ID работы: 10646777

Огонь, вода и медные трубы

Джен
R
В процессе
5
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 15 страниц, 2 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

На пепелище выжженном ничего не растёт

Настройки текста
Примечания:

      Все животные — стайные. У одиночек стая — внутри.

      На улице по-декабрьски прохладно, зябко от пресловутой питерской влажности и уже давным-давно стемнело, но Серёжа упрямо вжимает голову в ворот куртки на вырост, выпускает изо рта горячий пар в попытках согреть заледеневшие руки и чуть елозит ногой по промерзшей земле, давая ходу тугим, заржавленным и отвратительно скрипучим качелям, неприкаянно-одиноко затерявшимся посередь обветшалой детской площадки.       Ему совершенно точно влетит от воспитателей за то, что в очередной раз сбежал, за потрёпанные о забор в суете побега брюки, и за то, что, паршивец этакий, даже не думает послушно возвращаться. И не то чтобы работникам социального учреждения, в которое он попал после смерти родителей по какой-то нелепой ошибке, действительно есть дело до его безопасности и благополучия судьбы в принципе, зато есть дело до того, что с них самих три шкуры сдерут, случись с ним что по их недосмотру, а, стало быть, придётся тратить силы и нервы на его поиски.       Маленькому Разумовскому до их проблем взаимно нет никакого дела: родители вот-вот его найдут и заберут домой, и весь этот кошмар закончится сам собой, будто его и не было никогда. Будто последние месяцы в чуждых стенах детского дома, кишащего озлобленными на тяготы судьбы взрослыми, по какому-то дурацкому сговору врущими ему о том, что он никому не нужен, и не менее озлобленными, выброшенными на обочину жизни, детьми, то и дело таскающими его за волосы и обзывающиеся тепличной принцессой, — всё это лишь дурной, затянувшийся сон.       Серёжа очень и очень, больше всего на свете хочет проснуться, всем своим еще по-детски хрупким сердцем кого-то чего-то ждёт и отмахивается от мысли, бьющейся раненой птицей в подворотнях сознания, что от реальности не сбежишь так же просто, как от глупых ночных кошмаров: не спрячешься от неё под одеялом, и поутру, с первыми лучами солнца, она не растворится сама собой дурным мороком.       — Что за время нынче, что за родители! Бегут куда-то, бегут, всё лишь бы работа да деньги, а за детьми кто следить будет? Подумать только! — возмущенно причитает какая-то старушка, нервно кутая Серёжу чуть дрожащими руками в мягкую, шерстяную шаль.       Серёжа её хрипловатый, скрипящий голос слышит будто через толщу воды, не разбирает почти слов и смотрит куда-то сквозь стеклянно-пустыми глазами, затянутыми ледяной поволокой.       — Ты слышишь меня хоть, птенчик? — тихо спрашивает старушка, обеспокоенно потряхивая ребёнка за плечи в попытках вернуть из обессиленной полудрёмы в реальность. — Господи, совсем окоченел…       Кажется, она первая, кто за весь вечер обратил на него внимание: те, прочие, с опущенными в землю глазами и поникшими будто бы от тяжести плечами, слишком спешили по домам, теряясь в полутьме и вьюге столь же быстро, сколь и появлялись.       — Отведу тебя к себе, отогреться. И в милицию позвоним: накажем найти, где ты живёшь, и твоих родителей, хорошо? — причитает она с отдышкой, помогая ребёнку встать, тяжело утягивая за собой.       Серёжа в них поначалу отчаянно выискивал знакомые, родные силуэты, но после, кажется, и вовсе перестал что-либо замечать. Он устал, так до одури устал, хочет глаза закрыть, провалиться в небытие, да оказаться вновь дома или остаться навсегда нигде.       — Ну же, не юли! — восклицает она для пущей убедительности, резко дёргая мальчишку на себя, потому что ребёнок добровольно ногами передвигать то ли не хочет, то ли не может, а её спина попросту не позволит тащить ребёнка силой.       Что-то вместе с этим звенящим голосом и резким движением в ослабленном донельзя Серёже рвётся с протяжным стоном натянутой до отказа струны, оставляя на сердце хлёсткий, рваный и болезненно-жгучий порез.       Его больше никогда не заберут. Потому что попросту некому. Потому что всё это время ему врал лишь он сам. Потому что он и в самом деле больше никому не нужен. Потому что у него больше никого нет. Потому что у него больше ничего нет. Потому что он один.       — Один, — посиневшими, еле шевелящимися губами признаётся Серёжа самому себе, и почти мгновенно срывает голос в надрывном плаче, отравляющем похлеще всякого угарного газа.       Ему в этой страшной сказке жизни никогда больше не будет спокойно и безопасно: не найдёшь впредь утешения в материнский объятиях и уверенности — в спокойствии отца.        У Серёжи не получается больше делать вид, что он не помнит об этом.

***

      Следующие несколько недель будто бы мимо проходят: проносятся кадрами из киноленты, отдельными вспышками коротких сюжетов-зарисовок, которые приходится по кусочкам собирать в общую картину. В этих обрывках воспоминаний Серёжа мельком узнаёт обшарпанные, грязные стены приютского лазарета, урывками слышит, как взрослые говорят что-то про пневмонию и про то, что поделом ему, если сдохнет сам во всём виноват, лишь бы не в их смену, иначе проблем не оберешься: будь их воля, не лечили бы вовсе (одним нахлебником меньше, не велика потеря).       От этого, вроде как, должно быть обидно и страшно, но Серёже всё равно: ему мерещится, что он и сам горит, вот только до праха истлеть всё никак не получается отчего-то, и от этого лёгкие и глотку лишь больше забивает горьким, едким дымом. Тогда, в горячке, в лихорадочном бреду на грани сна и морока, жизни и смерти, Птица приходит к нему впервые: в угольно-чёрном вороном оперении с металлическим блеском, да с глазами нечеловеческими, горящими золотом и янтарём.       Серёжа почти уверен, что ворон явился ему со страниц сказок и легенд: тех самых, с вложенными белыми перьями, которые ему запрещали брать, но которые слишком заманчиво громоздились на книжных полках среди многих других и лишь распаляли детское любопытство. Явился персонификацией зла и тьмы, несчастий и разрушений, парящим над выгоревшим полем брани. Явился посредником и проводником между миром живых и миром мёртвых, чтобы забрать его домой, к родителям.       Но Птица, вопреки ожиданиям, смахивает с разгоряченного лба холодный пот и щебечет что-то успокаивающее, не даёт забыться и потеряться окончательно. Говорит, что Серёжа обязательно победит хоть весь мир, если захочет, а он ему в этом поможет. Совсем немного. Вороны ведь часто бывают верными, мудрыми спутниками тех, кому предстоит долгий, тернистый путь, полный испытаний и трудностей. Тех, кто готов идти до конца и знает, что даже за самой долгой и тёмной ночью однажды вновь задребезжит рассвет.       Болезнь вскоре отступает, но с Птицей Серёжа прощаться не хочет, и он остаётся: по ночам баюкает его трелями, перекликающимися в памяти далёкими отголосками мягкого голоса матери, и укрывает от мира могучими чёрными крыльями, размах которых даже шире, чем были плечи отца, украдкой порой утирает с щек редкую солёную влагу, напоминая, что слезами делу не поможешь, и обещает, что всегда будет на его стороне, даже если весь мир считает его белой вороной. Что будет защищать до самого конца и, если потребуется, ляжет за него костьми. Что будет рядом столько, сколько нужно. Пока будет нужен.       Птица сильный, уверенный в их общих силах и в них самих, и Серёжа ему верит: с ним спокойно, даже если трещина, разделявшая со всем миром, становится с чужим присутствием лишь шире, а сам он отчего-то порой не помнит некоторых вещей и событий. В лике у него смешались образы отца и матери, и оттого он похож, наверное, на самого Серёжу, когда тот вырастет. Серёжа очень и очень, искренне хочет, чтобы так и обернулось: чтобы спустя года стать похожим на единственного нового друга. Чтобы не прятаться больше за ним, а быть ему равным.       Птица на это лишь тихо, понимающе смеётся и говорит, что Серёжа, когда вырастет, станет даже сильнее, и уж наверняка — многим и многим лучше. Когда придёт это время, Птица будет ему уже совсем-совсем не нужен, и сам спрячется от мира за Разумовским, оставаясь лишь неприметной тенью омраченного детства.       И это — к лучшему. Правильно. Так, как и должно быть. Птица хочет, чтобы так однажды и случилось.       Он ненавидит тех, кто из жестокости устроил в их доме пожар, тех, кто из-за жадности заявил, что это был несчастный случай, и тех, кто от глупости судачит о том, что на самом деле во всём виноват заигравшийся с огнём ребёнок. Птица не может простить людей за то, что у Серёжи все не так, как должно быть у нормального ребенка, что взрослеть ему приходится до смешного рано, что уже сейчас ему приходится кому-то что-то доказывать и бороться за своё будущее вместо того, чтобы беззаботно радоваться детству.       Но своим Серёжей он, без всякого сомнения, гордится: у него сильная воля, доброе сердце и большое будущее. Пускай и дальше так остается, ему не стоит портить свою жизнь ненавистью и болью: эта грязь пачкает волдырями ожогов, отравляет кровь, от неё тошно и душно, от неё хочется на стену лезть и выть. Серёже, у которого в глазах пляшет задорный огонь, а легкие наполнены жарким июльским ветром, это ни к чему.       В конце концов, для этого у него теперь есть Птица, под вороным оперением которого не будет видно ни сажи, ни гнойных ран.       И это тоже к лучшему.

***

      — Паскуда сопливая! — зло восклицает мальчик, заваливая другого, более мелкого и хрупкого на вид, наземь. — Герой нашелся, тоже мне!       Девчонка, к которой Гоша и Дима — неизменный дуэт из числа чуть ли не главных задир их возвратной группы — в очередной раз прицепились с насмешками из-за блёклой, почти прозрачной внешности, диковатых повадок и слабого здоровья, со двора исчезает с завидной скоростью. Словно и в самом деле не живая, а призрак из лазарета, который лишь иногда, теряясь случайно в коридорах, оказывается за его пределами. Она для всех в «Радуге» чужая, Серёжа и сам не может вспомнить, как давно она здесь, и даже имени её припомнить не может. Знает только, что, когда ей позволяют вернуться в жилые помещения, к нему самому на время практически теряют интерес, переключаясь на жертву поинтереснее.       Её ускользающий силуэт он провожает облегченным выдохом, тут же тонущем в болезненном шипении. Хорошо, что парни от неё отцепились. Плохо, что дипломатия на его памяти отчего-то ни разу так и не сработала, а герой из Серёжи и в самом деле никудышный: сострадания и обостренного чувства справедливости в нём хоть отбавляй, а вот смелости и уверенности довести хоть какое-то дело до конца — нет совершенно. Особенно, если это требует от миролюбивого и тихого мальчика применения силы и насилия, которых в нём тоже, в общем-то, совсем-совсем нет.       Потому он обычно благороднейше, но абсолютно по-идиотски превращается в жертву сам. Но, в целом, — лучше уж так, чем молчать и опускать взгляд, делая вид, что ничего вокруг не происходит.       — Хераль тебе, придурошному, спокойно на жопе ровно за своими каракулями не сиделось? — насмешливо спрашивает Гоша, поднимая с земли альбом, оставленный Разумовским у дерева, под которым он рисовал перед тем, как сорваться на защиту девочки-призрака. — Мало тебе внимания, че ль, сам под руку прёшь, сволочь?       — Полоумный, че с него взять! — смеётся Димка, снова пиная свернувшегося в ногах калачиком рыжего.       Серёжа приучился уже, как правильно сгруппироваться, чтобы меньше досталось, и как себя вести, чтобы у обидчиков побыстрее отпал к происходящему интерес: он их совсем-совсем не боится на самом деле, но если подыграть и не сопротивляться — они отстанут. На то, как его дёргают за волосы, заставляя оторвать голову от земли, он даже почти не реагирует. До тех самых пор, пока не замечает приближающегося к ним Жору, на ходу с нарочитым пренебрежением рассматривающего его рисунки и вложенные между листами открытки с репродукциями. В этот момент становится страшно не на шутку: это его увлечение всегда и почти для всех почему-то становилось ровно что алым пятном мулеты в руках тореадора. Ему до сих пор припоминают ту историю с "Венерой" (а он до сих пор упрямо продолжает её рисовать: она и в этом альбоме есть, на девятой странице, и меньше всего на свете ему бы хотелось, чтобы эти двое её увидели).       — Херня стрёмная, — экспертно тянет Гоша и показательно, с оттяжкой принимается вырывать лист за листом, разрывая на мелкие клочки, тут же падающие наземь аккурат перед рыжей головой.       — Мир нам еще спасибо скажет за то, что мы уберегли его от этого уродства! — подбадривает друга Дима, заламывая вмиг осмелевшему и задёргавшемуся Серёже руку, чтоб не вырывался. И молча смотрел: они его, блаженного, еще выдрессируют, как ему полагается себя вести.       Серёжу чуть ли не в истерике и конвульсиях бьёт, но из хватки вывернуться не получается ни в какую, а любая мольба остановиться сверстников лишь пуще распаляет. На глаза против воли слёзы наворачиваются, но расплакаться отчего-то ни в какую не выходит. Ему обидно и тошно: от собственного бессилия, от ноющих рёбер и от разлетающейся клочьями бумаги. За последнее, еще полчаса назад бывшее бесценным, — отчего-то обиднее всего.       Птица внутри щерится и скалится, бьётся в угольной злобе и готовится уже было кинуться на обидчиков в открытую, вопреки всем негласным правилам: даже у его благоразумия и терпения, в конце концов, есть границы.       Но Олег приходит раньше.       Волков в их детском доме — без году неделя, но успел уже перецапаться чуть ли не со всеми задирами и «авторитетами» по списку. Этим двоим, с дуру прицепившимся к новенькому чуть ли не на второй день, чтобы пояснить за местные порядки и иерархию, он тоже успел уже вполне успешно пояснить за свои правила. И его короткое, сухое «брысь отсюда нахрен», сопровождающееся недвусмысленным хрустом костяшек, работает куда как эффективнее всяких серёжиных уговоров и трепыханий, заставляя ретироваться со двора без особых пререканий, хоть и с ругательствами и угрозами, брошенными напоследок, что не удивительно, не в сторону Волкова, а в адрес Разумовского.       — Ты как? — спокойно спрашивает Олег, протягивая пострадавшему руку и глядя на него прямым, тяжелым взглядом: тем самым, от которого у Серёжи мурашки по коже идут, да сбежать хочется, спрятаться за двенадцатью стенами и пятью свитерами и одеялами.       Олег в качестве инициатора передряг замечен пока не был, первым в конфронтации не лез и в числе задир не значился, но и на чью-то защиту ни разу до сих пор не вставал. Он вообще держался как-то особняком, попросту никого к себе не подпуская ни с благими намерениями, ни, тем паче, с намерениями злыми, на удивление быстро став фигурой неприкосновенной и устрашающей одним своим видом. У самого Разумовского специально под него в голове появилась новая ветка в классификации сверстников, обозначенная лаконичным: «сам не тронет, но избегай».       Серёжа видел пару раз мельком, как новенький свои проблемы решает, да ловил на себе иногда этот его взгляд. Один раз, всего на пару мгновений, ему не повезло даже с ним случайно пересечься своим собственным. На том их взаимодействие заканчивалось, и его, тоже привыкшего держаться ото всех на расстоянии, это, если уж совсем на чистоту, более чем устраивает. Он искренне не понимает, зачем кому-то, тем более Олегу с его ледяными глазами, нарушать свои принципы ради кого-то, вроде него: это не вписывается в привычные шаблоны и циклично крутится в голове, нервирует и пугает.       Зато он точно знает, что Дима с Жорой, ущемленные своей неудачей, теперь пойдут со злости отыгрываться на ком-то, кто, в отличие от Олега, их боится. А через денёк-другой вернутся лично по его, cерёжину, душу. И это тоже отнюдь не добавляет дню ярких красок.       — Нормально. Спасибо, — чуть дёргано благодарит Серёжа, но руки не подаёт. Сам встаёт, хватаясь за ушибленные рёбра, и на здание косится, лишь бы случайно со своим спасителем взглядами не пересечься.       Олег, впрочем, и не настаивает: убирает руку, глаза опускает в землю и молча принимается собирать обрывки бумаги, то и дело задерживаясь взглядом на некоторых из них. И даже не удивляется совершенно, когда замечает краем глаза, как рыжий, воспользовавшись его отвлеченностью, молча сбегает.       Каждый раз сбегает. Волков лишь усмехается беззлобно, да дело своё продолжает.       Серёжа в комнате прячется и раны зализывает, пользуясь тем, что его, как проблемного во всех смыслах, уже год как от греха подальше отселили в отдельную, не решаясь подселить кого-то на соседнюю койку. Иногда это играет с ним злую шутку: к нему, не опасаясь лишних свидетелей, порой приходят незваные и отнюдь не дружелюбные гости. Но, в целом, так и в самом деле лучше: ему в одиночестве спокойнее переживать невзгоды и как-то легче не нарываться на лишние неприятности.       До вечера его лихорадит в тихой истерике: ему холодно даже несмотря на аномально для их серого города жаркое и солнечное лето, и душно до тошноты от смога горящих в округе лесов. А еще очень и очень горько от собственной слабости и беспомощности, но в нежелании расстраивать и без того не к добру притихшего Птицу у него получается даже стоически не плакать. Это хоть немного, но радует.       Вечером, когда дверь приоткрывается, пропуская в полутьму комнаты, освещаемую лишь тусклой, настольной лампой, тонкую щель света из коридора, Серёжа в угол кровати от неожиданности зажимается: он не ждал гостей так рано.       — Мне жаль, что так сегодня вышло. С тобой и с альбомом, — тихо говорит гость, заходя внутрь и прикрывая за собой дверь. — Я Олег, кстати. Волков, — представляется мальчик, на свет выходя нарочито медленно, будто спугнуть боится.       — Как будто тебя кто-то здесь не знает, — отвечает Серёжа после небольшой заминки, чуть губы поджимая: гость руки за спиной отчего-то держит, и доверия это не вызывает абсолютно. Как, впрочем, и Олег целиком. — У меня всё хорошо: парни не больно бьют. Так, играются. А альбом, ну… черт с ним? Кому он вообще нужен, правда?       Врать у Серёжи никогда не получалось. Он и не любит этого совершенно, но от внезапного интереса со стороны новенького мутит: он ничего хорошего отнюдь не ждёт. Изначально не ждал: знает, что теперь чем-то обязан, и заранее гадает, когда и чем именно ему придётся возмещать. Он от этого волка кота в мешке ждёт какого-то подвоха, боясь даже представлять, что такой человек, как он, может потребовать взамен. Но заранее знает, что ничерта не сможет ему отказать: попробуй откажи тому, кого опасаются даже самые отбитые сверстники, и кому ты, к тому же, теперь еще и должен формально. Даже если собственные совесть, долг и справедливость пойдут на компромиссы, пожелай Олег чего-то, идущего им же в противовес, как тут откажешь?       У Серёжи ощущение, что его в угол загнали.       — Тебе, — спокойно говорит Олег: не спрашивает, а констатирует.       Будто гвоздь в крышку гроба загоняет.       — Можешь просто прямо сказать, что тебе от меня нужно? — не то просит, не то требует рыжий на выдохе, взгляд на собеседника поднимая недовольный, полный какого-то почти яростного пламени.       Проиграет, точно проиграет. Заранее проиграл. Первым взгляд отведёт, поражение признавая, так же у хищников заведено? Серёжа — не хищник даже, у него ни шанса. Но если не попробует хотя бы показать себя, то быть ему на побегушках у новенького до конца своих дней в этом интернате. Или до конца дней здесь самого Олега? Птица точно взбесится. Птица этого не потерпит точно, пускай тоже не хищник. Падальщик скорее, хитрый и умный: он умеет делать так, что обидчики, которые заигрались, куда-то сами собой деваются.       Но Птица молчит и чуть щерится с интересом на нового знакомого, у которого ссадины и синяки тут и там расцветают, прячась за пластырями и зелёнкой, и одежда вся в пыли и въевшихся пятнышках крови и травы. У которого голос — водная гладь, глаза — холодная сталь, да улыбка еле заметная, неправильная в своём надломе.       Он видел, как Волк к ним принюхивался и кругами ходил. Как хотел заговорить, когда Серёжа играл с бродячими псами, теми самыми, что почти каждый вечер ищут его в ожидании ужина и ласки, но спугнул случайно взглядом. Серёжа — трусишка, а Птицу этот взгляд совсем-совсем не пугает: ему проницательность и звериное чутьё новичка по душе. И ему интересно до одури, чем это всё обернётся.       — Ты мне ничего не должен, — спокойно парирует Волков, протягивая то, что прятал за спиной. — Но мне тоже нравятся твои рисунки.       В руках у него — всё, что более-менее уцелело от серёжиных рисунков и открыток, тщательно склеенных, посаженных на скотч и клей. Серёжа хочет не то огрызнуться, не то послать с такими подачками, но выходит только дёргано вырвать собранное по кусочкам подобие альбома, и, жадно прижимая его к груди, сорваться против воли в слёзы, и от них впервые в жизни действительно становится легче, как выжженной земле после дождя.       — Спасибо, — неразборчиво говорит он сквозь всхлипы, в стыдливой спешке пытаясь утереть слезы рукавами, потрепанными временем и измазанными грифелем.       Олег, явно не смущенный такой реакцией, позволяет себе сесть на чужую кровать и немного расслабиться, зная, что теперь уже он своими действиями рыжего не напугает, но границ не пересекает и не лезет с излишней заботой, лишь даёт время другому немного успокоится и прийти в себя. А еще с удовольствием подмечает, как чужая искренность под рёбрами разливается чем-то тёплым.       — Тех двоих, когда они к тебе придут мстить за сегодняшнее, мы, кстати, вежливо попросим оставить тебя в покое. Хорошо? — предлагает Волков, стоит второму чуть успокоиться.       — Будешь со мной возиться — затравят, — предупреждает Разумовский, чуть хмурясь: новенький и без того сделал для него больше, чем должен был.       — Ну, удачи им, — равнодушно откликается брюнет, пожимая плечами.       — Ты нормальный вообще? — Серёжа не знает, чего больше хочет: снова расплакаться или истерично рассмеяться.       — Не особо. Зато умею за себя постоять. И тебя в обиду не дам. Идёт? — спокойно говорит Олег, вновь отчего-то протягивая руку, словно в стаю свою приглашает, принимая, как есть.       Птица смеётся тихо-тихо. Над самим Серёжей. И за руку его чуть резковато перехватывает, протягивая навстречу чужой, на удивление тёплой.       — Серёжа, — запоздало представляется рыжий и стыдливо пожимает чужую руку. — Разумовский. Ты прости за… ну, за всё, в общем...       Серёжа верить Олегу хочет почти до слёз: в то, что у него, наконец, снова появится кто-то настоящий по-настоящему близкий, хотя от мысли о том, что белой вороне делать в волчьей стае попросту нечего (как, впрочем, и в любой другой), хочется нервно смеяться.       Стая у них, впрочем, совершенно особенная: одна на…

      двоих — еле слышно подсказывает Птица.

      Серёжа слишком привык к тому, что они в Птицей — одни против всего мира. Но у Серёжи впереди — весь мир, а у Птицы — только Серёжа. Которому пора бы уже учиться быть сильным и целым.       Птица тоже хочет верить. В них обоих. И к Волку даже почти не ревнует: они с ним одной крови и породы, а, значит, пока он рядом, всё у Серёжи будет хорошо. И это — главное. Что угодно, лишь бы Серёже дышалось легче, и из-под насыпи пепла однажды обязательно показались новые побеги.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.