново, если вдуматься. Пока ты рядом, — тараторит Разумовский после небольшой заминки, за которую успел растерять всю спесь и уверенность, краснея от неловкости и недостатка кислорода, потому что за своей исповедью, кажется, забыл даже, как дышать, и уже заранее мысленно попрекая себя за то, что нашел как-то смелости сказать «А», а «Б», как обычно, пошло уже само собой, цепной реакцией. Да так, что под конец кажется, что наговорил сущий бред. — Ты моя семья, Олеж, — заканчивает рыжий, но тут же себя осекает, поднимая на Волкова перепуганный взгляд.       Олег до сих пор говорит о себе мало и неохотно, но Серёжа вполне способен сложить в голове два и два, чтобы хотя бы предположить, почему. И оттого раз за разом он боится сказануть лишнего, зацепить какую-то старую рану. Сейчас он отчего-то совершенно уверен, что именно это по-дурости и сделал, и, трижды проклиная свой бескостных язык, вжимает голову в плечи, полагая, что только что сломал что-то хрупкое, что они выстраивали между собой годами.       Олега такое преображение друга заставляет невольно усмехнуться: замкнутый до безобразия, ранимый до нелепости и стеснительный до нервной дрожи Серёжа, боящийся лишний раз и носа из своей раковины показать, раз за разом собирает краденные у него, Олега, крупицы уверенности, и упрямо протягивает всю свою искренность на открытых ладонях, даже если от этого страшно до предобморочного состояния. В этом, в конце концов, весь он: пытается помочь, строя из себя крутого, насколько запала и наглости хватает, а по итогу успокаивать неизменно приходится уже его.       А Олег, в общем-то, не сильно то и против: ему заботится о Серёже отчего-то проще, чем о самом себе.       — Не важно, где. Лишь бы вместе, — соглашается Олег мягко и спокойно, но уверенно. Знает прекрасно, что только так друга можно заразить тем же самым.       Сережа на эти слова тут же расцветает и тонкие губы свои растягивает в самой по-идиотски счастливой своей улыбке. Той самой, от которой у Олега в сердце разливается тепло и неизменно трогается ледяная корка.       Обоих от этой взаимной искренности и уверенности друг в друге до сих пор каждый раз с непривычки ведёт, как в первый.       — В следующий раз забьюсь в угол и буду биться в истерике, чтоб наверняка не забрали, — уверенно обещает Разумовский, вновь оживляясь.       Олег давит смешок, пока друг во всех красках и подробностях расписывает, как будет терроризировать несчастных взрослых. О том, что сам он на всех знакомствах с потенциальными родителями сознательно скалится и воет волком, изображая отбитого на голову, уже, наверное, с год, он предпочитает умолчать.       — К чёрту этих взрослых с их дурацкими списками, — подводит Серёжа своеобразный вывод, выуживая из карманов зелёнку и вату.       То, что теперь из-за этого, наконец, совсем-совсем не стыдно, тоже в слова не облачается, лишь глухо падает с сердца камнем.       — Серьёзно? — уточняет Волков, инстинктивно пряча руки за спину, и чуть пятится назад, тут же упираясь в стену. — Ты всегда теперь с собой эту дрянь таскать будешь?       — С такими друзьями, знаешь ли. Стратегически важные ресурсы, — усмехается рыжий. — Кто ж виноват, что тебе везёт, как утопленнику?       — С такими-то друзьями, — заканчивает мысль Олег, намекая, что со стороны Серёжи прибегать к таким отвратительным пыткам по меньшей мере подло.       Разумовский на это показательно закатывает глаза, в очередной раз дивясь тому, как человек, который не жалуется, даже когда его толпой пиздят, всеми доступными хитростями избегает банальных и весьма безобидных медицинских процедур.       — Кончай ломаться, Волч, всё равно по-моему будет, — констатирует он предопределённость грядущего, приближаясь медленной поступью, словно загоняя. Друг, впрочем, убегать и не думает.       — Ага, без мыла залезешь, вша проворная. В душу, под кожу и в наш несчастный медпунк, оставляя его без "стратегически важных ресурсов", — передразнивает Волков, нехотя протягивая руки и тут же жмурясь в ожидании неизбежного.       — От них не убудет, а нам — нужнее, — парирует Серёжа, тут же осторожно принимаясь обрабатывать ранки.       — Робин Гуд хренов, — на выдохе заканчивает Волков, и голос его под конец срывается почти в шипение от жжения.       — Больно? — спрашивает Серёжа осторожно и тут же поднимает на друга взгляд, выжидая.       Олег на это лишь губы поджимает и головой качает в немом отрицании, и Разумовский, фыркнув почти беззвучно, вновь глаза опускает, возвращаясь к своему занятию и проглатывая что-то о том, насколько же Волков, всё-таки, идиот: ему никогда не больно, не тяжело, не обидно, не страшно. Чертов оловянный салдатик, не иначе.       — Уже нет, — всё же отзывается Олег запоздало, тихо-тихо, беззвучно почти.       Сережё и этого достаточно: он ведь хочет и умеет слышать. А еще знает, что Олег никогда не врёт. Просто у него своя война, в которой такие мелочи не играют даже второстепенной роли.       Волков до сих пор не утонул не то из вредности, не то по дурости. И черта с два дастся добровольно и впредь: как минимум руку обидчику отгрызёт и на берег выберется даже по дну, если вплавь не выйдет. А своё без боя не отдаст и подавно: ни водной стихии, ни огненной, ни чему бы то ни было еще.       И пусть весь мир хоть подавится.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.