ID работы: 14760294

Лебедина песня

Гет
NC-17
В процессе
10
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 45 страниц, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник Скачать

Милосердие

Настройки текста
      Он ведь это не серьезно, правда? Не по-настоящему. Это всего лишь очередная проверка ее веры, такой вот извращенный тест на доверие. Сможет ли она воткнуть этот нож ему в артерию? Даже тянуться не придется, достаточно всадить холодный треугольник лезвия ему в бедро.              Джон видит этот маятник сомнения, колеблющийся в ее взгляде туда-сюда в неизменном ритме. И от этого он победоносно улыбается, с точностью зная, что ей не хватит сил. Элиза, быть может, больна гордыней, но она точно не убийца. Это не в ее характере.              Кровь отыгрывает в ушах барабанный марш. Это тянущее тяжелым булыжником чувство безысходности заставляет невольно сжиматься в комок и пятиться – пятиться до тех пор, пока позвоночник и лопатки не начнут ныть от усердия, с каким она упрямо упирается в стену. Спасения из ситуации нет, запасного выхода нет. При всей силе воли кусок свинца позади нее не расплавится от одной лишь мысли, позволяя ей проваливаться в глухой проем.              — Я не могу.              В тусклом свете лицо напротив отливает багровым, как выдержанное Шардоне на просвет. И на лице этом играет подобие неодобрения, какое обычно принято сдержанно проявлять при дрессировке собак или воспитании ребенка. Джон не злится, только искренне изумляется, с какой легкостью она швыряется бесценным шансом отплатить ему болью за боль.              Это было бы честно. Вот прямо сейчас схватиться за нож еще крепче и выдавить буквы на его теле с такой дурью, чтобы они отпечатались царапинами на костях. Навечно. Запечатать грех внутри греховного сосуда. Так было бы правильно.              Но над желанием справедливо ответить Джону за жестокость берет верх обыкновенный, первобытный страх. Элиза не сможет. Рука не поднимется. Даже на такого морального урода, как он.              Лезвие высекает крохотный всполох искры, когда с шумом вываливается на пол из ослабевших пальцев. Пусть вырежет им «уныние» посередине ее лба в наказание за то, какой слабохарактерной она является. Плевать.              — Я не могу, — повторяет Элиза, зализывая сухие губы. — Я не ты.              Он с раздражением выдыхает. Кажется, стоит немного потянуть время, и из его ноздрей повалит прогорклый дым, а следом и пламя.              — Дело не в руке, что ведет орудие – дело в том грехе, что ты обнажаешь.              Лучше бы он просто утопил ее в той злополучной реке, не добившись покаяния. Было бы куда проще. Умирать, разумеется, она не готова, но и страдать, как выясняется теперь, тоже. У Элизы есть принципы, против которых она не сможет пойти. Только Джон называет это гордыней, для него ее принципы – грех.              — Ты избавляешь человека от необходимости нести это бремя внутри себя.              В его руке ее собственная кажется совсем крошечной: худой, тощей, почти миниатюрной. Из цепкого захвата ей не вырваться, не стоит и пытаться. Он вновь терпеливо вкладывает нож в беспомощно распахнутую ладонь.              — Это не наказание, Элиза.              Пальцы смыкаются на твердой рукояти, не смея больше отпускать. У нее нет выбора. Ей просто придется.              — Это милосердие.              

***

      О том, что в понимании Джона является милосердным, Элиза узнала пять лет назад во времена той пыльной давности, когда он еще не успел обнажить перед ней всю свою извращенную подноготную.              В тот день над округом повис тяжелый свинцовый заслон грозовых облаков. Насыщенно антрацитовое небо шапкой накрывало горы и поля вплоть до горизонта, а воздух пах металлическими нотками электричества. В июле, в период изматывающего зноя, такая погода казалась благодатью. Удушливый воздух оседал в легких, кожа покрывалась мелкой испариной, а мозги отказывались трезво соображать.              Элиза любила такую погоду, когда листва под редкими лучами, пробивающими заслон облаков, становилась изумрудно-зеленой, а контраст между насыщенно-серым сверху и пшенично-золотым снизу создавал иллюзию сжатого пространства. Ее настигало необъяснимое чувство защищенности и уюта, будто облака выстраивали непробиваемую стену вокруг округа и отгоняли на миг любую напасть из внешнего мира. В момент затишья перед бурей тело ласково укутывало умиротворение.              Тот день, признаться, в ее памяти отпечатался рваными кадрами, отрывками отдельных сцен, но не полноценной картиной. Она с точностью помнит, как стягивала волосы тугой косой и кляла духоту на чем свет держится за непреодолимое чувство отвращения и прилипшую к спине майку. Мэл посадила ее за ревизию, малодушно вручив в руки накладную, чтобы без дела она лишний раз не слонялась. Со стороны тети это было справедливым решением, только таковым оно едва ли казалось в те моменты, когда Элиза загибалась от бессилия и жары в закрытой коробке подсобки.              Сквозь тонкую перегородку картонной стены слышались неторопливые переговоры, похожие на тихий гул, какой обычно доносится из старой трубы. Элизу мало беспокоил второй собеседник, только бесконечный список медицинских препаратов перед глазами и перспектива ослепнуть к концу дня от бесконечного моря букв и цифр, мешающихся в одно сплошное ассорти.              — Черт, я бы с радостью, но через два часа должен появиться поставщик. Не могу разорваться сразу на два места.              Она не помнит, что именно толкнуло ее показаться из своего укрытия – доканавшая духота или простое любопытство, но фразу Мэл она помнит весьма отчетливо. Такое редкое для нее раскаяние слышать доводилось от силы пару раз за жизнь, и в обоих из случаев это было простой дежурной ложью. На сей же раз она была искренна, что служило хорошим показателем того, что Мэл действительно способна на проявление этого чувства.              — Может, Элиза справится?              Собственное имя, брошенное словно бы невзначай, заставило грубо затормозиться в дверном проеме и врасти ногами в пол. А может, дело было вовсе и не в этом, а в серой бездне глаз, цепляющих ее в капкан еще на подходе.              Джон Сид с ловкостью профессионального охотника словил ее в ловушку пристального взгляда, не позволяя ни дергаться, ни просить о помощи. Так виртуозно легко и ловко. Как паук парализует жертву токсином, сворачивая податливое, безвольное тельце в паутину.              Элиза в тот момент с четкостью осознавала лишь одно – этот взгляд долго не выдерживал ни один из тех, кому доводилось его видеть. Такой пристальный и наблюдательный, что создавалось невольное ощущение, будто она стоит перед ним без одежды вовсе. Точнее без кожи… И без мышц. Один голый скелет, не способный скрывать секретов.              — Что-то случилось? — с опаской спросила она, легкой поступью, словно на тугой привязи, следуя навстречу завораживающей ртутной серости чужих глаз.              — Нужен доктор. Тот, что был в нашем распоряжении, улетел на похороны в Атланту два дня назад.              Джон впервые обращался к ней напрямую за все время их прискорбно непродолжительного знакомства. Голос его, казалось, очерчивает каждый изгиб на теле, вызывая неприятное жжение где-то в подреберье. Такой серьезно настроенный и такой приторно мягкий.              Уже тогда стило для себя уяснить, как хорошо он наловчился использовать каждый мускул, каждую мышцу в своем теле, чтобы создавать ложный образ того человека, который сможет с легкостью медицинской иглы проколоть толстый пузырь недоверия и достучаться до самой истины. Но Элизу тогда навещало лишь дурацкое, путающее чувство эйфории вкупе с дурманящей мозг духотой. Сознание работало с перебоями, будто под невообразимой дозой Блажи.               — Я не обещаю, что смогу помочь.              По крайней мере, с ним она была честна. Да и чего стоило ожидать от зеленой девчонки, с треском вылетевшей из меда? Разумеется, дело было не в нежелании учиться и тем более не в недостатке знаний, нет. В чем-то совсем несуразно нелепом и до банальности абсурдном, в чем-то, за что Элиза укоряет себя каждый день.              — Много не требуется, — убежденно отозвался тогда Джон, едва заметно усмехаясь.              — Вот и славно, — одухотворенно поддержала Мэл не к месту позитивным тоном. — Возьми с собой аптечку, мало ли что.              Создавалось дурацкое давящее чувство, будто бы ей не оставляют выбора. Элиза могла лишь выдавить на губах насильно дружелюбную улыбку без права просто взять и отказаться.              Ей было двадцать один и она до нелепого глупо верила, что рядом с Джоном Сидом ей ничего не грозит. Возможно, так оно на деле и было. Ей не сулило наткнуться на проблемы со стороны, ведь самой большой угрозой был только он сам. Хотя тогда это едва ли останавливало ее от того, чтобы залезть в его новенький пикап и расслабленно швырнуть сумку с лекарствами на заднее сидение.              Все это казалось таким… нормальным.              Он казался нормальным.              Порой ошибаться было приятнее, чем знать правду.              

***

      Конечно, воспоминание не стоило того, чтобы отпечатываться в ее памяти обгоревшим клеймом. Но тогда для нее это отчего-то казалось важным.              Стена осатаневшего дождя настигла их на середине дороги, когда первые капли с грохотом военных снарядов посыпались с темного неба. Элиза не настаивала на диалоге, да и Джон особо не напрашивался. Тишина в салоне казалась даже уютной под жужжание дворников и тихие кантри мотивы на радио.              Она всегда любила дождь. И сырость. Особенно наблюдать за ней откуда-то из укрытия, трусливо, но не без любопытства скрываясь от непогоды. Родная Аризона ливнями не радовала. Если дождь и проходился по штату, ничего кроме сырых комьев глины и удушливого запаха пыли он после себя не оставлял. Монтана в этом плане обходила штат по всем параметрам, и Элизу это вполне устраивало.              И если бы не чуть приоткрытое в ненавязчивом желании вдохнуть легкий запах озона окно, едва ли она бы так скоро познала обратную сторону личности Джона Сида.              Нечто, похожее на тихий, умоляющий скулеж, донеслось до ушей раньше, чем свет фар выловил скрюченный под неестественным углом силуэт животного. По виду не больше собаки.              — Остановись, — опомнившись, попросила Элиза, подскакивая на месте. — Пожалуйста!              Колеса тяжело заскрипели по сырому гравию обочины. Мотора Джон не глушил, но все же предусмотрительно поставил машину на ручник, чтобы быть наверняка уверенным в том, что пикап по невольной случайности трагически не закончит где-то в кювете. Свинцовые снаряды капель с грохотом колотили по металлическому корпусу, перекрикивая радио и сдавленный скулеж, доносившийся откуда-то сзади.              Элизу не смущала ледяная стена дождя, напитывающая рубашку и шорты со скоростью выкрученного на максимум душа. Ее не смущала видимость не дальше кончика носа и отвратительное хлюпанье в кроссовках, чавкающих при каждом торопливом шаге. Все это тогда было так не важно, так посредственно. Адреналин разогревал кровь необходимостью действовать, подгонял уходить все дальше от пикапа в непроглядную смоляную темень, туда, откуда белый корпус машины напоминал лишь размытое пятно.              За настойчивой мыслью о том, что Джон едва ли наберется глупости выйти вслед за ней под проливной дождь, она все упорнее игнорировала это зудящее ощущение между лопатками, пока вслед за ним до нее не долетело неспешное шарканье чужих ног, словно бы на привязи следующих за ней шаг в шаг. Со стороны Сида это казалось необдуманным решением, со стороны Элизы и вовсе бессмысленным, но попытаться все же стоило.              Мышца в клетке ребер сжималась комком от невыносимо страдальческого воя, разносимого по округе вместе с громким, тяжелым набатом грома. Колени как-то вмиг подгибались от бессилия и разрывающего чувства тоски.              — Тише, маленький. Сейчас мы тебе поможем.              Меховое тельце на краю обочины подрагивало в болезненных конвульсиях, механически дергая перебитыми лапами песочного цвета. Тихий скулеж изредка прерывался слабыми попытками втянуть в крохотную. Раздробленную грудь больше воздуха. Эти частые, надрывные вдохи отдавались в Элизе колкими ударами сердца о лопатку.              — Может доставить ее в ветклинику в городе. Это же не проблема?              Напротив тихо опустилась безмолвная тень. Его лицо тогда напоминало гипсовую маску – неподвижную, предельно сосредоточенную и мертвую. Он едва ли напоминал ей тогда человека, скорее статую – немого ангела, склонившегося над невинной жертвой.              — Джон?              — Поздно. Ей уже недолго осталось.              Грудь с мощностью экспансивной пули пробивает тоска, осколками застревая в легких и сердце. То бесстрастие, с каким Сид бросил эту фразу, заставило невольно съежиться, прикрывая напекающие глаза. Нет, она не разревется, слишком непозволительная роскошь.              Рука, едва касаясь, прошлась по сырой шерсти цвета пшеницы, улавливая подушечками пальцев сотрясающую тело крупную дрожь. Слабые, стонущие звуки, вырывающиеся из приоткрытой пасти, больше походили на всхлипы. Элизе почти физически было больно на это смотреть.              — Но ведь можно же что-то сделать? Она страдает.              Джон ответил далеко не сразу. В тот момент, всего на мгновение ей показалось, что в глубоком озере синих глаз со дна поднялось нечто, напоминающее скорбь. Его руки мягко легли на собачью голову, будто стремясь утешить, забрать истязающую тело боль, и все, что Элиза слышала после – громкий треск шейных позвонков.              Кажется, она зажмурилась всего на мгновение, позволила себе вздрогнуть от резкости звука и последовавшей за этим вязкой патокой тишины.              — Порой смерть лучше мучений. — Тихо отозвался Джон, укладывая безвольно повисшую голову на землю.              В тот день он говорил пустых слов о Господе и о том, как должно отдавать то, что было дано нам на время. Он вообще больше ничего не говорил, молча поднимаясь с колен и неторопливо шествуя обратно к машине. Слова тут были лишними, как и необходимость предпринимать какие-то действия. Элиза могла только беспомощно осматривать притихшее, искалеченное тело, отчаянно цепляясь за мысль о том, что Джон на самом деле прав.              

***

      Только что милосердного в том, чтобы калечить плоть снова и снова, истязая себя за призрачную возможность однажды получить прощение. Если страдания – это единственная цена Божьей милости, то в чем вообще смысл? Неужели Он и правда создал род человеческий, чтобы забавляться, глядя на то, как старательно люди губят себя в попытках добиться покаяния?              В какой-то момент Джон в своих догматичных проповедях просто свернул не туда. Кто-то подтолкнул его, указал направление, взрастил на благодатной почве целый сад ненависти и отвращения к самому себе. И это не делало Джона монстром, это делало монстром того, кто подобное допустил.              Теперь остается лишь понять, кто во всей этой ситуации страдает больше – он или она?              Для Сида это лишь очередная демонстрация готовности пойти на что угодно ради очищения. Боль его не пугает, нет, напротив, она его подначивает, распаляет. Боль подобно меху в кузнице раздувает пламя, пожирающее Джона изнутри. Пламя, что убивает его, и вместе с тем заставляет чувствовать себя живым. Это замкнутая, порочная система, из которой нет выхода.              И теперь Элиза не имеет иного выбора, кроме как стать ее частью.              — Кожу нужно обработать, иначе будет заражение.              Говорит совсем как он день назад, когда его руки спиртом прожигали нежную ткань мышц вплоть до костей. Разница лишь в том, что Элиза озабочена дезинфекцией до начала истязаний, пока кожа не хранит на себе отпечаток греха.              В помещении душно совсем как в подсобке в тот злополучный день: по вискам зигзагами скатываются капли, склеивая еще влажные пряди волос с кожей на лице, нож в скользкой руке едва держится, намереваясь вот-вот снова выскользнуть. Внезапно наполнившая помещение жара заставляет мысли в голове застревать на месте, словно посаженными на подтаявшую карамель.              Она упускает тот момент, когда Джон избавляется от рубашки полностью, небрежно откидывая ту на край кровати, когда подходит к небольшому шаткому столику, перекладывает содержимое принесенного подноса на мореную древесину и жестом велит подойти. Элиза упускает и то, как ноги против воли сами несут ее навстречу неизбежному, и как удивительно просто оказывается подчиняться.              На столешнице покоится знакомый прозрачный бутылек со спиртом и пачка стерильно чистых бинтов. Всего-то и нужно, что взять один из них в руки, смочить в растворе и половина дела, считай, сделана.              Будто ей впервой кого-то резать.              От подобной мысли тело внезапно передергивает. Перед глазами встает неизменная картинка, как мягко медицинский скальпель разрезает верхний слой эпидермиса, пуская вслед за собой шелковую ленту крови. Словно нож по маслу. Не натыкаясь на сопротивление.              — Слишком неуверенно ведешь руку для доктора.              Джон заявляет это почти с усмешкой, когда видит, как деревянные пальцы неуверенно раздирают свежую пачку с бинтами. Слабость перебарывает желание увидеть, как удовольствие на лице Сида вскоре сменится страданием.              — Чтоб ты знал, я вылетела. С третьего курса.              Зачем она вообще ему об этом говорит? Не все ли ему равно? Для него оправданий просто брать и не делать нет. При четком осознании такой правды тоску внутри слишком скоро сменяет раздражение. Она едва с рычанием не одергивает руку, когда он в джентльменском жесте тянется к ней помочь. Пачка от злости подается напору, и вскоре по помещению прокатывается треск.              — Я справлюсь.              Кому адресована эта реплика, Элиза так до конца и не понимает, но Джон, принимая это за личное, только безразлично ведет широкими плечами.              Без одежды смотреть на него оказывается еще труднее. Подсознание истошно вопит о том, чтобы не пялиться, когда по факту выясняется, что пялиться попросту некуда, кроме как на младшего Сида. Ему эти тщетные попытки сосредоточить глаза на бутыли со спиртом, кажется, даже льстит.              О, нет. Он испытывает извращенное удовольствие, наблюдая, как она упрямо отворачивается, выливая едко пахнущее содержимое на кусок ткани в руках.              Так кто кого больше истязает?              Все это даже кажется забавным, по-детски наивным, пока Сид покорно не оборачивается к ней спиной. Дыханье обрубает, словно Элизе кто-то со злости мотнул по дых.              Кожа похожа на старый, потрепанный пергамент – такая же трагически тонкая и такая же изувеченная. Бледный холст смят и исчеркан уродливыми штрихами шрамов. Неаккуратными, уродливыми, и нанесенными с явной, садистской яростью.              Такие следы Элиза видела лишь однажды за время практики в Вестчестерской больнице при Колумбийском университете. Больного звали Аарон Бьорк, ему было пятьдесят два и каждый вечер на протяжении тридцати с лишним лет он истязал себя ремнем с металлической набойкой. Психологи называли это мазохизмом, а Аарон называл это покаянием. Он верил, что самобичевание поможет ему понять, что чувствовал Иисус, когда его вели на Голгофу.              Кончики пальцев прошибает короткий разряд тока, когда Элиза почти решается прикоснуться к одному из шрамов, едва повторяющего очертания ее собственного. Дотронуться до него ей так и не хватает сил, будто пальцы толкаются в невидимую стену между ней и спиной Джона Сида. Мнимая дистанция не позволяет вторгаться в его личное. Эти увечья он тоже нанес себе сам?              — Как я и сказал, — словно чувствуя застрявший иголкой на ее языке вопрос, отзывается Джон, — родители первыми привели меня к истине.              Становится совсем не до злорадства. Скорбь внутри тяжелеет огромным булыжником и придавливает все ее крохотное существо к земле. Элиза смыкает уставшие глаза, роняя почти неслышное:              — Мне жаль.              Жаль не монстра, в которого он превратился – жаль того человека, который был в его шкуре до этого. Жаль ребенка, который слишком рано познал жестокость. Жаль невинное существо, терпевшее издевательства от людей, ближе которых у него не было. Ей жаль и себя за то, что приходится вновь погружаться в собственное искалеченное прошлое и переживать ту нескончаемую боль опять, и опять, и опять…              Она устраивается прямо на столешнице, чтобы не приходилось тянуться. Вернее, чтобы чувствовать опору в случае, если это зайдет слишком далеко. За вязким дегтем размышлений о том, как дерьмово поступила с ними судьба, Элиза на миг утрачивает связь с реальностью. Когда же, наконец, она неуверенно возвращается, мозг застает осознание того, что все необходимые формальности уже были соблюдены, а ей только и остается, что вложить лезвие в руку и приступить.              У Джона чуть ниже правой лопатки покоится дева с весами в руках. Фемида. Богиня правосудия в греческой тоге. Элиза присматривается чуть старательнее, чем того позволяют меры приличия, но есть ли в нормах морали толк, когда все что они здесь делают приличным назвать язык не повернется? Из-под плотной тканевой повязки по бледным щекам ползут полупрозрачный черно-белые слезы. Весьма поэтично, учитывая, что справедливость слепа. В случае Джона Сида она еще глуха и нема, и кажется, у нее есть большие проблемы с весами, которые все никак не могу добиться равновесия.              — Красиво, — зачем-то обозначает Элиза, прикладывая смоченный бинт прямо по центру спины, между лопатками. Единственное место, лишенное шрамов.              Резать поверх рубцов удовольствия мало, как и резать в принципе. Но какая теперь разница?              Расстояния между ними не остается, когда Джон с удобством наваливается на стол и втискивает бедра между ее ног, замыкая контакт. Ожидаемого взрыва не происходит, но ощущение чужого тела в такой опасной, почти интимной близости всполохом ярких искр отдается в синапсах. Становится неимоверно тесно, душно, будто кто-то вентилем перекрутил подачу кислорода в помещении. Широкие столбы мускулистых рук Сид упирает по обе стороны стола, создавая некое подобие упора. Или клетки.              Когда холодный металл чуть давит на эластичную поверхность кожи, рука сама собой тормозится, не решаясь продолжать. А если и правда тест? Если это проверка? Мышцы пресса туго подтягиваются в напряжении. Элиза глотает вставший в горле ком.              — И многим ты позволял это делать?              Вместе с вопросом лезвие мягко разрывает податливую человеческую ткань, выдавливая наружу первую алую каплю. Свободная рука смыкается на предплечье Джона для устойчивости, накрывая похолодевшими пальцами четко высеченный чернилами на коже символ Врат Эдема.              — Наверное, желающих было не много.              Звук собственного голоса хотя бы отвлекает от отравляющих мыслей о том, как все это на самом деле неправильно. Под пальцами твердеют и наливаются силой мышцы его руки, лопатки с натугой перекатываются под кожей, но голос Джона остается все таким же сардонически спокойным:              — Ты в этом уверена?              Элиза улавливается издевательскую усмешку. Злости на то, чтобы глубже всадить лезвие в треклятую W, у нее упорно не находится. Слишком предсказуемо для нее.              — Так почему бы не попросить желающих?              Навряд ли от того, что они лишены медицинского образования в отличие от нее. Было бы глупо думать, что для Джона это имеет большое значение.              Пальцы ноют от той силы, с какой она стремится сжать лезвие лишь бы побороть нервный тремор. Забавно, а ведь ей действительно не плевать на то, какой по итогу выйдет надпись. Если эта не подсознательная забота, то явно ироничное ее подобие. Какого же черты ты творишь, Элиза?              — Только Джозеф видел внутри меня гнев, все остальные – одно уныние.              На букве «а» она чувствует, как прогибается против воли его спина, подсознательно стремясь к тому, чтобы уйти от острого лезвия. Рука послушно замирает на мгновение, дает им обоим передышку. Горячие капли сочатся бархатными лентами вниз по лопаткам, скатываются в ложбинку позвоночника и ползут слепыми тропинками к его ремню. Багровые зигзаги очерчивают уродливые островки рубцов с небрежной неаккуратностью, будто спотыкаясь о них.              Элиза тяжело втягивает плотную массу воздуха, которая чугунной тяжестью оседает в мешках легких. Одно дело страдать самой, совсем другое – приносить страдания кому-то еще. Даже пускай этот кто-то сам пожелал испытать себя болью.              Джон наверняка мало задумывался о том, каково будет ей, когда вкладывал в руки нож. Это подсознательное стремление наделять каждого желанием отплачивать ему той же монетой, купировало на корню мысль о том, что не все так страстно жаждут выместить на его теле собственные обиды.              — Как странно вверять это кому-то в обязанность.              Отвечает ли она на собственные мысли или на реплику Джона, плевать, он эти слова все равно примет на личный свет.              — Выходит, моя мать тоже страдала гневом, — зачем-то добавляет Элиза, крепче обхватывая бедрами его талию. Чисто инстинктивно, для успокоения.              — Мои страдали гордыней.              — Жалеешь, что не успел вырезать это на их теле?              Рука Джона крепче стискивает древесину столешницы, пока кожа на костяшках не побелеет. Может, и не стоило снова склоняться к этой теме и вскрывать ножом старый, гноящийся нарыв. Только вместо попытки уйти от разговора, Сид лишь нарочито громко выдыхает одно простое и понятное:              — Да.              В какой-то момент приходится остановиться. Крови становится слишком много: она обступает рукоятку ножа, марает руку, сочится руслами рек по спине, особо крупными каплями присасываясь и к ее кофте. Элиза позволила себе недопустимое – плотно вжалась животом в его спину, не оставив даже спасительного сантиметра расстояния.              Когда ткань бинта равномерно напитывается красным от осторожных попыток стереть лишнее с бледного полотна кожи, она чувствует тепло его ладоней коленях. Дальше Джон не заходит, просто сжимает с едва заметной силой, напрягая ссутуленные плечи.              — Осталась последняя буква.              За все то время, что нож с хирургической дотошностью резал живую ткань, Сид не издал ни малейшего звука. Ни одного. И этот факт чертовски ее пугает. При всем старании обойтись малой кровью, при искреннем, неподдельном желании не травмировать кожу слишком сильно, болевых ощущений было не избежать.              Элиза знает об этом, когда пытается контролировать степень глубины вхождения лезвия, но избавить себя от угнетающего ощущения того, что ее рука творит подобное, она, как ни старается, не может. Наверное, ей сейчас больнее чем ему. Определенно так. Она и не пытается скрывать того, с какой пыткой дается ей каждая буква. Словно «гнев» она вырезает себе, прямо поперек лба, прямо на живую.              Когда «т» обзаводится наискось начерченной шляпкой, Элизу, наконец, отпускает. Внутри с оглушительно громким хлопком лопается пузырь из напряжения, оставляя за собой только полное бессилие и истощенность. Запястье заунывно гудит, а пальцы теряют чувствительность вовсе.              Элиза едва ли осознает, как голова, лишенная шарниров, внезапно упирается в его лопатку, а нос глубоко втягивает воздух с удушливым металлическим привкусом крови. Сил не осталось даже на сопротивление. Да и сопротивляться теперь уже нечему.              — В чем дело?              Джон не отталкивает, так и стоит, замерев на месте, словно от этого мига зависит все.              — Я вылетела, потому что не смогла препарировать людей.              Она отступается первая: сама поднимает голову и неуютно отсаживается чуть дальше, позволяя себе оценить собственные труды. Этот этюд в багровых тонах не вызывает гордости, одно только отвращение, и по большей части к самой себе. Вся его спина пылает алым, грязные разводы так и прочерчивают каждый изгиб, каждый шрам, а «гнев» все продолжает страдальчески кровоточить.              — Боишься крови?              Даже когда он оборачивается, картинка перед глазами никуда не девается. Тошно от самого факта того, что она позволила себе совершить. На руках застывает еще теплая, багровая короста.              — Нет. Боюсь сделать больно. — Какой теперь-то смысл врать? Элиза не скрывает очевидной слабости, поднимая на него глаза. — Даже такому садисту, как ты.              Она готова поклясться, что ловит на миг смятение в этом колком леднике его взгляда. Всего на мгновение, на долю секунды. Оно пролетает со скоростью мелкокалиберной пули, прежде чем смениться смягченным, привычным ему спокойствием.              — Что хорошего в том, чтобы заставлять друг друга страдать?              Куда ей до понимания тонких основ мироздания? Ее только и беспокоит, что свежая кровь на своих руках и та безмятежность, с какой Сид смыкает пальцы на ее запястье и заставляет поднимать их на уровень глаз.              — В этом истина, — с терпкой убежденностью произносит Джон, клином втискиваясь между ее бедрами до упора. — В этом суть, которой не добиться простыми словами.              Грудь плотно вжимается в каркас его ребер. Не вздохнуть. Элиза до больной необходимости хочется увидеть, как кровь будет смотреться на его безупречном лице. Касание выходит опасливо осторожным, словно любое резкое движение может неминуемо привести к взрыву. Пальцы очерчивают два параллельных мазка на острой скуле, медленно опускаясь к приоткрытым губам.              Это называется милосердием, да, Джон?              Долго это длиться не может.              Он одергивает ее с такой резкостью, что из груди от неожиданности вырывается задушенный вскрик. Руки плотно прижимают ее локти к бокам, стреножив, словно она для него действительно опасна. Ее пальцы беспомощно трутся о столешницу, пытаясь ухватиться за край. Джон медленно склоняется ближе и вынуждает против воли вскидывать голову и вязнуть, вязнуть в ядовито-серой ловушке его взгляда. Он действует на нее слово токсин, парализуя. Он не оставляет для нее свободного пространства.              У его губ горький привкус. Почти сигаретный. Такой, что взрывается на языке целым салютом вкусовых ощущений. Внезапная искра прикосновения отдается целым громовым каскадом где-то в поджилках. Элиза могла бы сопротивляться, только не осталось сил.              Ребра с болью отзываются на попытку Джона сильнее вжать в них локти, пресекая тем самым малейшую возможность дотронуться до него. Тело на это реагирует двойным выбросом адреналина, запредельной дозой, почти губительной для организма. Каждая мышца реагирует на него болезненной дрожью, которая волной прокатывается от напряженного пресса к плотно обхватившим его бедра коленям.              Было бы проще просто не поддаваться на это. Замереть римской статуей, оцепенев от страха и полного, глухого отрицания происходящего. Только на сей раз система дает непредвиденный сбой, на сей раз близость чужого тела вызывает подспудное желание придвинуться ближе, вжаться в него с жадной необходимостью.              Эмоции требуют выхода, бьются горячим гейзером в металлическую крышку, методично выбивая болты и гайки. И все, что ей остается, просто слепо подчиниться. Сказать это сраное, заветное «да».               — Да, — повторяет она вслух, когда он силой рвет замкнувший контакт и замирает в нетерпеливом ожидании. — Да.              Одно простое, до излома необходимое «да». Да – упрямой нехватке кислорода в легких, да – треску рвущейся на груди майки, да – зудящей боли в ее «гордости» и тупом, скручивающем внутренности желании.              Он слишком колкий наощупь. Кожа на щеках и губах неприятно стесываются о жесткую щетину Сида. Многие ли ее терпели с тех пор, как он отпустил бороду?              Мысль лопнувшим стеклом трещит в то же мгновение, когда он закусывает губу с такой силой, что на языке чувствуется вкус металла. Элиза возмущенно стонет от боли в распахнутый рот, когда Джон забирает последние остатки воздуха из груди вместе с невысказанными претензиями.              Руки, лишенные сдерживающих упоров, лихорадочно бродят по напряженным мышцам груди, опьяненные редким шансом прикасаться к нему без вреда для собственного здоровья. Та сила, что переливается под кожей вместе с напряженными движениями Джона, туманит мысли невыносимым желанием вцепиться в него когтями и царапать, рвать, разрывать, пока не обнажится вся его подноготная. Багровые разводы уродливыми мазками марают чистую кожу, перечеркивают «уныние» по второму разу и остаются на его теле отчетливыми отпечатками длинных пальцев.              Когда мягкие губы смыкаются на нежном соске, горло сдавливает тихий, пристыженный стон. То, что до этого беспорядочно бродило по телу волной адреналина, теперь формируется в животе вполне конкретным, туго стянутым комом желания.              Какое там правильно в их положении? Какое там нормально?              За горячей волной удовольствия она почти забывает о том, что так методично выжигало ее совесть последние полчаса. Руки скользят по выпирающему каркасу позвоночника все выше вверх, пока возбуждение на лице Джона не сменяется болезненным дискомфортом.              — Прости, — испуганно шепчет она пустое в его макушку, чувствуя, как длинные, музыкальные пальцы с дурью вцепляются в ее бедра. — Прости.              Ему не до извинений. Все ее бессмысленные попытки оправдаться за собственную неосторожность запечатываются на губах нетерпеливым поцелуем, методично выжигающим с языка любой намек на раскаяние. Руки дергают штаны с такой силой, что по помещению невольно прокатывается треск оторвавшейся пуговицы.              Плевать на нее. На все плевать.              Она бедром чувствует, как оттягивает ткань темных джинсов его возбуждение. И чем старательнее она пытается прижаться ближе, тем ощутимее он вжимается в ответ, не оставляя в полупустой коробке головы ни одной мысли, кроме бесконтрольного желания стянуть с него остатки одежды.              Ей это надо. Им обоим надо.              Длинные багровые росчерки ее пальцев съезжают от мускулистых плеч к вытесанному словно бы из цельного куска мрамора прессу, все ниже и ниже, пока не обрываются на пряжке ремня, который она с отчаянием силится расстегнуть под шумные, несдержанные выдохи, устремленные куда-то в район ее оголенных ключиц. Она не ведет в этой партии, ей лишь кажется, пока лопатки не чувствуют под собой шершавую древесину столешницы.              Остается только рвать носоглотку нетерпеливыми выдохами. Остается только позволять ему стягивать с себя последнюю одежду и жадно выедаться зрачками в помутневшее от возбуждения стекло его глаз.              Это больше похоже на отчаянную войну до последней капли крови, чем на честный поединок. Ведь когда она чувствует, как неторопливо погружается в нее его палец, Элиза остается без последней брони. Мыслей больше нет, остались одни ощущения, и вся она как сплошной оголенный нерв, который, хочет он того или нет, с готовностью отзывается на каждое незатейливое прикосновение.              По шее крупным градом стекают соленые капли пота, соскальзывая с хрупкого подъема ключиц к груди, напитывая свежую коросту «гордыни» новой порцией боли, и прокладывая себе путь дальше – вниз по ребрам к животу. С искусанных выцелованных до красноты губ насильно вырывается умоляющий стон.              Так надо. Просто так надо.              Он и сам не готов терпеть, кого обманывать? Этот дурман, поволокой окутавший мир перед глазами, выдает все наперед. Пусть боль мешается с наслаждением, пусть будет невыносимо хорошо на грани невозможного.              Пусть.              Чувство наполненности на миг выталкивает прочь из реальности. Она только и может, что крепче сжимать глаза в запретном приступе накатившего экстаза, и неумело подавать бедрами навстречу, пока пальцы беспорядочно бродят по крепким рукам, сжимающим талию, и настойчиво вцепляются ногтями в чернильные рисунки.              Контраст белого с красным бросается в глаза яркими всполохами. Кровь на нем. Кровь на ней. Крупные прозрачные капли мешаются с алым, багровые разводы на коже похожи на сюрреалистичные рисунки Дали. Неосторожные мазки на груди, разбившиеся плашмя пятна на животе, отпечатки чужих пальцев на бедрах.              Упругие, глубокие толчки мешают иллюзию с действительностью. Кругом не остается ни стен, ни потолка, ни пола – одно сплошное ничего с вкраплениями красного. За влажными звуками столкновения двух тел не остается мира. Все сосредоточенно лишь на оголенном лезвии удовольствия, на самом острие.              Когда тело выгибает плавно дугой в преддверии разрядки, когда сильные руки тянут ее ближе, а губы ожесточенно пылают под грубым поцелуем, сознание накрывает темнота. Надрывный стон, полный невыносимого, запретного удовольствия, прокатывается вместе с сотрясающей волной оргазма, вместе с глухим рыком куда-то в шею и терпким ощущением чужого тела, напряженного до последнего нерва.              Она бессильно опирается спиной о плоский прямоугольник столешницы, пока дыхание с рваных клочков вздохов не восстановится до привычной, плавной волны. Элиза почти улыбается от первой мысли, что приходит в сознание.        На ней много свободного места для того, чтобы вырезать еще один грех. И имя ему – Похоть.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.