ID работы: 10027832

Латай меня на бой, лакай ты мою кровь

Слэш
NC-17
Завершён
361
Пэйринг и персонажи:
Размер:
406 страниц, 19 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
361 Нравится 468 Отзывы 107 В сборник Скачать

отпусти цепь, и я сорвусь.

Настройки текста
Чэн выхватывает краем уха, как Би пытается не смеяться. Это раздражающий сдавленный звук, искренне стремящийся пробиться сквозь какую-то рок-волну по радио в машине. Чэн подпирает голову кулаком, уперев локоть в подлокотник пассажирской двери, и считает — секунды, биты в играющей песне, толчки собственного дыхания. Смотрит, как за окном проносится мокрый от дождя вечерний город. Краем глаза видит, что у Би потряхиваются от сдерживаемого смеха плечи. Выдыхает. — Ты вспомнил очередной анекдот? — спрашивает. — Нет, — хрипло и на выдохе. — У меня ебаная истерика. — Слишком бурно реагируешь. Би вздергивает брови, одновременно сжимая зубы, и отчаянно качает головой. Чэн его понимает — и благодарен, что тот сейчас рядом, даже если это раздражает. Даже если хочется сделать его тише. — Да, — кивает Би. — Потому что я в абсолютном ахуе. — Цю. — Все, молчу. Чэн сначала думает: слава богу. Но спустя секунд тридцать звенящая тишина в собственной голове, с которой совершенно не справляется музыка из динамиков, начинает опасно давить на виски. Он медленно проводит языком по разбитой губе, пробуя свою собственную кровь на вкус, и все-таки говорит: — Расскажи, что именно тебя смешит. — Нет, — качает головой. — Ты меня в лесу закопаешь, а я еще пожить хочу. — Обещаю, — спокойно говорит Чэн. — Говори. Он примерно понимает, что крутится у того в голове, и они оба знают, что в обычной ситуации ничего из этого не выплыло бы на поверхность. Но ситуация необычная настолько, что действительно легко оступиться и упасть в истерику, и сейчас ему просто хочется забыть о статусе. О том, что Би прежде всего его подчиненный, а только потом уже друг. Хочется, чтобы толстый лед вечной мерзлоты-субординации сейчас раскололся — чтобы голос Би, и шутки Би, и эмоции Би помогли ему не утонуть. Би медлит, сжимая руль Порша, но в итоге сдается. — Мне прям все говорить? — выдыхает. — Да. — Во-первых, я в ахуе. Во-вторых, я в двахуе. В третьих, я в трихуе. Чэн слабо усмехается, чувствуя подсохшую кровь в районе разбитой брови под подушечкой указательного пальца. Он не помнит, когда в последний раз его били по лицу — давным-давно не приходилось находиться в ситуациях, где это может произойти. Оказывается, это достаточно больно. Боль неострая, но противная. Хотя бы тренированная ограниченность собственной мимики играет на руку. И хочется попросить Би не замолкать. Говорить, говорить, говорить. Заглушать слова мальчишки в его голове. — Разложи свои ахуй, двахуй и трихуй по полкам, — говорит Чэн, и Би усмехается, а пальцы его сжимаются на руле. — Я был уверен, что все пойдет через жопу. Собственно, говорил тебе об этом, хоть и знал, что в рот ты ебал мое мнение. — Не прибедняйся, — хмыкает Чэн. — Один хер ты меня не послушал, — морщится. — Но я не ожидал, что жопа будет именно такой. Что все окажется прям так… серьезно? Плохо? Глубоко? Я не знаю. Глубоко, думает Чэн. И серьезно. И плохо. Машина ловит колесом какую-то вмятину на асфальте, из-за чего Би шикает себе под нос, а Чэн больно мажет указательным пальцем по сечке на брови, которая сейчас, спустя полчаса, уже не кровоточит, но корка которой все еще невыносимо хрупкая. И приходится прикрыть глаза. И представить, что сказал бы отец — не про мальчишку, не про их связь. Про него самого, оказавшегося настолько далеко за границей собственного контроля. Его голос в голове: все было зря, сынок, все было зря. Чэну тридцать три. В свои тридцать три он все еще не может полноценно сам себе признаться, что завидует Тяню в его свободе. В том, что его позвоночник куда крепче, чем собственный. Понимает изначальное различие их позиций, видит его в отсутствии нотного стана шрамов-правил на спине брата. И все равно завидует — его бесконечной гордости, самоуважению, свободе. Желанию эту свободу защищать ценой собственной жизни. — Не думал, — продолжает Би, — что в итоге в эту херню втянемся мы все. Даже долбаный Ксинг, чтоб его за ногу. Они же реально подружки, в курсе? И это пиздец вдвойне, потому что теперь вместо одного взбесившегося долбоеба мы получим двоих. Джекпот сраный, как будто у меня день рождения. — С Ксингом придется разобраться тебе. — Разобраться? — фыркает. — Че, в лесу его закопать? — Нет, поговорить через рот. — Да. Все время забываю, что я ебаная нянька. Только нянькам еще и платят. — Не делай вид, что тебя это настолько не устраивает. Би кривит лицо, останавливаясь на светофоре, и тяжело выдыхает. — Я вообще со всего в ахуе, — качает он головой. — С того, что этот пиздюк не… ничего. Рыжий — это калейдоскоп фундаментальных в жизни Чэна глаголов, но с частицей «не». Не подчинился, не прогнулся, не сломался. Не научился, не надрессировался, не послушался — снова, и снова, и снова. Рыжий в его жизни — это склейка-франкенштейн из Линг и Тяня. Лоскуты ее смелости, ее энергии, ее безрассудного отсутствия страха. Клочки его жажды к свободе, его неподчинения, стали его позвоночника. Ненависть — грубое и крайнее слово, но Чэн ненавидит каждый раз, когда встречается с Линг, потому что перед ней чувствует себя неспособным. Страх — выбитое из него прутьями понятие, но Чэну всегда страшно за Тяня и за то, насколько далеко страсть к освобождению может его однажды завести. Рыжий — что-то между ненавистью и страхом, на острие границы. Чэн знал, что с ним не сработают привычные правила и методы. Знал, что принял верный путь, когда перестал называть его тренировки «дрессировкой». Видел, до сих пор видит ниточки-зацепки. Но вся его жизнь — четкая программа, и по итогу он ошибается. Ошибается ценой «я тебя ненавижу». Ценой «не хочу ничего слышать». Рыжий — это вирус, разламывающий программное обеспечение. Вскрыл и сломал. Ткнул мордой, как котенка, в простое: ты не можешь контролировать все. Предупредил же: не пытайся, даже, блять, не думай. Но Чэн не умеет. Его учили другому. И итог — абсолютная закономерность. Все по полкам. — А смеялся ты с чего? — спрашивает Чэн, косо глядя на Би. — Точно в лесу закопаешь. — Цю. — Ладно, — хрипло усмехается. — У меня просто в голове крутится, насколько ж я охуенно натренировал пиздюка, что он смог разбить лицо тебе. — Возможно, все-таки закопаю, — врет, хмыкая в кисть. — Закапывай, — отмахивается. — Я уже все. Вы оба для меня ненормальные. — Теперь ты забываешься. — Что этот отбитый наглухо, что тебя умом не понять. Би действительно ведет, но Чэн внезапно согласен с каждым его словом. Мальчишка действительно отбитый — улицей, самим собой. Желанием жить, жаждой к свободе. Предвзятым отношением к деньгам, к влиянию. Он — нешуточно минное поле, где Чэну слишком долго удавалось ступать вперед и оставаться живым. Думать, что в их мирке у сапера есть второй шанс. Возможно, он все еще есть. Потому что Рыжий не врет, когда говорит, что ненавидит его, но это не совсем та ненависть, о которой принято думать. Ненависть напополам. Не совсем к самому Чэну. Да при чем тут ты? — Что ты собираешься делать? — спрашивает Би, когда они заворачивают во двор. — Что бы сделал ты? Би молчит, паркуя машину. Молчит, выключая двигатель. Они остаются в салоне посреди плотной тишины, пока Би находит и подбирает слова, и Чэн ждет, надеясь, что получит ответ, который будет казаться невыносимо болезненным — потому что это будет значить, что он правильный. — Ничего, — наконец говорит Би, пожимая плечами. — Ничего? — Чэн мягко ведет в его сторону головой. — Он отбитый, но не настолько, чтобы вот это вот, — неопределенно обводит ладонью его лицо. — Это крик души. Попытка доказать самому себе. И значит, что он вернется, если отъебаться. Пусть перебесится. Бездействие иногда, знаешь, лучше, чем любое действие. Би никогда его не подводит. В работе, в помощи, в самоотверженности. В поломанных попытках понять, в разбитых советах. И сейчас дает ему именно это — самый болезненный, но единственно верный вариант. Это первый взрыв мины — когда Чэн знает, что нельзя, но все равно пытается его подчинить. Но судьба дает ему второй шанс, говорит: ты ничего не контролируешь, ты ничего не можешь сделать, тебе нужно просто ждать. Ждать и, наверное, надеяться. Все то, чего Чэн не умеет делать. В конце концов, никто не говорил, что будет легко. — Даже не верится, что слышу это от тебя, — хмыкает, выходя из машины. — Ага, — фыркает Би в ответ. — Я сам в ахуе, и в двахуе, и в трихуе.

~

Это практически комичная картина. Ксинг стоит на пороге квартиры, его глаза размером с Юпитер, а взгляд туда-сюда бегает по бежевым пластырям на лице Чэна. Би смотрит на Ксинга, открывая рот, чтобы выматериться, но понимания, что, наверное, нельзя. Лео смотрит черт пойми куда, виляя хвостом, словно заведенная игрушка. А Чэн смотрит на нее. В ее светлые глаза — точь-в-точь как у брата. Киао — сразу понятно, что это она, самая младшая — опасливо оглядывает их всех, но взгляд ее упрямо тянется к Лео, которого Чэн удерживает за ошейник. Би и Чэн видели сестер только на фотографиях, и те ни на толику не передавали их абсолютной схожести. У девчушки такие же тонкие ровные брови и курносый нос, как и у самого Ксинга. Светлые волосы завязаны в хаотичный хвостик, а на ее сиреневой футболке нарисован маленький дельфин. Би вдыхает. Выдыхает. Шумно сглатывает. — Ты почему не сказал прямо? — буркает он в сторону Ксинга, вбивая в пол взглядом. — Эй, я же сказал, что объясню по приезде, — хмурится тот, сжимая ручку сестры ладонью. — Такое, малой, нужно было объяснять сразу. — Не называйте моего брата «малой», — совершенно неожиданно говорит Киао, хмуря свое светлое детское личико, и у Чэна вздергиваются обе брови, а у Би, кажется, случается инсульт. — Это невежливо и неправда. Он уже взрослый. И вы тоже взрослый, а взрослые друг друга не обзывают. Чэну практически хочется навсегда запомнить эту картину, записать ее на пленку и распространить тысячью экземпляров. Потому что это очаровательно настолько же, насколько и удивительно: Би — солдат, наемник, взращенный криминалом — застывает на месте и не может родить ни одного слова, пока девятилетняя Киао смотрит на него хмурым серьезным взглядом. Дельфин на ее футболке подмигивает одним глазом. Ее ручка крепче сжимает широкую ладонь Ксинга. И Ксинг подло улыбается. Чэн сам почти не может сдержать улыбку. — Это он тебя, — хмурится Би на девчонку, — научил себя так вести? — Я хорошо себя веду! — морщится Киао. — Это вы себя плохо ведете. — Я себя плохо веду? — Очень, — ее тонкие светлые брови смешно сводятся к переносице. — Я знаю, что взрослых в угол не ставят за плохое поведение, но вас стоит поставить в угол. — Меня стоит поставить в угол, — в абсолютном шоке пару-тройку раз кивает Би. — Да, — хищно скалится Ксинг. — Би, тебе реально нужно постоять в углу. — Согласен, — кивает Чэн, чтобы добить. Би снова сглатывает, и Чэн практически слышит тот калейдоскоп матерных слов, известных и неизвестных человечеству, который крутится у него на кончике языка. Чэн краем зрения ловит взгляд Ксинга на собственное лицо — во взгляде этом так много вопросов, что у него не найдется ответов. Ему, конечно, нельзя появляться в Арене в таком виде, поэтому Би с самого утра привозит ему пачку документов, которые нужно просмотреть. Би запланировал с Ксингом раннюю тренировку, чтобы тот не расслаблялся, и мальчишка с самого утра пишет и спрашивает, может ли заехать перед Ареной сразу к нему в квартиру, не объясняя причин и ситуации — и вот что в итоге. Ловушка на медведя. Сейчас, в восемь тридцать утра, они вчетвером — Чэн, Ксинг, Киао и Лео — наблюдают, как что-то внутри Би медленно умирает. И это смешно, очаровательно. И от этого легчает. Би шумно выдыхает, потирая переносицу, и Чэн чувствует, как он пытается прикинуть, что из этого безопаснее: слить Ксинга на Чэна, чтобы оттянуть неизбежное объяснение раскраски его лица, или остаться здесь, чтобы при Киао вообще никому не пришлось ничего объяснять. Он, конечно, любит издеваться над людьми, но с Чэном себе не позволяет. Поэтому говорит: — Ладно. Ладно, юная леди. Пойдете со мной гулять собаку? Киао подозрительно щурится на него, словно пытаясь понять, заслуживает ли этот стремный невоспитанный мужик ее компании в выгуле собаки. Она похожа на брата. Ей всего девять, но жизнь ее сломана с самого начала — и это объясняет ее смелость, дерзость, желание защитить Ксинга, все еще не понимая, что ей не по плечам эта роль. Но Лео — это Лео. Перед ним не смог устоять даже двадцатилетний Рыжий. Не может тридцатитрехлетний Чэн. — Можно? — вопросительно смотрит Киао на Ксинга, и тот мягко кивает. — Только следи, чтобы он, — кивает Ксинг на Би, — вел себя хорошо. — Обещаю! Би вдруг переводит взгляд на Чэна. Пытается его этим взглядом убить. Чэн в ответ слабо усмехается, снимая поводок с вешалки, цепляя за ошейник Лео и протягивая Би в руки. Глаза Киао совершенно восхитительным образом загораются, когда собака подходит ближе и внимательно обнюхивает ей ноги, и в конечном итоге она автоматически тянет ладонь, чтобы взять Би за руку. Чэн слышит, как тот задерживает вдох. Как сглатывает. Как аккуратно сжимает ее ручку в ответ. — Будем через полчаса, — буркает Би, и вскоре за ними закрывается дверь. Чэн внимательно смотрит Ксингу в лицо, пока тот мнется на месте. Хмыкает: — Я ему не скажу. — Ебаный блядский рот, блять, что за пиздец произошел? — А как ты думаешь? Ксинг шумно сглатывает, и лицо его разрывает от противоречивых эмоций-вспышек: непонимание, шок, волнение, попытки осознать. Осознание. Рот его слегка приоткрывается, и сейчас он совсем не выглядит на двадцать три — сейчас он действительно «малой», как бы Киао ни пыталась его защитить. — Это… да ну нахер. Это что, Рыж? — голос мальчишки сиплый и низкий. Чэн вдруг чувствует облегчение, что Ксинг не произносит его имя — не в курсе, знает ли вообще. Голос Рыжего в голове, в самих барабанных перепонках: понял, — когда Чэн приказывает никому не говорить. Свой собственный, произносящий его снова. Снова, и снова, и снова — и как это больно на границе с хорошо. — Да, — кивает Чэн. — Где он? — Ксинг зачем-то вертит головой, словно пытаясь найти Рыжего в его квартире. Увы. Совершенно не хочется этого произносить, потому что Ксинг за Рыжего волнуется на уровне безусловного инстинкта — потому что привык волноваться за сестер, потому что принимает людей близко к сердцу. Потому что они с Рыжим действительно успели стать друзьями, хотели оба этого или нет. — Вчера был в Ниве. На бою с Псиной. Слышит скрип челюстей Ксинга, как он прикусывает собственную нижнюю губу. Как сжимаются его кулаки от воспоминаний под веками — тот самый раз, когда он впервые понимает, на что мог обречь своих сестер. Когда наверняка представляет в красках: как они ждут его, а он не приходит, и не приходит, и не приходит. Уже никогда не придет, оставит их вот так — сиротами при живых матери и отце. Спустя столько времени Ксинг помнит Псину слишком ярко и четко. После Псины он никогда не пытался оспаривать решений Би и Чэна касательно боев. — Что с ним, — выдыхает Ксинг без интонации, почти с мольбой глядя Чэну в глаза. — Я ему помог, — отвечает. — С ним все в порядке. — Что… — отряхивает голову. — Что вообще случилось? — Спросишь у Би. Он тебе расскажет, — направляясь в гостиную. Мальчишка стягивает кроссовки, торопливо семенит за ним, и Чэн слышит сотню вопросов, которые тот не рискнет озвучить. Не когда впервые за три года видит разбитое лицо Чэна, где пластыри плохо маскируют заживающие сечки. Бровь, ссадина на скуле. Губа — нижняя, с левой стороны. Тот самый постоянно вскрывающийся раскол на губе Рыжего был справа. — Я… — голос Ксинга из-за спины. — Я могу с ним, ну… связаться? Чэн прикрывает глаза, пока Ксинг не видит. Сейчас, на следующий день, предопределенная ломка приглушена болью и горечью на корне языка. Ему практически нормально существовать в своей собственной квартире без мальчишки — просто немного колет, когда он натыкается на бесконечную россыпь знаков-доказательств по всем углам. Вторая зубная щетка, игровой ноутбук. Оставленная одежда, смятые простыни в его комнате. Лазанья в холодильнике, приготовленная им в последний день — наверняка скоро начнет портиться. Даже стерильный запах его квартиры будто бы изменился. Трагедия одиночества его квартиры — это суггестия Рыжего. До него Чэна она почти не волновала. Но Чэну пока что нормально. В конце концов, он всю жизнь анализировал свое одиночество, взращивал его, совсем как ребенка, и каким бы Рыжий ни был живым — хребет тридцати трех лет невозможно сломать за пару месяцев. Но он знает, что хуже все-таки станет — на второй день после ранения всегда болит больше, чем в моменте. Так организм пытается вылечиться. И не может предположить, сколько есть времени. Сколько придется ждать — дождется ли. Ему — им всем — нужно дать Рыжему время, даже если оно растянется в бесконечность, даже если мальчишка действительно поверит в свою ненависть, как однажды поверил в злость и разрушение. Им нужно оставить его в покое, но лицо у Чэна разбито из-за контроля, из-за неспособности его отпустить. Чэн может приказать Ксингу не лезть — и тот не полезет. Может сказать «нет» — и не получит в ответ ссоры. Это было бы правильно, было бы абсолютно выгодно, потому что Би прав: чем меньше они все будут к Рыжему прикасаться, тем больше шансов, что в итоге он вернется, когда переварит все — в том числе себя самого. Но это — еще одна попытка взять жизнь Рыжего в свои руки. Поводок, натягиваемый до треска. Попытка обладать. Попытка ограничить — и Рыжего, и Ксинга — в свою пользу. — Ты взрослый человек, — в итоге отвечает Чэн. — Вне Арены ты можешь делать все, что хочешь. — А он теперь… вне Арены? Снова почти до боли хочется прикрыть глаза, но Чэн себе не позволяет. В его жизни никогда не работало «надейся на лучшее, готовься к худшему». Он действительно всегда готовится к худшему, но не надеется ни на что, потому что от надежды ровно ноль практического толка — она создает опасные иллюзии, заставляет верить в образы и призраков. И тридцать три года не рушатся за два месяца. И поэтому он не позволяет себе верить, что мальчишка вернется. Не позволяет представлять, каково было бы, если бы он вернулся. Ведь в конечном итоге, если этого не произойдет, ничего в его жизни не изменится. Все просто вернется на круги своя — к контролю, к самосохранению. К отсутствию страха, смеха, гнева и злости. Два месяца — все еще жалкий срок в контексте всей его жизни, и, если мальчишка не вернется, Чэн просто отмотает сохранение, вернется к точке, где его не существовало вовсе. Это даже будет несложно. Он восстановится быстро, склеится насильно. Посмотрит на шрамы в отражении. Вспомнит все старое, забудет все хорошее. Чэн просто не хочет. Просто внезапно вся боль, вызванная мальчишкой, оказывается восхитительно человечной. Рыжий — это дискомфорт в чистом виде, и от него больно, и от него неприятно ломается привычная скорлупа, и это не должно быть хорошим чувством, но он заставляет чувствовать себя живым. Их отношения — показательный онкогенез. Рецидив бесконтрольного разрастания эмоций, которые давным-давно были вырезаны. Одна за другой, одна за другой, совсем как клетки. Он заставляет вспоминать, кем он мог стать. Поверить, что все еще может. — Да, — кивает Чэн, оборачиваясь через плечо. — Что у тебя случилось? — Да ничего особого, — морщится Ксинг. — Просто мама хер пойми где, остальные или на работе, или на учебе, а у малой в классе карантин, поэтому оставить не с кем. Вот и пришлось притащить с собой. Я ее дома оставлять одну не рискую, ибо, ну… — тупит глаза, сглатывая. — Вдруг вернется внезапно, пока меня не будет. — Понял, — кивает. — Почему сразу не сказал? Ксинг криво улыбается, и черты лица его немного смягчаются. — Ну, оно ж того стоило, да? — фыркает, и Чэн коротко усмехается в ответ.

~

На второй день Би выглядит пришибленным, а ломка становится сильнее. — Что с тобой? — спрашивает Чэн, косо на него глядя. Это чувствуется с самого момента пробуждения. Чэн говорит себе: просто привык. За почти три недели, что мальчишка жил в его квартире, действительно легко было привыкнуть к чужому присутствию — к полоске света из-под двери, к шагам за дверью, к звукам из кухни. И в первую минуту дня, пытаясь переварить сознание, ему кажется, что он фантомно слышит, как тот что-то делает на кухне. Понимает, что этого не хватает. Его не хватает. Понимает, что квартира сама к Рыжему привыкла. В ней теперь еще тяжелее дышать. — Да я с Ксинга в ахуе, — морщится Би, затягиваясь сигаретой. — Мудак малолетний. — Куда вы вчера поехали? — спрашивает Чэн, подставляя лицо под лучи утра. — В парк ебаных аттракционов. — Она заставила тебя прокатиться на американских горках? Би коротко сжимает челюсти, едва ли не откусывая кусок фильтра. — Да. Чэн вчера, когда Би с Киао и Лео возвращаются с прогулки, велит ему провести день с девочкой и Ксингом. Частично из-за того, что хочет расслабить Ксинга и самого Би. Частично потому, что сжимается сердце от широких полупрозрачных глаз девчонки, девять лет живущей в бытовом аду. Частично потому, что хочет остаться один — переварить себя. Вспомнить, каково это — быть с собой тет-а-тет. Два месяца в контексте тридцати трех лет — ничтожный срок. Почти три недели в контексте разлома — почти непозволительно ярко. — У тебя вышел внеплановый выходной, а ты жалуешься? — хмыкает Чэн. — Выходной — это когда я, пиво, удочка и мозги никто не ебет. А я выслушал охуительное количество конспирологических теорий о сраных диснеевских мультиках. Вот ты в курсе, что, оказывается, мамка из «Рапунцель» — это колдунья из «Белоснежки»? А вот я теперь в курсе. Чэн слабо усмехается, вдыхая утренний ветер, смешиваемый с их общим сигаретным дымом. Вот так, на балконе ранним утром, с Би по левую руку и сигаретой в правой, кажется, что ничего и не было. Никакого мальчишки, никакого вскрытия. Все по-старому — работа, работа, работа. Квартира, Лео. Мигрени. Четкая схема его выверенной жизни. Говорит: — Иногда даже самая бесполезная информация может спасти тебе жизнь. — Да, — язвит. — Я прям представляю, как меня какой-нибудь дядька в костюме привязывает к стулу и угрожает, что прицепит электрические провода к яйцам, если я не расскажу, от кого ебаная Эльза унаследовала свой дар. — Думаю, это положительно влияет на твое общее развитие. Би прикрывает глаза, беззлобно ездит челюстями. Чэн в курсе, что он не всерьез. Знает на сто процентов, что теории о диснеевских мультфильмах ненадолго, но возвращают его к своим собственным брату и сестре — в детство, в постоянную необходимость защищать себя и их. Би может говорить что угодно, но трепет, с которым он сжимает хрупкую ручку Киао в своей широкой ладони, не спутать ни с чем, кроме щемящей нежности. В чистом неразбавленном. Ксинг помогает Би поддерживать фантомную связь с оборванным прошлым. — Никаких вестей? — спрашивает Би, кося на него взгляд. — Нет. — Надо было все-таки переломать ему ноги, чтоб не убегал. Чэн тянет в сторону левый уголок губы, докуривая сигарету до фильтра. Да, возможно, стоило. Возможно, нужно было приковать мальчишку к холодной батарее, чтобы тот ее согрел. Посадить на цепь, незнакомую даже Лео, и запереть в его комнате. Потому что сейчас, когда Рыжего нет даже на горизонте, а за окном застекленного балкона расстилается бескрайнее теплое утро первого дня лета, Чэну вдруг больше всего хочется, чтобы все было по-другому.

~

На третий день тянет безупречно сильно, и Чэну кажется, что он ошибся. Ошибся, когда решил, что, если мальчишка не вернется, он восстановится быстро и безболезненно, просто откатившись к контрольной точке. Возможно, пока что рано предполагать, рано прикидывать, возможно, этого не стоит делать вообще — но давление не отпускает ни утром, ни днем, ни к вечеру. Он практически с замиранием осознает: мне плохо. Хуже, чем от ножевого в плечо и пулевого в бедро. Хуже, чем приступы. Плохо примерно так же, как когда отец сообщает ему о намерении заключить союз с семьей Линг через их брак. Как когда Тянь убегает в лес, следуя за грозой. Когда Тянь смотрит на него оскаленным волком всю оставшуюся жизнь. Не смотрел уже очень давно, потому что они не виделись месяцев девять. Думает: мне плохо, — все еще не позволяя себе надеяться или предполагать. Человек быстро привыкает к хорошему, адаптируется под комфортные условия и страдает, когда его неизменно вырывают из этого вакуума. Рыжий — не хорошее. От Рыжего больно, и тошнит, и рвется. К Рыжему тянет, и это — аддикция, перманентный абстинентный синдром, возрастающий экспоненциально. Рыжий — живой до основания, а жизнь — это всегда больно. Думает: мне больно. Признание оглушающе звенит в ушах. Из коридора слышится звук открываемой двери, цоканье лап Лео. Сразу после — течение воды из ванной. Чэн немного оборачивается через плечо, сидя в кресле, когда к нему подбегает довольный после прогулки Лео, а после заходит и Би, сразу тянущийся рукой в стаканам, бутылке и льду. Чэн кивает молчаливое «спасибо», забирая из его рук виски, и Би устало падает на диван. — Он, — говорит, кивая на Лео, — съел майского жука. — Помянем. — Еб твою мать, — вздергивает брови Би. — Да этот пиздюк научил тебя шутить! — Ты его этому тоже тренировал? — хмыкает. — Не, — усмехается в стакан. — Не могу делиться настолько драгоценным опытом. — Понимаю. — Ну и как ты? — резко и без предупреждений. Чэн вспоминает, как мальчишка говорит ему, кладя широко раскрытую ладонь поверх его собственной кисти: хватит врать. Говорит: скажи честно. И это оказывается сложно, но все-таки реально — действительно признаться, сказать правду. Бросить карты на стол, опустить блокирующие предплечья. Он не может сказать Би, что ему плохо и больно. Но и врать, что нормально, тоже не хочет. — Пока не определился, — отвечает он, выпивая почти весь стакан одним глотком. — Н-да, блять, — откидывая голову на спинку дивана. — Все проблемы мира из-за долбаных малолеток. — Войны начинают не малолетки. — Потому что это была бы битва говна и мочи. В ответ Чэн невесело усмехается, переводя взгляд в окно с настежь раскрытыми шторами. По вечерней привычке, сформированной мальчишкой, хочется включить телевизор, найти очередной бестолковый фильм и делать вид, что смотришь. За день до конца Рыжий предлагает ему начать смотреть сериал про Джеффри Дамера, чтобы оценить, насколько сильно сраный Нетфликс опять переебал реальность, но они так и не успевают. Чэн снова спрашивает, зачем он читал ту книжку. Мальчишка в полушутку отвечает: может, если я смогу понять психологию серийного убийцы и психопата, тебя мне станет понимать легче. Думает: мне плохо. Думает: мне больно. Что-то изнутри отвечает: ты сам виноват, ты знал, что так будет. Знал, когда предложил тренировки. Когда звал его гулять Лео. Когда гладил по шее. Теперь жди. Теперь (не) надейся. Телефон, лежащий экраном вниз на столе, коротко жужжит, и Чэн берет его в руки, щурясь от резкого белого света. Пальцы, держащие стакан за верхние грани, сжимаются чуть сильнее, чтобы не выронить, пока он читает сообщение, краем глаза видя, как хмурится и совсем немного напрягается Би. — Это он? — голос его хриплый. — Кто — он? — спрашивает Чэн, открывая диалоговое окно. — Рыжий, кто еще. — Нет, — качает головой. — Это хуже. Би невесело фыркает: — Что может быть хуже Рыжего? Сердечная мышца хаотично сокращается, когда он отправляет моментальный ответ. — Кое-кто может.

*

Рыжий не знает, зачем рассказывает — изливает — это все Лысому. Понятия не имеет. Натурально. Потому что сейчас, сидя на кухне возмутительно ранним утром и глядя на его снова широченные от шока глаза, все становится только хуже. Твою мать. Втягивать Лысого — последнее, что нужно было делать, но он чисто по-человечески не справился. Ему просто нужно было… куда-то кому-то что-то сказать. Нормальные люди в таких ситуациях идут к психологу или на крайняк заводят аккаунт в Твиттере, но лишних денег на мозгоправов у Рыжего нет, а для Твиттера он еще не настолько отчаялся. А Лысый еще и беспощадно доебывается — вечер до Нивы, вечер после. Все сегодняшнее утро, непозволительно солнечное и легкое, и Рыжий в итоге сдается. Он всего лишь гребаный человек. Ситуация вслух звучит еще хуже, чем в голове, а в голове она и так безразмерный пиздец. Но Рыжий рассказывает: и про Лео, и про его приступы, и про «не хочу, чтобы ты выходил на Арену». И про Акулу в Ниве. Про то, как бьет Чэна по лицу. Это произносить вслух так сложно, что режет под языком. С каждым произнесенным словом все кажется только хуже и хуже. — Пизда какая-то, — качает головой Лысый, крутя в руках почти пустую кружку кофе. — Ага, — буркает Рыжий, глядя в маленькое окно. — Но он же, ну… он тебе все еще нравится? — Я его, блять, ненавижу. Это правда. Абсолютная. Он уверен в этом больше, чем в том, что рыжий. И это не изменишь краской. Он его ненавидит. Сейчас, пока рассказывает весь этот аттракцион, вспоминает глаза, руки, шрамы. На шее — от брата, на спине — от отца. Ножевое, в которое приятно впиваться большим пальцем, когда захлебываешься от злости. Ненавидит за контроль, за невозможность его отпустить, за желание распространить его на каждый аспект жизни. Обездвижить все живое, заморозить внутри своего холодного мирка. Он его ненавидит. За то, что не работают предупредительные в воздух: Рыжий говорит, предостерегает, но Чэн не слушает — и по итогу все логичным образом через жопу. За то, что в итоге Чэн все равно делает все так, как привык. Ставит его в линейку к Би, и Ксингу, и Чжо, и, наверное, к той жене-не-жене. Ненавидит за то, что затянул за свою линию фронта. Он его ненавидит. Правда. Честно. Сильно. Но это не та ненависть, к которой он привык. Потому что в любом другом случае это одноцветное и односложное чувство, восхитительно простое для понимания. Ей легко дышать, она толкает вперед, дает под задницу: двигайся, двигайся, шуруй. Но с Чэном — как и всегда — все идет не так. Все по пизде. Один цвет расслаивается на сотни — пятьдесят блядских оттенков серого, как цветовая гамма его безмозглой квартиры. Рыжий прикрывает глаза. Жует эту мысль. В итоге она все равно выбирается на поверхность. Думает: я ненавижу его так же, как отца. — Но, ну… — голос Лысого вырывает в реальность. — По-доброму же ненавидишь? — Как, блин, можно ненавидеть по-доброму? — Да легко, — жмет плечами Лысый, будто это охренеть очевидно. Это действительно очевидно. Но ненависть Рыжего — не по-доброму. Она злая. И большая. И больная. И еще — тоскливая до костного мозга. На грани с пониманием, которое не хочется принимать. Потому что Рыжий знает, осознает: и почему, и зачем, и что лежит в основе. Ответы легко находятся в шрамах. В том, как Чэн просит его не уходить во время приступа. И его глаза-пиздец после боя с Акулой — Рыжий все понимает. В каком-то роде это было ожидаемо. Почти предрешенное судьбой событие. Менее хуево от этого не становится. — И он прям… — тянет Лысый. — Прям вообще не сопротивлялся? Когда ты бил. Спазм в груди раздрабливающий и остервенелый. Рыжему хочется впиться ногтями в область ребер глубоко и до мяса, обхватить пальцами изогнутую мокрую кость ребра и вырвать до приятного хруста, чтобы открыть себе доступ к этому чувству, чтобы достать его вместе с телом грудины. Выбросить в мусорку. Никогда больше не испытывать. Потому что это больнее, чем от Акулы, троих его дружков. Шэ Ли. Кого-нахер-угодно. Это страшно практически до жути: Чэн, который не сопротивляется, пока Рыжий бьет его по лицу. Пока один из этих ударов — пощечина. Рыжий снова — по сотому кругу — вспоминает ярко и громко, как в первое же знакомство Чэн вдалбливает его мордой в пол и фиксирует подошвой. Как эта же сцена повторяется в подворотне. Как Чэн бьет его под дых коленом — там, у стены, на границе. Хуже панической атаки. Та хотя бы рано или поздно закончится. — Прям вообще, — сухо отвечает Рыжий, глядя в стол. — Пизда, — качает головой Лысый. — Но, ну. Может, тогда все не так плохо? — Чего? — хмурится, переводя на него взгляд. — А ты бы позволил дать себе морде, если бы не чувствовал себя виноватым? — Да похуй, что он там чувствует, — врет. — Я… я его предупреждал. — Ну да, — кивает. — Предупреждал. Но ты до этого вел себя как мудоеб. Рыжий подозрительно щурится на Лысого, хмурясь еще больше. — К чему ты клонишь? — Вы сравнялись, лол, — нервно фыркает. — Ты послал его нахуй, проебался с этим Ксингом, а потом еще раз проебался, снова послав его нахуй. И, ну. Сейчас он тоже проебался. Сильно, не по-пацански, но… — Ты, бля, всерьез только что сказал «не по-пацански» в отношении тридцатитрехлетнего мужика? — А че он, не пацан? Хуя у него нет? — морщится и тут же гаденько скалится. — Ты-то должен знать наверняка. — Лысый, я тебе сейчас… — Да падажжи, — отмахивается. — Я серьезно. Ты мудоеб, он мудоеб. Все. Минус на минус. Можно начинать с чистого листа. — Ты несешь, — рычит, — какую-то полную херню. — Да схуяли? Рыжий надувает щеки, а потом тяжело выдыхает, пытаясь сдержаться, чтобы не опрокинуть стол. Ему реально не стоило начинать этот разговор. Нельзя было менять устоявшийся канон решения собственных проблем — молча, сам с собой. Потому что сейчас Лысый реально несет херню, но имеющую смысл, и это — ебаный пиздец. Потому что Рыжий действительно проебался. Он реально мудоеб. Два — уже три — раза послал его нахуй. Ему действительно хочется вскрыть себе глотку, или пузо, или сердце. Спустить эту отравленную Чэном кровь — он практически уверен, что она черная, как у гнилого зомби. Клетка с открытой дверью сжата до максимума, воздух внутри нее пахнет страхом быть посаженным на цепь, но долбаный Чэн действительно не сопротивляется, не бьет в ответ, произносит его имя с кровью на губах — и рано или поздно ему придется из этой клетки выползти, столкнуться с реальностью лицом к лицу. Никто в здравом уме не попытается даже не увернуться, когда его бьют в лицо. Это чисто физиологическая реакция самозащиты. Долбаный Хэ Чэн в рот ебал физиологию, природу и здравый смысл. Он не дергается, когда Рыжий бьет его. Сразу выпрямляется, зная, что до следующего удара уже запущен таймер. Я с тобой не справлюсь, не справлюсь, не справлюсь. И сердце его бьется громко. И ярко. И по-настоящему. Пиздец. Рыжий не отвечает слишком долго, поэтому Лысый говорит сам: — Слушай, я реально не эксперт в этих голубых делах, но… — В каких, блять, делах? — Но, — давит. — Но. У меня есть ощущение, что мне опять нужно передать ему «спасибо, дядь» за то, что ты вышел из этой сраной Нивы живым. И я пиздец злюсь на тебя за то, что ты вообще туда пошел и даже не сказал. И ты реально перец, но долбоебский. И… — В какой момент разговор превратился в обсирание меня? — морщится. — И я понимаю, что это… что вот это вот «денег дам» — залупа, и вся эта херня про контроль, и про то, что он не выпустил тебя на Арену, так далее и все такое. Это все мудоебство. Но ты, блять, сейчас сидишь живой и почти целый, хотя дрался с Псиной, и можешь мне хоть в морду дать, но это благодаря ему, и ты, Рыж, блин… Сердце у Рыжего замирает, когда он переводит взгляд на лицо Лысого — на сжатые губы, ездящие челюсти. Сломанные брови, сведенные к переносице почти до болезненного. На что-то вроде формирующихся в глазах слез. И ему становится страшно просто охренеть как, от самого нижнего до самого верхнего позвонков. — Лысый, — сдавленно говорит Рыжий. — Ты чего заладил? — Ничего я, — дергается и шмыгает носом. — Я знаешь как обосрался, когда ты пишешь мне, мол, меня тут разъебали, я у Чэна, под капельницей, вся херня? И на три недели. Три сраные недели пропадаешь — и хуй пойми, че там у тебя вообще происходит. — Лысый, эй. — Я знаю, что это не то, чего ты хочешь услышать, но я с твоим этим Чэном солидарен. Прости уж, блять, — вскидывает руки в сдающемся жесте. — Обоссы, но не бей. Я тоже не хочу, чтобы ты дрался, чтобы ты пропадал без объяснений, как будто это норм, и… — Тоу, — губы у Рыжего начинают дрожать. — И когда ты после той подворотни вваливаешься, блять, полумертвый. И сейчас ты возвращаешься спустя три недели после того, как снова чуть не сдох, и не говоришь ничего, и я вижу, что ты весь в разъебе каком-то. И съебываешь потом в эту, сука, Ниву, не говоришь об этом. В Арене и так жопа, а тут Нива. И вот сидишь тут, живой чисто потому что слава богу, и я… В глотке у Рыжего не формируется ни единого слова, и он просто молча смотрит на то, как у Лысого немного трясется рука, когда тот тычет в глаз сгибом указательного пальца, стирая еще не успевшую упасть слезу. И игра переворачивается. И он внезапно чувствует себя Чэном, для которого весь пиздец его жизни давно превратился во «все нормально» и «все в порядке». Глаза широко раскрываются, пока Лысый тяжело и рвано дышит. — Я, знаешь, — продолжает тот, снова шмыгая носом. — Я твой лучший друг. И ты мой лучший друг. И ты мне нихрена не говоришь, постоянно со своим «да все норм, все ок, я справлюсь», и я… стараюсь до тебя не доебываться, ибо и без меня говна хватает, но я волнуюсь, Рыж, и это все полная залупа. Плечи Лысого почти безнадежно опускаются, когда он, словно сдаваясь или сдуваясь, тупит взгляд в стол, пока сам Рыжий не в состоянии отвести взгляд от его лица. Потому что Лысого натурально прорывает на грани истерики — и это страшно. Потому что Рыжий и есть причина этой истерики — и это больно. Потому что Рыжий пытается — пытался — вдолбить в голову Чэну, что ничего не в порядке, ничего нормального и все может быть лучше, сам поступая точно так же. Минус на минус. Снова долбаное зеро. — Тоу, — тихо говорит он, надеясь, что вкладывает в интонацию все, что не может сказать. — К чему я, — выдыхает Лысый, поднимая взгляд. — Извиняй, Рыж, я, наверное, хуевый друг, но я не могу его винить в том, что он помог тебе не подохнуть. И не хотел, чтобы ты подох. Да, методы ебаные выбрал. Но он, бля, не увернулся от удара, и… я его понимаю, и поэтому хер знает, че тебе еще сказать. Рыжему вдруг практически хочется заплакать. Он чувствует, как это чувство опасно подливает к границе век. — Ты мой лучший друг. Всегда так было и будет, — говорит он абсолютно честно. — Прости за всю эту ебаторию. — Ну, без ебатории было бы скучно, наверное, — фыркает Лысый, и становится чуть легче. — А я и не хотел в комедии жить. — Мало ли чего ты хотел, — шутливо отмахивается. — Ох, блять. Чет меня разъебало. — Ага, — усмехается Рыжий. — Я аж подумал, что у тебя инсульт. — Не, когда инсульт — ебало косит. — Так а ты видел свое ебало? — Вы с твоим Чэном просто два уебка, блять, — качает головой. — Просто цирк. Да, думает Рыжий. Так и есть. Справедливо. Он понимает, что они действительно друг друга стоят. Ему пора бы заканчивать этот разговор и собираться на смену на склад, но тело его вдруг становится мягким, но при этом неподатливым, и он физически не может заставить себя двинуться. Адская смесь ненависти и облегчения — чувства, которого не должно существовать и которое не поддается никакой логике. Но все равно существует. Оно выпуклое и объемное, как шрамы на спине Чэна. — С конями? — хмыкает он, мягко заглядывая Лысому в лицо. — Да, — кивает. — Он — конь, а ты — ебаный клоун.

~

Неизвестный номер: Рыж, привет Неизвестный номер: Это Ксинг Неизвестный номер: Блин, охренеть, только понял, что мы раньше реально с тобой не списывались вообще Неизвестный номер: Мне пришлось выпросить твой номер у Би Неизвестный номер: Он был не в восторге Рыжий щурит глаза от сигаретного дыма и вдруг чувствует, как от этих сообщений почему-то сжимается желудок. Аттракцион невиданной щедрости — люди вокруг вдруг стали охренеть как показывать то, что им на него не насрать. Но, возможно, они всегда показывали, просто Рыжий только сейчас раскрывает, как новорожденный котенок, глаза. Ксинг действительно попросил у Би его номер. Би действительно номер дал. Ксингу почему-то не насрать. Би, видимо, тоже. Рыжий затягивается, на секунду поднимая взгляд в темное ночное небо второго дня лета, и от усталости в мышцах ног хочется просто завыть. Смена в пятнадцать часов — просто ебаный пиздец, но он не жалуется, потому что за механической работой с пропикиванием потока товаров выкраивается много времени на подумать. Уметь бы еще — было бы супер. Он добавляет номер Ксинга в телефонную книгу. Вы: здоров Вы: удивлен, что он дал номер Ксинг: Ха-ха, я его замучил Ксинг: Я спросить хотел, как дела Ксинг: И сразу скажу, что я в курсе, что произошло Выдыхает. Ну слава, блять, богу — второго пересказа этой истории он бы уже не выдержал. Сейчас, почти ночью спустя два дня, Рыжий все еще не может сказать, как у него дела. Ему просто хуево, но на многогранном уровне. От усталости и непонимания, что делать дальше и куда ему идти: вперед, назад, вбок или нахер. От злости и ощущения клетки вокруг собственной головы, за прутьями которой мир еще страшнее. От ощущения опасности — не влезать, убьет, беги, придурок. От понимания, что Лысый прав — они недалеко друг от друга ушли. Оба проебались. Нивелировали старания друг друга. Вышли в ноль. Вы: в курсе или в ахуе? Еще не поздно вернуться к старту. Рыжий просто боится на нем же и забуксовать. Ксинг: Ха-ха, и то, и то Ксинг: Рыж, я не знаю, хочешь ли ты сейчас говорить, и понимаю, если нет Ксинг: Я даже не знаю, что хочу сказать Ксинг: И я пойму, если ты не захочешь возвращаться на Арену, так что я хотел просто сказать, что ты классный парень и я был рад с тобой познакомиться Ксинг: (несмотря на то, что ты меня избил вместо знакомства) Почти ночной воздух приятно режет легкие, и ему еще минут десять ждать автобус, а потом полчаса ехать до дома — к этому времени Лысый с Мэйли наверняка будут спать. Он сам заснуть не может долго уже два дня подряд. Частично из-за хаоса мыслей, частично из-за того, что успел отвыкнуть от их съемной двушки. В ней все, естественно, так же. Несколько раз за ночь с улицы доносятся чьи-то пьяные крики, долбит какой-то музон из проезжающих мимо машин. В ванной подтекает кран мерным кап-кап-кап, а на кухне тикают часы, из которых он постоянно забывает вынуть батарейки. И как гипнопомпическая галлюцинация — фантомное цоканье лап Лео, когда тот посреди ночи тянется на кухню, чтобы попить. Вы: бля, ты звучишь так, будто мы прощаемся Ксинг: А мы не прощаемся? Рыжий сглатывает. Долбаный Ксинг. Им обязательно всем меня вскрывать? Вы: я не знаю Вы: но ты реально звучишь как будто я сдох Ксинг: Рыжий был классным парнем: добрым, (не)приятным, честным… Любим, скорбим… Вы: ща заблокирую Ксинг: Не надо! Ксинг: Я поверить не могу в то, что произошло Он тоже не может, пусть и думает об этом каждую долбаную секунду своего существования. Возможно, Рыжий еще просто слишком молод: ему всего двадцать, и гормоны еще долбят, и именно поэтому он фиксируется на Чэне так сильно, что реально сам себе напоминает пубертатного подростка. Каждая мысль похожа на борьбу «за» и «против». На одну приятную приходится одна разъебная. Чэн катает его на Пепле — и тут же предлагает ему деньги, чтобы не идти на бой. Чэн достает из его волос белое соцветие вишни — и тут же вжимает ботинком в пол раздевалки или асфальт подворотни. Чэн дышит, дышит, дышит ему в местечко между челюстью и ухом — и потом не выпускает его на Арену, повинуясь эмоциям, не справляясь с привычкой контроля. У Чэна нож по половину рукояти в плече — и Рыжий позволяет ему сжимать свою руку и прикасается к его лицу. Чэн сидит один посреди темной гостиной особняка — и Рыжий засыпает рядом с ним на диване, вслушиваясь в дыхание. Чэна тошнит посреди ночи — и Рыжий приносит ему таблетки. Рыжего вдалбливают в асфальт подворотни — и Чэн отвозит его домой почти что ночью, хотя его собственная квартира в абсолютно другой стороне. Рыжий рассказывает ему про отца — и Чэн молчит, поглаживая его шею. Рыжий просыпается после боя с Акулой — и Чэн подносит к его губам стакан с тонкой трубочкой. У Чэна исполосованная шрамами-запретами спина. Рыжему до сих пор хочется прощупать их пальцами. Я тебя, сука, ненавижу. Вы: ага, я тоже Ксинг: Я думал, что ты по девочкам… Зубы клацают. Вот мелкий кусок говна. Вы: я, бля, по девочкам Ксинг: Я, конечно, Чэна на предмет этого не проверял, но… Вы: завали дупло Ксинг: Ха-ха Ксинг: Не, правда. Я выхуел знатно Ксинг: Даже хотел тебя в какой-то момент познакомить со своей старшей сестрой, а оно вот как… Ксинг: (это шутка, я не допущу тебя до своих сестер) Вы: да мне не нужны твои сестры Ксинг: Ну еще бы Ксинг: 100% понимания, 0% осуждения Ксинг: Моя старшая тебе сама позавидовала бы Ксинг: Такой мужчина… Военный здоровенный… Рыжий чувствует, как начинает гореть лицо и уши, и это уже переходит через все мыслимые и немыслимые границы. Он устал просто по самые гланды за убойную смену, но все эти шутки от этого невыносимого придурка вдруг дают разряд какой-то ненормальной энергии — жаль, что нельзя вложить ее в то, чтобы разнести этому придурку его наглую морду. Вы: ксинг, иди в пизду Вы: реально заблочу Вы: и заскриню для би твое «я выхуел» Ксинг: Значит, ты планируешь как-нибудь вернуться? Рыжий осекается, застывая с телефоном в руках. Он даже не заметил. Думает: попался. Его колбасит просто до невыносимого. Вчерашний разговор с Лысым — контрольный в голову, потому что ощущение себя мудоебом возвращается в двойном-тройном-многотысячном объеме, и ему стыдно, что он не замечал, что не придавал значения. Что отмахивался, совсем как долбаный Хэ Чэн, от поддержки и волнения, заботы и помощи. Я не хочу, горько думает Рыжий, быть на тебя похожим. Ты, блять, поломанный и неправильный. Я не хочу быть (с) тобой. Рыжий щурит глаза от фар автобуса, подъезжающего к остановке, и идет к нему, минуя толпу других работников, каждый из которых едва стоит на ногах от усталости. Падает на сидение возле окна, упираясь лбом в приятно прохладное стекло, и сглатывает. И еще раз. И еще. И думает: какого ж ебаного хера это все произошло? Мысль разрезает сознание: потому, что я такой же. Ксинг: Рыж? В нее легко поверить, как и в ненависть. Вы: посмотрим Ксинг: Знай, что буду ждать тебя, как солдата из армии, мой дорогой... Вы: и кто из нас после этой фразы пидор? Ксинг: Ну ты же сказал, что по девочкам Вы: придурок

~

Третий день похож на апокалипсис. Ему и плохо, и больно, и просто полный пиздец. Полдня Рыжий спит после ночной смены, потому что впереди еще одна такая же, и слава богу, что усталость настолько сильная, что даже долбаные мысли о долбаном Хэ Чэне не могут заставить его оставаться в сознании. И спит он — как ни странно — совсем без снов, словно подсознание дает ему передышку перед предстоящим днем. Потому что предстоящий день — просто задница. Рыжему кажется, что это похоже на ломку. Он проносит ее с собой через каждый час, минуту. Сраную секунду. Даже когда удается воткнуться взглядом в телек вместе с Лысым под вечер, даже когда он скидывает маме деньги за бои и смены и разговаривает с ней по телефону, даже когда скроллит ленту соцсетей, даже когда засыпает в автобусе — этот долбаный Чэн лейтмотивно проходит через все сознание красной нитью, на которой хочется повеситься. Я хочу прикоснуться к нему. Чтобы ударить, конечно. Я его ненавижу. Как Рыжий его ненавидит за тягу к контролю, за попытки его подчинить. За шрамы на всю его долбаную спину, непонимание жизни. За ебаные сальто, чтобы он улыбнулся. Как он улыбается. Каково это — быть причиной его улыбки-драгоценности. Какой. Он. И эти его глаза, и руки, и шрамы. И он. Весь. Сука. И как он, придурок конченый, совершенно не сопротивляется, потому что действительно не хочет делать Рыжему больно — и Рыжий бьет еще, чтобы разрушить эту иллюзию, вывести на чистую воду, показать: видишь, ты опять врешь, врешь, врешь. Но Чэн не врет. Чэн делает ему больно самим собой, но не физически. Физическая боль — единственная, которую Рыжий хорошо переносит. Я хочу прикоснуться к нему. Чтобы ударить, конечно. И как он становится мягче с каждым днем. Ближе. Как дефрагментируется его образ, распадается на кусочки. Как в нем просыпается человек. И как он действительно помогает ему сейчас стоять на ногах. И говорит, что делает это не ради себя. И что не собирается подчинять, контролировать. Держать его. Отпускает поводок — беги, собачка, куда хочешь, если не хочешь быть со мной. Не бьет в ответ. Смотрит тоскливо и глубоко, много-много жизни на радужке. Отпускает его — возвращайся, если тебе это нужно. Глаза не врут. От них больнее всего. Все их отношения — один большой проеб-фиаско. Тупой ты, тупой я, вот такая вот семья. Сука. Рыжий проносит его образ в башке через все существование. Я хочу прикоснуться к нему. Через весь день, в автобусе, на смене. И каждое пик-пик-пик терминала по товарам, и внезапно жужжащий телефон в кармане — благо, что ночникам на этом складе позволяют протаскивать телефоны. Без наушников вздернуться захотелось бы совсем сильно. На этих же наушниках. Рыжий оглядывает широкое помещение склада, замечая, что бригадир смены пропикивает какие-то салфетки, и бросает взгляд на экран телефона. И все сжимается, и становится тошно. Мерзко. И страшно. Фура: привет, чемпион Фура: тебе забивать местечко? Фура: или ты опять заблудился? Я заблудился. Добро пожаловать домой. Он застывает вот так — посреди склада, в одной руке сжимая тсд-шник, а в другой телефон, пока изнутри его сердце сжимает клетка собственных ребер. Чувствует, как долбится пульсом вена в районе глотки, почему-то вспоминая вкус баунти, четыре из которых он съел сам, а два отдал Ксингу. Вспоминает Ксинга — как он смеется возле стены Пантеры. Вспоминает Пантеру — как ее коридор ведет вниз, словно в ад. Ад Арены. Вверх по лестнице. Амфитеатр. Кабинет. Когда (не) кажется, будто он улыбается. Собственные мысли: у него красивое лицо. И еще: очень, блять, красивое. И финальное: господи, помоги. Господь, собственно, так и не помог. Ох, блять. Я хочу — я, блять, делаю. Или ты думаешь, что только тебе можно? Иди. Ты. Нахуй. Рыжий не замечает, как проходит остаток смены, как он вдруг очухивается в семь тридцать утра. Садится на автобус, бесконтрольно дергая ногой. Просматривает на картах маршрут — выходит на нужной остановке, идет на другую. Бесконтрольно стучит рукой по краю телефона. Садится на еще один автобус, две пересадки. Где-то в промежутке проскальзывает мысль: а хули нет? Действительно. Ебаный. Ты. Мудак. Не станешь меня держать, ага, конечно. Джентльмен, блять. Пешком еще минут пятнадцать. Попасть под долбаный дождь, промокнуть до нитки за полсекунды. Как и тогда, посреди поля. Ускорить шаг, почти перейти на бег, косо поглядывая на время — восемь пятнадцать. Очухаться возле двери в парадную, вспомнить долбаный код от домофона. Лифт или лестница. Лифт. Быстрее. Пятнадцатый этаж, вперед по коридору. Входная дверь понтового блестяще-черного цвета. Какой. Ты. Конченый. Я с тобой не справлюсь? Я? Это ты, блять, не справишься со мной. Три стука. Раз-два-три. Громко, на весь общий коридор. За дверью не слышно шагов. Щелчок замка. Дверная ручка опускается вниз. Я. Тебя. Ненавижу. Глаза Чэна выглядят почти что испуганными, даже если Рыжий это выдумал. За. То. Что. Ты. Такой. Блять. Высокий. И поэтому встать на носочки, чтобы его поцеловать.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.