ID работы: 10118375

Журавли

Другие виды отношений
PG-13
Завершён
95
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
83 страницы, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
95 Нравится Отзывы 17 В сборник Скачать

Прощай

Настройки текста

„Мне это незнакомо,— сказал я.— Но ведь этого хочет каждый? Удержать то, что удержать не возможно? И покинуть то, что не желает тебя покинуть?“ Э. Ремарк¹

      Ночь выдалась холодной. Конец апреля, температура на градуснике постепенно росла, но промерзший ветер всё ещё стучался в окно. Прямо как в те ночи, когда он с замиранием сердца надеялся, что крышу сверху не снесет, ведь кладка была даже старше его самого. Тогда он был в безмолвном царстве одиночества. Но, к счастью или, к сожалению, теперь-то он был не один. —Фриц... Он не спит, нет. Просто прикрыл глаза на пару минут. Веки его приподнимаются, едва он слышит это сипение. А сипение не к добру. У Союза на тумбочке возле кровати всегда стоит спасительный ингалятор с лекарством. Кончилось? —Фриц...— вваливается в дверной проход, стукнувшись затылком о косяк. — Ай, да чтоб...! Не помешал? — решается он спросить после короткой паузы. Не помешал, как же. Да любой нормальный человек бы уже заявил, что какого это черта его будят средь ночи по, очевидно, какой-нибудь мелочи. Но Рейх не нормальный. И не человек. —Ты сипишь,— констатирует факт, присаживаясь на кровати. И тут же морщится, потому что колено отдалось противной резью. Зрение Союза хоть и не настолько хорошо, как в молодости, но это движение лицевых мышц он все же уловил. —Да сиди, сиди,— делает вид, что ему все равно, а сам пристально следит за тем, чтобы немец лишний раз не шевелил коленом. Первые разы он ещё пытался понять, откуда такая доброта. А потом просто понял, что лучше уж просто принимать эту заботу, чем пытаться самому себе объяснить. — Я спросить хотел. Вентолин мой...Не ви… —Во втором кухонном шкафчике слева. Третья полка. Ближе к... К дальней стенке,— отчеканил Рейх почти без запинки. Советский только хмыкнул, прислоняясь к дверному косяку. —А координаты Варшавы не подскажешь? А то я, поди, там левый тапок забыл,— ехидно отвечает он. —Странно, помнится, твоя сторона на карте была правой. —Странно, как мы ещё дом не поделили. Я был уверен, что ты захочешь провести границу и поставить на неё эсэсовцев с собаками, — Советы сложил руки на груди. В темноте он выглядит как огромный каменный постамент, стоящий с тысяча девятьсот какого-то там года. А скорее всего и с тысяча восьмисот какого-то, ведь он не так уж намного его старше. Морщины вокруг глаз и возле носа в лунном свете кажутся более явными, чем обычно, а волосы более седыми. Но видно, что их обладатель об этом не подозревает. Или просто ничего не соображает из-за начинающегося приступа, поэтому не печется о том, что в данный момент выглядит на свои годы. Так, по крайней мере говорят его глаза. Карие. С еле-заметным оттенком синего. И отражающимися воспоминаниями. Не только об их войне, о войне гражданской, войне с призраком прошлого в стране, и о самой главной войне—войне с самим собой. И собственным стареющим телом. —Господи, за что мне такое...— немец нацепляет на нос очки и смотрит через их квадратные стекла ровно на него.— Счастье-то. —Боюсь представить, как тогда выглядит твоё «несчастье»,— совсем в его духе оспаривать каждое сказанное им. «Несчастье» он уже успел испытать на себе. И лучше бы этого так и не происходило. Потому что с каждым годом «несчастье» потихоньку высасывало из него все силы и мотивацию к жизни. А так хоть какая-то есть. Сипящая, матерящаяся через каждое предложение, но мотивация. —Пошли, пока приступ не усилился. Трость отдавалась липким звуком по пузырчатому линолеуму. Он шёл смело, с прямой спиной, будто бы кол проглотил, а Союз семенил прямо за ним. Он мог бы даже не вставать, просто буркнуть местонахождение нужного средства, но нет, идет, чтобы самому отдать его прямо в руки. Зачем? Не все ли равно, сдохнет ли этот треклятый «иван» или наскребет рукой лекарство? Рейх уверяет себя в том, что солидарность. Простая солидарность по отношению к своему соседу, который этим домом и владеет. Он уже понял, что глупо огрызаться и метать ненавистные взгляды. У него, в кои-то веки, появилась возможность жить. Не просто бесцельно существовать, а жить. Хоть и в пределах одного коттеджа с небольшим садом. Так что потерять эту возможность навсегда желания не было. К тому же, способствовать смерти того, кто эту возможность дал—контрпродуктивно. За своей спиной он явно чувствовал внимание к его ноге, особенно когда тот спускался на первый этаж по лестнице. Зачем же тогда будить, если все равно заставляешь вставать? Впрочем, Союз не бегал за ним как мамка, наоборот, чаще всего знал, что немец вполне самостоятелен. Все же тот прожил пятьдесят лет в одиночестве с простреленной ногой. Должен же был как-то приспособиться. И Рейх действительно приспособился. Вот только к одинокой, бесчувственной, безысходной жизни в своём маленьком мирке, где никто за тобой не придёт, никто не поможет, никто не будет приставать с вопросами. А сейчас было крайне непривычно тянуться за волшебной склянкой какой-то отвратной освежающей жидкости, заполняющей ингалятор. Коммунист стоял рядом, но не тянул руку, не подставлял стула. Заиграла в нем все-таки гордость. А может и презрение, вон как глаза опечалились. Но стоило Фрицу отвернуться, как он заслышал что-то похожее на скрежет ногтей. Плохо. Если Союз так вцепился в спинку стула, то, скорее всего, сейчас будет приступ. И он не ошибся. Резче среагировать его заставил внезапный кашель. Это был своеобразный спусковой крючок для того, чтобы он, вы только подумайте, диктатор, хоть и бывший, ветеран, да просто уважающее себя воплощение, вдруг заметался по кухне, роясь в шкафах. Склянка и вправду оказалась в том же шкафу, на той же полке, но слава небесным силам, ближе к дверце, поэтому глубоко лезть не пришлось. Русский выдавал протяжные рваные вздохи со свистом, сжав кулаки до белых костяшек и расставив грудь как можно шире. Мутный взгляд коммуниста рассеяно плавал по кухне, пока не остановился на нем. Ингалятор. Спальня. Рейх соображает быстро, поэтому метнулся в соседнюю комнату с той скоростью, на которую был способен со своим недугом. Спальня Советов наверху, но близко к лестнице. Значит, действовать нужно, не медля. А иначе… Нет, он не хочет представлять это «иначе». Подъём дается ему с большим усилием, колено ноет, отдаваясь протяжной болью, которая тянет вниз. Но останавливаться нельзя. Ведь вину за смерть Советского могут и на него повесить, а у него и своих грехов хватает. Последняя ступенька, ну же! Хватается свободной рукой за стену и таким образом помогает себе устоять на ногах. Колено извергается градом покалывающих ощущений, будто в него только что воткнули битое стекло. И как он только пережил войну? Впрочем, в то время не было ни диабета, ни пули в ноге, а была незабвенная молодость. И подъём вверх ещё не был подвигом. Ингалятор находит без проблем, тот спокойно лежит на той же тумбочке. Берёт в охапку и назад, прибавив шагу. Благо, спуск был не настолько болезненным. И даже по времени меньше. Лишь на последней ступеньке он едва не кувыркнулся вперед и не сломал шею, а вместе с ней и ногу окончательно. Сахар точно поднимется, если не уже. И давление. Но важно сейчас не это. А то, что Союз всё ещё может задохнуться. Когда немец возвращается на кухню, отмечает, что кашель усилился вместе с сипением. Коммунист морщился, одной рукой, похожей сейчас на лапу хищной птицы, вцепившейся в глотку своей добыче, держится на стул. Второй прикрывает рот в порыве кашля. А в глазах жуткий страх. И так каждый раз. Удивительно, как он в одиночку ещё откинул коньки? Крови на ладонях нет. Хорошо. Сейчас станет лучше. Он верит в это. —Быстро!— подскакивает к нему, вставляя лекарство на ходу.— Вдохни глубже! Он переводит на него взгляд, полный одновременно и надежды, и непонимания. Мол, итак уже пытается вдохнуть нормально, куда уж глубже. —Не упрямься, ты же лучше меня знаешь! Давай,— он бросает это с легким напором. Взрослый человек, в конце концов, не первый же день астму переносит. Но боится все так же как в первый. Рейх старается не смотреть ему в глаза. Потому что оставаться равнодушным у него не получается. Солидарность. Треклятая солидарность. —Ну же! Союз вновь предпринимает попытку вдохнуть, а затем немец зажимает ему между зубов спасительный ингалятор. Нажимает на баллончик, и наблюдает, как с облегчением вздымается и опускается чужая грудная клетка. Неприлично близкая грудная клетка. Немец в ходе боевых действий и не заметил, как трость почти бесшумно упала на пол. Он отстраняется, чтобы увеличить расстояние между ними, но не тут-то было. Коленный сустав с хрустом отдался новой волной жжения, чтоб его. Добегался, называется. Рейх в бессилии опирается рукой на стол, левая нога подкашивается. Он чувствует, как теряет равновесие и… Советы ловко ловит его за запястье, не давая упасть. С ингалятором в зубах. Картина маслом, ничего не скажешь. —Тьфу... Говорил я тебе, поставь запасной флакон в тумбочку — немец дышит также прерывисто, как и товарищ астматик. Вот только в глазах у последнего уже не страх. А благодарность и что-то похожее на беспокойство. Будто он его не десять метров вверх по лестнице заставил пробежать, а целый марафон. Хотя даже если и так, то ему ведь за это ничего не будет, в отличие от Рейха. Если он где-то по пути убьётся окончательно, то его только за это похвалят. Добил фашистскую сволочь, спустя столько-то лет. Чего же он о нем тогда так печётся? —Вот шейчаш, — Советский вынимает свободной рукой изо рта ингалятор. Ставит на стол. Тот немного качнулся, но нашел центр тяжести и встал ровно. — И поставлю. Только вот для начала тебя, — и действительно ставит его на место. Ну ладно, не совсем «на место», Рейх всё же опирается двумя руками о стол, удивляясь такому аккуратному обращению с собой. Это так на русском астма сказалась или маразм старческий? Ах да, ему же у нас всего сто двадцать два. Ну, это если в общем считать. Ведь воплощения—не люди, соответственно живут гораздо дольше. И если переводить на человеческие года его физический облик, то ему сейчас около шестидесяти пяти. Но он совсем не стар, нет. Даже несмотря на астму и прочие проблемы. Рейх не понимал этого. Ну какой смысл делать из себя героя, если никто в тебе больше не нуждается? Его ведь не зря отстранили в девяносто первом. Рейх не знал конкретной причины, но у него были догадки, что это произошло из-за здоровья. Никому не нужен задыхающийся лидер во главе государства. Если он за собой уследить не может, то как он смог бы смотреть ещё за двумястами девяносто тремя миллионами? Ещё больше его удивили последующие действия Союза. А именно то, что он не просто поднял его трость, а даже подал ему. Как будто он какая-то барышня, уронившая зонтик. Джентельмен хренов. Хотя, скорей уж сильно вымахавший комсомолец. С виноватыми, как у щенка, глазами. Рейх умел подмечать мелочи. И одной из таких было то, что в глазах Советов всегда отражались его подлинные эмоции. Как бы он этого не скрывал. Он касается трости рукой крайне осторожно. Ждет подвоха. Не может же все быть так просто, верно? Берет нормально и сразу опирается на неё, и… Ничего. Странно? Стоило ожидать. —Етижи-пассатижи, — срывается с губ у него. Рейх слегка нахмурился. Русского он не знал, но подсознательно понял, что ничего хорошего это не означало. Или даже инстинктивно. За время войны он и не такого от красноармейцев наслушался. А потом заметил, что внимание Союза перескочило с его многострадального колена на руки. В белых шелковых перчатках. Ну ладно, уже в серых. Жизнь их знатно потрепала, да так, что даже самые лучшие порошки не вернут им прежнюю белоснежность. Но удивил коммуниста видно совсем не цвет. — Ты что, спишь в этих перчатках что ли? А они к тебе ещё не приросли? Или ты прям в них родился? Рейх хмурится сильней. —А ты, как я могу судить, в ушанке. Или вы все, иваны, такие? — дерзит он. Союз морщит нос, но ничего не говорит. — Иди, поставь Вентолин поближе к кровати. Пока опять не забыл. А то время уже…— он метает взгляд на циферблат, покорно висевший над столом. Благо надетые ранее очки весьма помогли. — Пол четвертого. Коммунист чертыхается. —Вот назло, а... Все как не встану, так ближе к четырем, — он крутит в руке ингалятор, старательно делая вид, что рассматривает его или читает состав лекарства. Рейх-то знает, что он притворяется. Шрифт мелкий, неразборчивый. Очки далеко. Но смущать его ещё больше почему-то не хочет. Уже с конца прошлого месяца. Пускай думает, что он ему верит. И так провинился из-за чертового ингалятора. Немец беззвучно вздыхает. Союз молчит. До тех пор, пока первый не решается все же двинуться к выходу. Коммуниста как будто током шарахнуло. — Фриц, — он оборачивается к нему, едва Рейх успел переступить порог кухни. Он тоже оборачивается. Уже поздно. Очень. Но сна у обоих ни в одном глазу. И кажется, второй уже об этом догадался. — Давай хоть чаю выпьем. Все равно уж не уснем, — пожимает широкими плечами. «Чай? Какой, мать его, чай?» — очень хочется крикнуть Рейху. Но он не размыкает рта. Только смотрит на него так, словно он ему сейчас предложил с больным коленом прокатиться на велосипеде с горки. С одной стороны, пить чай с тем, кого ты в прошлом пытался убить— идея мягко говоря не лучшая. Так бы подумал Рейх месяц назад. Но Рейх сегодняшний, этот же месяц бок о бок со своим врагом, колебался. Это неправильно. Непривычно. Но печали в карих глазах уже по самые веки. И он соглашается медленным кивком. —Вот и хорошо, — Советы приподнимает уголки губ. По груди немца расходится странное ощущение, напоминающее тепло. То странное тепло, которое он давно забыл. И лишь сейчас вспомнил, стоило только посмотреть на эту улыбку. — Поставь пока чайник, я сейчас вернусь. А хотя… Черт с ним, пусть пока стоит тут, — он ставит ингалятор на стол и набирает воду в электрочайник. Рейх уже успел отметить, что дома у него почти все новенькое, электрическое. Советской, то бишь старой, могла быть только мебель. Значит пятнадцать совершеннолетних нахлебников про него не забывают. Ведь вряд ли бы сам себе купил; насколько он знал Союза, тот без особой надобности из дома в «приличную» жизнь не выходит. А уж что-то покупает тем более. Он садится на стул, одной рукой ставя трость между ног, а другой подпирая щеку. Очки в квадратной оправе чуть съехали набок, но это не мешает следить за всеми телодвижениями коммуниста. Союз высокий, сто девяносто или чуть меньше сантиметров. Выше его на целую голову. И ему ничего не стоит достать из верхнего шкафа чай и две кружки. С железными подстаканниками. Из чайника поднимается пар, выключатель хлопает и становится из синего опять прозрачным. — Тебе может сахарозаменитель добавить? У меня там есть, — он сыпет в одну кружку какой-то коричневый порошок, затем кидает туда пакетик и заливает кипятком. Рейх морщится. — Гадость какая. Я с сахаром-то не пил, — он флегматично вздыхает. И утыкается глазами в клеенку с выцветшими оранжевыми цветами. Примерно сотня штук, а может и больше. — Что ты туда насыпал? — вряд ли яд. Та кружка стоит Советскому ближе и имеет более замызганный вид. К тому же, он же не настолько маразматик, чтобы травить того, кто сейчас спас его шкуру, прямо у него на глазах? Пусть этот «тот» и сделал это ради своей выгоды. —Ну как хочешь, будешь пить свою заварку с водой, — хмыкает Советы, топя в кипятке пакетик в другой кружке. Спасибо, что хоть не тот же самый. Немец где-то мимолетно слышал о том, что русские могут по десять раз заваривать один пакетик чая, экономя. Но их главный представитель разбил его представления вдребезги. — М? Да то сахар, только коричневый. Он и полезней, и дешевле. Травить тебя не собираюсь, не волнуйся, — Рейх хмыкает на это. Он мысли, что ли, читает? — Пока что, — как бы случайно добавляет русский, после чего ставит обе кружки на стол. По воде медного цвета расходятся рябь. Ввысь поднимается белый пар, а потом бледнеет и исчезает. Рейх настороженно берет кружку и греет о неё вечно холодные руки. Пусть и в перчатках. Ему всегда холодно. Даже сейчас он ближе к себе пододвигает источник тепла в виде кружки, боясь, что его вдруг могут забрать. Ничто не может быть у тебя вечно. За все придется расплачиваться. Вопрос состоит лишь в том, какой будет цена. Он плотней закутывается в теплую домашнюю кофту. Теперь у него все «домашнее». Глупо, да. Когда этот участок успел стать ему домом? Примерно тогда же, когда Союз более-менее терпимым соседом. Дом словно отражал его. Его характер, привычки. Все было пропитано советской эпохой, от красного ковра с желтой вышивкой, собирающим огромное количество пыли, то тех же кружек в железных потрепанных подстаканниках. Видно они старые. Есть немного ржавчины, но ближе к внутренней стороне. И царапинок аж пятнадцать штук, если конечно одну раздвоенную можно считать за две. Интересно, это Союз старше их или они его? А может и одного возраста. Большинство царапин ещё не покрылись пылью и не потемнели. Значит, часто роняли. Что не удивительно при таком диагнозе. Но больше, чем подстаканники, удивляли руки. Советы держал кружку не совсем по-обычному: он просунул пальцы через ручку и свободно подносил ко рту, обхватывая при этом как стакан. С равной периодичностью в полминуты. Рейх всегда думал, что руки его будут полностью изуродованные войной, с слезшей, как старая бумага, кожей, пигментными пятнами и кучей борозд. Но реальность приятно удивляла. Руки были явно трудовые, но не морщинистые, как у многих стариков, даже наоборот. Кожа смуглая, как впрочем, и на лице, не совсем ухоженная. Наверное, приятно шершавая, но ему никогда не доводилось их трогать, поэтому это были лишь догадки. Ногти едва розовые, как лепестки роз, аккуратные. И шрам был всего один. На правой руке. Точней говоря, на тыльной стороне ладони. Тянулся чуть ли не от самой кисти, прикрытой гимнастеркой, накинутой сверху на футболку, и потом расползался на два неровных, будто устье реки. Руки эти были не похожи ни на руки музыканта, ни на руки художника, но также и не на руки диктатора. Они просто не могли принадлежать воплощению, нет. Они были крестьянские, уставшие от труда на поле, от домашних забот. Они гладили холку коров с печальными глазами и чесали за ухом уличного пса. Они не могли держать оружие. Не могли принадлежать тому, кого он видел на войне. —Ты угощайся, Фриц. У меня печенье для диабетиков осталось, — голос Союза выводит его из транса. Кажется, Рейх настолько погрузился в размышления, что не заметил, как перед ним возникли одна вазочка с желтоватым печеньем, а вторая с сушками. Или «бубликами»? Как это называется по-русски? —Есть? На ночь? — немец непонимающе хмурится. Ведь в понятие «выпить чай» у него всегда входило именно выпить напиток, ничем не закусывая. — Ты все-таки решил прилечь в могилу? — Ага, в братскую. Вместе с тобой, — язвит в ответ он. — А ты думал, я тебя воздухом угощать буду? Рейх неопределенно молчит. Брови коммуниста, одна из которых, а именно левая, располосатая по середине, ползут вверх. А на лбу выступают складки. —Серьезно? — он минуту смотрит на него каким-то странным взглядом, а затем... Разражается смехом. Приглушенным, но таким приятным, ласкающим уши смехом. Рейх не знает, как реагировать. Как на это вообще реагируют люди? Он просто сильней сжал кружку в руке, не боясь обжечь её через ткань. — Ну вы, гансы, странные. Понимаешь, ну не принято так у нас— просто пить чай без всего. Ну это разве дело? Кому ж от этого лучше? А вот с конфетами да прочими вкусностями приятней. Немец поднимает глаза и видит, как полусухие губы изогнулись в печальной улыбке. Карие глаза смотрят не на него, а куда-то в сторону. А на лоб сползла пара русых прядей. В разливающимся теплом свете лампочки они казались соломенными, и лежали как грива у старого льва. —Ты знаешь… Мои чай пить просто терпеть не могли, — он усмехается. — А все потому, что я их так наказывал. Рейх ещё больше запутался. Минуту назад Союз говорил, что чай для русских это что-то приятное. А теперь, что использовал это как наказание. Биполярное расстройство у него всегда было или появилось как следствие старости? —Каким образом? — задает вполне резонный вопрос. —А вот таким, — «иван» берет одно колечко из теста, название которого Рейх так и не вспомнил, а затем кладет в рот, смакуя. — Помню, Россия, который сейчас вместо меня правит, аж две двойки домой принес. За поведение. Уж не знаю, чем он там учительнице не угодил, но я тогда усадил его перед собой, чаю налил и сказал: «Ну, рассказывайте, молодой человек.» А он мне сиплым голосом: «Ч-что?» «Ну что-что, — говорю. — За что, как и почему. Со всеми подробностями.» — он нагло откусил от бедного кольца ещё один кусок. — «А что чай не пьёшь? Я кому наливал». Он уже за печеньем потянулся, а я его хлоп по руке! «Пока не расскажешь— больше чая не получишь.» А у него глаза сразу по пять копеек. «Как без сахара?!» — чуть ли не плачет. «Так. Без сахара.» —я был непреклонен. Ну вот его и пытал, — от лакомства не осталось и крошки. Он одним прикончил несчастный «бублик» — Потом звал детей вместе чай попить, когда конфеты дефицитные выхватил, так они чуть не передрались. Выясняли, кто опять что натворил, и за что я их теперь отчитывать собираюсь. Рейх слушал это с упоением, периодически отхлебывая из кружки чаю. Тот разносил по телу непонятное тепло, пронизывающее мурашками с головы до ног. Да, определенно. Это был чай. Но никак не рассказ Союза про детей. Ведь такое рассказывают не бывшим врагам, за которыми вынуждены смотреть. Так ведь? Союз странный. Чертовский странный как и все русские. Но этот, как воплощение, вобрал в себя все их «лучшие качества». Тишина резала уши. Рейх не находил, что ответить. Союз тоже. Между ними будто бы был стеклянный барьер, который никто не мог пересечь, но оба делали вид, что его не существует. И барьер назывался война. То самое время, когда они хотели только одного— перегрызть друг другу глотки. Союз за всех своих погибших людей. За все уничтоженное прекрасное, что он так оберегал. За то, что он предал его. Вставил в спину острое лезвие ножа и прокрутил по часовой стрелке, перемешивая кровь, мягкие ткани и кости. А Рейх… Рейх за непокорность. За эту русское упрямство. За то, что так яро отстаивали каждую выжженную деревню, каждого повешенного, расстрелянного, зарезанного человека. Он хотел подчинить себе этот русский дух, но в итоге все вышло совсем наоборот. И сейчас они вдвоем сидят здесь. Старые. Никому не нужные. И пьют чай из кружек с железными подстаканниками. Как будто уже не времени и остального мира. —Мои дочки любили карамельки, — немец все же решился сломать эту давящую тишину. Советы поднимает взгляд на него. Он горбится, но видно, что спина напряжена. Как и пальцы, ставшие чуть сильней сжимать стекло посуды. Рейх сидит с расправленными плечами. И даже не потому, что обстановка нагнетает. А потому, что иного положения его плечи почти не знали. Надо же, методы отца все же оставили на нем след. — Когда я возвращался домой, то часто клал в карманы их. В таких прозрачных, шуршащих обертках. Прихожу, а девочки: «Папа! Папа! Дай конфетку!» Я смеялся и сначала говорил им угадать, в каком кармане они лежат, — немец закрывает глаза, не донеся кружку до губ примерно на сантиметр. В голове сразу возникли две маленьких близняшки. С черными, как ночь, волосами и светлыми, словно звезды, глазами. В сердце что-то кольнуло при воспоминаниях. А потом отдалось в колене. Черт бы его побрал. Чай ещё не до конца остыл, поэтому стекла очков запотевают. Ему приходится опустить кружку на стол и протереть их о краешек рубашки. — Но на самом деле всегда клал в оба. Чтобы они не расстраивались. А потом они шелестели обертками и счастливые, убегали. — Герда как-то рассказывала, — Советский осушает свою чашку почти залпом. Немец настораживается. Сильная жажда — один из признаков приближающегося приступа. Но карие глаза смотрят уверенно. И дыхание ровное. Без сипения. Значит можно расслабиться. — Я к ней после конференции заходил и принес коробку шоколадных конфет, — он стал прожигать в коммунисте дырку взглядом. Уж очень ему это не понравилось. Но тот только фыркнул. — Можешь не переживать. Я не педофил. К тому же такой зять как ты— кошмар наяву. День Рождения у неё был, вот и решил подарок подарить от коллектива. Она приняла, но потом рассказала, как отец ей всегда приносил карамельки. В шебуршащих обертках. А когда уходила… — он испустил тяжелый вздох. — Слезы капельками на глазах. Кажется, никто из остальных не заметил. А мне было так хреново, что я вообще напомнил. Фашистская сволочь прикрыла глаза. Почувствовала что-то трепетное в груди. И одними губами прошептал: — Ma chérie...²

***

      Щелк. И ветка падает на землю. Щелк. И ещё одна. Рейх уверенно орудует садовыми ножницами, обрезая молодые побеги, мешающие дереву. И как он только понимает, какие из них нужные, а какие лишние? Для Союза они все одинаковые. Он никогда особо не интересовался садоводством. И уж тем более цветами. Жена да, и первая, и вторая. И когда они ещё жили вместе, с детьми, то их сад всегда был ухоженным, а под осень всегда был урожай яблок, груш и слив. Пробовали и персики садить, но те быстро погибали от морозов. А они начинаются здесь уже в начале сентября. После того, как все дети выросли, разлетелись по своим собственным домам, а вторая жена оставила его, сад начал чахнуть. Руки у Советов грубые, да и знаний толком нет. И если ему показать сливу, и сказать, что это черешня, вопросов у него не возникнет. Теперь садом занялся Рейх. Только откуда тот знает, как правильно ухаживать за деревьями, он никак не поймет. Но Союз не против. Хоть какое-то полезное занятие для него. Он следит за ним с террасы, смотря поверх газеты. Очень старается делать вид, что читает. Но без линз перед глазами может увидеть лишь крупное называние «Комсомольская правда». «Правда» эта была весьма условной. После его ухода газеты стали никому не нужны, как и он сам. Развивался интернет, быстрая связь, электронная почта. И теперь они несли «истину» одними из самых последних, и весьма искаженную. У него, конечно же, есть телефон. С интернетом, связью, быстрым набором номера. (Спасибо за это России) И он мог бы узнавать все новости о мире в один клик. Вот только смысла в этом не видел никакого. Что там разврат, споры политиков и убийства, что здесь. Газеты хотя бы были привычней. Рейх проводит рукой по стволу, оглядывая его. В отличие от коммуниста, тот совсем не стеснялся носить очки. Что давало ему преимущество. Взгляд его ползет от начала толстой ветви и до её конца. Союз не видит его глаз, но знает, что они наверняка очень внимательны и сконцентрированы. Серые. С еле-заметным отблеском оранжевого. Который появляется лишь тогда, когда у него начинается приступ. Когда немец переживает или волнуется. Интересно, знает ли он сам об этом? Он делает небольшой шаг влево. Советы напрягается. И тут же мысленно ударяет себя по лицу. Ты ему кто, нянька что ли? Совсем уже поехал крышей. Кажется, она скоро сама возьмет и уедет в Африку от такого идиота. Старого идиота. Прошлая ночь выдалась бессонной. И далеко не по романтическим причинам. Чай пускай особо и не навредил фрицу, а вот беготня с палкой по лестнице и экстренная помощь горе-вождю советского народа бесследно пройти не могли. У Рейха «неожиданно» упал сахар под утро. Союз не видел насколько, немец чаще пользовался глюкометром без его присутствия. Но ясно видел, как его подташнивало, а кожа была ещё бледней. Хотя казалось, куда уж там бледнее. Он даже с нормальным сахаром выглядел как призрак. Если нацепить ещё черный китель и фуражку с орлом, то можно смело заявлять, что перед вами настоящий дух прошлой нацистской Германии, которую он когда-то победил. Честно победил. И тот честно подписал капитуляцию. Фокусы в его положении были уже неуместны. Ох, как Союз радовался. И как хотел наказать фашистскую сволочь за все хорошее. Наказал. Жестоко. Пускай и не он самолично, решение сослать фюрера в одинокий домик в лесу было, по сути, общим. Что ж ты тогда не весел? Когда его только привезли оттуда, смотреть было страшно. Исхудалый, трясущийся и абсолютно мертвыми бесчувственными глазами. Он был как старый больной волк, которого из темной клетки вдруг выпустили на волю. Но который спустя долгие однотипные годы одиночества охолодел к миру. Впал в апатию окончательно. Просто был бездушным телом, ходячим трупом. А ведь также выглядели его люди. Его солдаты, каждый день считавшие счеты с жизнью. Вчера играющие в карты с товарищами, а сегодня их же хоронящие. Да что там солдаты, партизаны. Блокадовцы. Узники концлагерей. Военнопленные. Да просто рабочий народ, крестьяне, дети, женщины, старики… Внезапно Рейх теряет равновесие, обрезав довольно тяжелую ветку. Союз подрывается со своего места, делает шаг. Нет, стой. Неужели тебе как собаке нужно говорить «нельзя, фу!»? — кричит внутренний голос. Тот ещё подонок, на самом деле. Советы не слушает. Спускается с террасы, приближается. Но ближе метра к нему не подходит. Границы. Чертовы границы. Немец уже успел опереться о ствол дерева. Стоит к нему спиной в потрепанной рубашке. Но, заслышав чужие тяжелые шаги, оборачивается. Темные с проседью волосы отливаются легким серебром. А тяжелый взгляд устремлен прямо на него. Свет отражается через стекла очков, и появляется светло-апельсиновое пятнышко в стальных глазах. Они молчат. Пилят друг друга взглядами, как будто смотрятся в зеркало. Только теплый ветер щекочет шею и треплет волосы, как мягкая отцовская рука. Союз замечает, как немец берется за трость, но его руки подрагивают. —Сахар? — резонно спрашивает коммунист. И наблюдает, как фриц хмыкает. —Нет, наконец-то соль, — иронично отвечает он. Рейх самостоятелен, он знает. Но когда тот, прихрамывая, плетется в дом, хочется помочь ему. Хотя бы по крыльцу подняться. Границы. Нарушать их границы нельзя. Сам справится.

***

      Союз копается на кухне, что-то старательно там готовя. У них готовит исключительно он, даже несмотря на риск приступа. Просто потому, что кулинарный максимум Рейха— подгорелая яичница. Да, за сто тридцать лет можно было и научиться, но он никогда готовкой не увлекался. Всегда находилась кухарка, способная приготовить обед хотя бы средней паршивости. Или жена. Так что на какое-то короткий промежуток времени он свободен. Немец решается немного прогуляться по дому. Но его здоровье решает иначе. Поэтому приходится выбрать первую попавшуюся комнату. А именно—зал. Небольшой такой, с зеленым раскладным диваном, скрипучим креслом у окна и парой книжных шкафов. Они заполнены почти полностью, а сами книги стоят так тесно, что кажется, будто вынешь одну, и все упадет на тебя сразу. Он проводит рукой по заклеиным корешкам. Книги стоят плотными рядами, почти не оставляя никакого места, разве что над самими рядами. Но и там тоже притаились совсем небольшие сборники историй. И пыли заодно. А вот на этой полке какие-то папки с бумагами, ручки и как ни странно, очки самого хозяина дома. Запасные. Сейчас повседневные должны быть у него на носу, а иначе он напутает специи, да в придачу соль с сахаром и потравит не только себя, но и фашистскую нечисть. Внимание Рейха вдруг привлекает книга... Кажется на французском. Да, определенно. Он вынимает её с полки, и сразу подносит к носу. Книга пахнет сыростью и шероховатым ароматом старины. Рейх проводит средним и безымянным по исцарапанной обложке. Открывает первую страницу. Книга 1886-го года выпуска. И так хорошо сохранилась до этих дней. При том, как Союз обычно с вещами обращался и до сих пор обращается. Что же такого в этой книге? Как уже было сказано, называние французское. Как и вся книга, в общем. Рейх хорошо знал французский на разговорном уровне, спасибо за это классическому образованию. Но вот с тем, чтобы что-то прочитать всегда были проблемы. Особенно если слово длинное. «Три…» Три кого? Он решается пролистнуть чуть дальше и замечает портрет полноватого мужчины с плутоватым взглядом, складки на шее которого плавно переходили в складки на камзоле. Дюма. Тогда не сложно догадаться, что замысловатое слово на обложке— «мушкетёры». Странно, кажется, герои этой повести никогда не проявляли тех качеств, которые ценил коммунист. Насколько помнил Рейх, Д'артаньян и его дружки вообще были не «образцовыми», не идеально правильными, нежели пионеры из книжек. Он слышал, что к цензуре у него всегда было крайне серьезное отношение. Немец решает полистать страницы дальше. Тогда, в том страшном мире, у него не было не то, что книг, не было всего, что могло иметь хоть какую-то надпись. Британия позаботился. Ведь чтение все же приостанавливает помутнение рассудка, а этого ему не было нужно. Интересно, жив ли этот чопорный скряга ещё? До сих пор хочется врезать прикладом этой надменной английской морде. Пожелтевшие страницы приятно шелестят между кончиков пальцев, как крылья пойманной бабочки. Рейх пробегает глазами по строчкам, не пытаясь вчитываться в текст. Какие-то люди, какие-то города, какие-то судьбы. Буквы выглядят изящно и по старой моде. Словно бы не отпечатаны, а написаны от руки скрипящим пером и чернилами. Как они с Альфонсо писали друг другу в лицее. Вот только не истории о мушкетерах, а номера страниц, строчек книг и последние буквы слов. Учителя строги, если застанут за разговором не по теме, могут и выпороть. Поэтому приходилось исхитряться. Ариец помнил, что большая цифра на листочке кремовой бумаги это страница, а маленькая—номер строчки. И что он всегда старался сделать маленькую циферку размером ровно с половину большой. До каждого миллиметра. —Да что ты так заморачиваешься? — спросил у него как-то будущий Италия. — Три столетия минует, когда ты наконец закончишь выводить их. У Альфонсо почерк крупный, неровный. И чересчур торопливый, скачущий по строчкам как горная лань. Хромая горная лань. Ибо от такого изящного зверя ему досталась лишь скорость. —Ты не поймёшь, — немец злился. — Как можно так бездушно обращаться с пером? Если тебе нужна скорость, а не качество, то смелей, беги, печатай все, что тебе будет угодно. Альфонсо тогда лишь фыркнул и обиделся. А Рейх продолжал старательно вести кончик пера так, чтобы все было идеально. Всю жизнь. Но как бы красиво он не подписывал договоры, сделки, петиции ему всегда казалось, что вышло отвратно. Что здесь буква уплыла больше вниз, а здесь дальше от других вправо. И за всю жизнь ариец так и не смог достигнуть своего призрачного «идеала». Немец поднёс книжку корешком в носу, вдыхая глубже этот запах. Чарующий запах, вмещающий в себя засохшую проклейку, местами порванные, местами распустившиеся нитки, витиеватые нотки полевых трав. Это непривычно. Видно книгу таскали везде с собой, и она успела впитать в себя все окружающие запахи и сохранить их сквозь года, как сохраняет пряные нотки ягод хорошее выдержанное вино. Но тут на пол падает какой-то блеклый предмет прямоугольной формы. Рейх чуть сморщил нос в задумчивости. Похоже на фотографию. Или старую почтовую открытку. Он, вздохнув, нагибается. Колено этому совершенно не радо, поэтому отдается горькой болью. Но выпавший предмет слишком интересен, чтобы его просто так оставить. Оказалось, это все-таки фотография. Молодой парнишка с выпирающими, как у лошади, зубами улыбался ему, придерживая потертый козырёк фуражки. Вроде ничего необычного, но было в его взгляде что-то такое, что заставляло чувствовать себя неуютно и не в своей тарелке. Пронизывающие светлые глаза будто бы знали о всех потаённых и не только грехах Рейха, и упрекали его в этом, как строгий старший брат-резонер. Такие же были и у ещё более страшного тирана, которого он знал. Своего отца. Всегда надменный, чувствующий своё превосходство, император насмехаться над сыном, даже ничего не говоря. Достаточно было один раз на него посмотреть, и было ясно, что лучше бы вам поскорей смыться в ближайший угол, вжаться в стенку, и быть максимально вежливым и милым. Ибо если у вас есть желание испытать на себе его гнев, то вы непременно пожалеете о своем решении с первых минут. Говорят, глаза— зеркало души. Если они устремлены к тебе с душевной теплотой, с нежностью и смирением, то наверняка и человек по характеру такой же. Открытый, нежный и призрачно неуловимый. Но такие глаза, среди прочих бледных и равнодушных, он видел лишь однажды у одной женщины.

***

      Снег хлопьями устилал каменный тротуар. Люди мелькающими пятнышками семенили туда-сюда, дети смеялись, взрослые тащили их за руки, что-то бормоча, лошади стучали копытами по отшлефованным камешкам и фыркали в воздух, а на людей смотрели темными добрыми глазами, похожими на крупные бусины. Он впервые в Германии. В настоящем, кипящем жизнью городе. Вокруг наконец-то не постные лица гувернеров и однокурсников, это ли не чудо? Рейх сидит в холодной карете, взглядом переходя от одного незнакомого пейзажа к другому, рассматривая покрывшиеся румянцем лица. Берлин оказался совсем не таким, каким он себе его представлял из учебников; Рейх всегда считал, что этот город всего лишь административный центр, с какими-то паршивыми развлечениями для приближенных к власти, которые здесь и живут. Наверняка и воплощение его такое же. Серьезное, сутулое, с приплюснутым носом и рыбьими глазами. И носит какой-нибудь старомодный фрак с горой наград, будто бы сорока со своими безделушками. Но все его «ожидания» разбились вдребезги, стоило только въехать карете в заснеженный город. Повсюду огни, радость, улыбки... Не те желтозубые насмешки, которые преследовали его в лицее. Искренние приятные, они, словно звезды, сверкали на каждом шагу. Но больше всего парня поразили ярмарки. Настоящие веселые ярмарки с кучами людей, собравшихся все вместе как огромная арийская семья. Пекли хлеб, продавали пряники в виде человечков с глазками из глазури. Дедушка привозил когда-то ему парочку, но разве могли они сравниться с теми свежеиспеченными теплыми пряниками, что он видел повсюду? Кажется, родители покупали их детям. Он у многих малышей в смешных варежках их разглядел, даже несмотря на то, как треслась карета. Тоже до безумия хочется впиться зубами в запеченную имбирную массу. И погреть об неё бледные руки. Интересно, а ему позволят хотя бы один подержать? За углом продавали согревающий чай с пряностями, кофе и ещё какие-то напитки, названия которых он не знал, но запах давал знать, что они и на вкус такие же потрясающе необычные. Снег шел почти всю их поездку, а стенки у экипажа были тонкие. Поэтому в горле жгуче першило. Вот бы сейчас такого чая со специями, чтобы все мигом прошло. Карета с силой подскочила, так, что Рейх едва не упал на сиденье напротив, но вовремя смог удержаться. —Вот же черт! — тихо выругался немец. — Они что, не могли найти кучера получше? Движение боле не продолжалось, из чего он сделал вывод, что они на месте. Рейх открыл дверь и без проишествий, спасибо подножке, спрыгнул на землю. Подул морозный ветер, проведя снежинками, словно ножом, по острым скулам, и парочка маленьких кружевных салфеток зимы остались у него на ресницах. Стоило Рейху выйти на улицу, как его недовольствие от поездки тут же рассеялось вместе с руганью про неаккуратность вождения. Он даже забыл о кусающемся морозе. Теперь ему наконец позволят прикоснуться ко всему, что он видел из окна, о чем так долго мечтал.

O Tannenbaum, o Tannenbaum, Wie grün sind deine Blätter! Du grünst nicht nur zur Sommerzeit, Nein auch im Winter, wenn es schneit. O Tannenbaum, o Tannenbaum Wie grün sind deine Blätter!³

Немец озирается и видит невдалеке группку людей с бумажками в руках. Их голоса все сливаются в один, громкий и веселый, но слышатся нотки каждого человека. Неповторимая харизма, нежность, радость, любовь. Любовь... Любовь. Любовь была чем-то непонятным, не изведанным. Но когда на груди вдруг становилось легче, а на щеках теплее, он знал— это любовь. Приятная, ласкающая любовь, которая всегда была дефицитным товаром. Люди поют о любви к зеленой колючей ветке. Но как может дерево им отвечать на эту любовь? Странные. А может это он странный и ничего просто не понимает? Ведь если столько народу поет про эту ель. Может в ней какой-то секрет, которого он не понимает? Вот одна такая стоит. С розовыми бантиками на веточках, тридцать девять штук. И ещё двадцать колокольчиков. Нет, постойте, двадцать один! Вот последний притаился сзади. На нем трещина, и язычок еле держится. Теперь ясно, зачем его так спрятали. Елка пахнет смолой и лесной сыростью. Иголки самые обычные, длинные и колючие. Что же в ней такого? Альфонсо говорил, что утром Рождества под ней лежат подарки или угощения. Рейх глянул вниз, но ничего, кроме серого снега и носков своих ботфорт не увидел. Нет, ну должно же что-нибудь быть! Не могут же все эти певцы поклоняться бездушной деревяшке, обмотанной бантиками. — Пшла вон! — Слева на восток раздался хриплый недовольный бас. — Император не желает видеть вас, фрау Констанция! Констанция? Это имя разрезало воздух для него как пуля. Констанция. Именно так были подписаны все те письма, которые он получал в лицее. — Прошу вас, хотя бы... Вы могли бы позволить мне увидеть сына? — женщина в платье с оборванным подолом и с конвертом в руках куталась в потрепанный шарф. — Хоть единственный... —Madame, вам дали билеты. Советую поторопиться, пока поезд не ушел. Счастливого Рождества! — дверь с хлопком захлопнулась прямо перед носом у женщины. — Он не может... Нет. Вильгельм, — она прижимала дрожащими белыми пальцами конверт себе, пока на непокрытые светлые, как топленное молоко, волосы ложились хлопья снега. — Вильгельм!... — её крик разнесся сдавленным вздохом беспомощности, пока карие глаза смотрели на свет в окнах последнего этажа. Затем она развернулась и зашагала прочь. Рейх стоял как бледная, посыпанная снегом статуя. Сзади его окликивал кучер и сопровождающий, который должен был доставить к отцу. Но их голоса звучали расплывчатым эхом у него над ушами, а все рождественские песни вокруг превратились в один мутный гул. Та женщина искала своего сына во дворце. Ждала, чтобы увидеть хоть раз. И имела такое же имя. Нет. Нет, не могло этого быть. — Парень! — мужчина в погонах схватил его за запястье. — Ну чего ты встал? Только не говори, что ты ещё и слабый, дрянной ты... Рейх с силой вырвал руку и помчался в ту же сторону, что и его призрачная надежда. Почему её выгнали? Разве с женой императора так обращаются? И это оборванное платье... Может это и не она? Ведь если это его законная мать, то разве она не должна ждать его с императором? Снег скрипел под подошвой сапог. Парень бежал настолько быстро, насколько позволяли ноги. —Расступитесь! Расступитесь, черт! — люди. Людей было слишком много. Он постоянно натыкался на кого-то, сбивал, толкал. Одному герру даже случайно опрокинул стакан с кофе. И все это только лишь бы угнаться за неровным подолом кремового платья, который был так близок, но до него никак нельзя было дотянуться. — Фрау Констанция! — парень наконец вырвался из толпы пришедших на ярмарку. — Фрау Констанция, постойте, я вас прошу! Женщина замерла, обернувшись. Накрытая шарфом грудь нервно вздымалась и опускалась. Конверт, что она держала в таких хрупких, прозрачных руках, выскользнул, пером опустившись на землю. Рейх галантно подошел и, присев на одно колено, поднял его. И только тогда нежные белые пальчики, словно фарфоровые, коснулись его замерзших щек. —Как же ты вырос...Мой дорогой, — голос у неё бархатный. И дрожащий. Как развивающиеся на ветру лепестки фиалки. А рука теплая. Как пряник, который только достали из печи и поставили остывать. Она греет его щеку, и по всему телу бегут мурашки. Рейх смелеет. Поднимает взор выше. Округлое приятное лицо, румянец на белой, как ткань, коже которого отражается как неестественный, нанесенный небрежной рукой художника. Вздернутый к верху маленький нос. Но самое главное — шоколадные глаза. Время застывает, когда ты смотришь в них. Они бездонны, как озеро, и манящие к себе, как водоворот. Они сияют то янтарным цветов, то печальным голубым. И смотрят одновременно с такой тоской и гордостью. Они больше не встретятся. Никогда. Но отпечаток тех глаз, той единственной вещи, которая заставляла его верить в любовь, останется на всю жизнь. — Да где он?! Поганый, мерзкий щенок, — громом раздался голос кучера, и женщина вздрогнула. А вместе с ней и то чарующее тепло на щеке. Нет, только не сейчас! Не тогда, когда он наконец обрел любовь! — Мальчик мой, — потрескавшиеся розоватые губы тряслись как осиновая ветка в дождь. — Храни тебя господь. Не плачь, — она заботливо смахнула хрусталь слезинки с его век. — Не унывай, — раздался всхлип. А затем трепетная улыбка на миг засветилась. — Прощай! —Maman... Он так и стоял на одном колене. —Maman! Maman, je reviens! Je reviens, tu m'entends? Maman!⁴ Люди вокруг проходили, и то и дело слышались поздравления с Рождеством. Пахло имбирем и смолой. А за углом пели «O Tannenbaum».

***

—Что ты... Союз в кухонном фартуке застыл на пороге. Немец кажется сдержал себя для того, чтобы не вздрогнуть. — Это что? А ну дай сюда, — он широкими шагами подлетел к нему и грубо выхватил фотографию. — Нашел чего рассматривать. Шпион проклятый. — Да, у меня же других дел совсем нет, — огрызается фриц. — Только и думаю, как тебя ночью прирезать. Вот даже информацию собираю. Это кто на фотографии хоть? — Не твоё дело, — Советы прошипел это сквозь зубы, едва не наорав на собеседника. Надо было понадежней запрятать её, в свой шкаф. И вытащить давно из той книжки. Немец ещё что-то там бормотал, но он уже не слушал. Все таким же размеренным шагом убрался в собственную спальню. Можно было и не торопится, все-таки «шпион» с хромой ногой не мог догнать его так уж быстро. Но русский торопился. Куда? И сам не знает. Лишь бы за спиной не было ощущения пристального внимания. В спальне возникла новая проблема: куда бы получше убрать столь дорогой предмет? Впрочем, терзания те были недолгими. Союз открывает платяной шкаф, из которого тут же вываливается замурзанная ушанка. Где звездочка не уставная, а вырезанная из банки. ⁵ Его верная спутница на протяжении стольких лет. — Ну что, родная, — он произносит это с усталой улыбкой. — Окажи мне услугу. В последний раз, — шершавые пальцы очень трепетно засовывают фотокарточку внутрь, стараясь, чтобы та потом не выпала. И чтобы паренек не смотрел на него. Хотя это никогда не получалось. Как ни крути, а все равно он заглядывает тебе в душу. Как Джоконда. Советы убирает головной убор подальше на полку и прислоняется лбом к деревянной стенке со вздохом. —Прости меня, Федь.
Примечания:
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.