Моя неопределённость мешает мне жить Я не знаю, где нырнуть, не знаю, где всплыть Я не знаю, где выход, не знаю, где вход Я не знаю, где затон, не знаю, где брод Мне трудно быть рядом, я всегда вдалеке Я, как сотня линий на одной руке Я, как местоимение, не имею лица Я ушёл от начала, но не вижу конца.
Почему-то группа «Алиса» выделяется у Миши особой любовью. Возможно, из-за текстов, где в некоторых Горшок узнаёт себя (как, например, в прозвучавшем куплете песни «Энергия» из одноимённого альбома). Мелодии композиций тоже сюда можно отнести: некоторые позволяют расслабиться и забыть о проблемах, снимают напряжение и убивают злость, некоторые — заряжают энергией и хочется танцевать до обессилия. Короче говоря, Горшенёву нравится разнообразие в творчестве Кинчева. Но сравнивать с кем-то «Алису» было глупо, с тем же «Кино» Виктора Цоя, ведь очевидно: каждый музыкант хорош по-своему. Горшенёв берёт телефон, по привычке заходит в переписку с мамой и пишет: «Мась, всё хорошо со мной, не переживай. Я немного приболел и останусь у Андрея». Палец держится над кнопкой «отправить». Но в этот момент Михаил карает себя за глупость, вспоминая произошедшие вчера события. «Какой ты тупой. Как ты мог забыть о смерти матери? Что ты за человек? Что ты за сын!?» – Миша стирает текст и кидает телефон в сторону, на диван. Он закуривает снова, дышит едким дымом направо и налево, вслушивается в играющие песни, в каждый гитарный аккорд, чтобы затмить плохие мысли. Такая медитация немного помогла. Живот опять бурливо воет. К нему подключилась и тошнота. Горшок глухо рычит и всё-таки съедает те два бутерброда. И всё. Яичница, которую можно было оставить в холодильнике на потом, полетела в помойку. Надо помыться, ибо прошлой ночью этого сделать не получилось из-за слишком высокой температуры. Мишка разглядывает своё тело. Истощавшее, местами в каких-то рубцах, шрамах и синяках. Зачем всё это? Зачем себя так мучить? Разве это поможет? Горшенёв по неизвестной даже для себя причине не знает, что ответить на эти вопросы. Миха садится в ванну. Капли проточенной воды неприятно бьют по спине, пробираясь до костей. Горшок невзначай вспоминает Андрея, и душу начинает будоражить, трепетать. Такие ощущения напрягают. Опять начинается... Нормально ли это всё испытывать к единственному другу? Или Князев всё-таки уже не друг, а некто больший? Миша отказывается принимать, осознавать факт того, что явно влюбляется в человека идентичного пола. «Если так якобы не должно быть, тогда ПОЧЕМУ я это чувствую? Как меня воспримет общество, Андрей? Наверное, стоит лучше умалчивать...» – бубнит самому себе под нос Горшенёв, не думая о том, что высока вероятность спалить свою контору чувств. Как же именно? Ответ прост: самопроизвольной тактильностью. Подобное уже случалось ранее, когда Михаил выдавал себя «случайными» прикосновениями, «случайной» лаской к Князеву; в моменте гладит его ладонь, когда едут с работы или на работу, и не дёрнется, пока не получит замечания. Кто-нибудь на месте Дюхи давно бы послал Мишку к чёрту на куличики. Князь воротился раньше, чем обычно — к половине третьего. – Как самочувствие, Мих? – голубоглазый заходит в зал и садится рядом с Горшенёвым, вдумчиво читающим «Доктора Живаго». – Таблетки пил? – Нет. – холодно и тихо отвечает тот, перелистывая страницу. – Ц, нельзя же так безответственно относиться к своему здоровью! – Андрей недовольно цокает, шлёпнув себя по коленям. – А кушал-то хоть как? – Нормально. Княже отходит на кухню. Посуда кучей скопилась в раковине, пепельница полна окурков. На Горшка он зла не держит: он ещё болеет, следует побольше отдыхать. Но его температура почти в норме, мог бы хоть часто помыть. Андрей, решив попозже очистить пепельницу, видит в урне приготовленный утром омлет. Что за?.. – Миша! Подойди немедленно! В моменте Горшок даже испугался властного вскрика. Брюнет проходит на кухню и непонимающе смотрит на разъярённого друга. Дела, очевидно, плохи. – Скажи мне, КАКОГО ЧЁРТА ты выбросил яйца? Я кому из готовил: тебе или бомжам с улицы? – Князев зол до чёрной копоти. Неужто ему настолько неприятно, что он сорвался из-за такой, казалось, мелочи? Или просто рабочий день непростым выдался... А Миша даже ни слова ляпнуть в ответ не может. Он скован страхом, не в состоянии пошевелиться. Боится даже дышать. Артиллерией бьют воспоминания об отце, который при жизни был прямолинейным, строгим и местами жестоким. За словом в карман не лез. Горшенёв видит перед собой не милого сердцу друга, а совершенно другого человека. Да, безусловно, Миха мог бы и убрать за собой, есть и его вины доля. Но, наверное, можно бы было не повышать тон. – Что молчишь? Стыдно? – Княжич продолжает сбрасывать накипь на Михаила. – Я сегодня за день так вымотался, будто сутки ишачил без продыху... Можно оставить яичницу в холодильнике, раз не хотел есть! Хочешь, я тебя заставлю вытаскивать это дерьмо и жрать вместе с остатками табачного пепла из помойки? Андрей с такой силой ткнул в грудь Миши, что тот грохнулся на стул, ударившись об стенку головой. Стоило Князю только взглянуть в эти намокшие, слезящиеся детские глазки, взглянуть на этого беззащитного медвежонка, трясущегося и загнанного, как лёд на сердце раскололся. «Какой ты мудак, Князев! Какой ты мудак! Чтоб ты провалился к ядру земли! Чтоб ты в аду страдал после смерти! Позор тебе повечный... Ну зачем, зачем было кричать?» – Дюха размяк в одну секунду. Падает на колени, хватает Горшенёва в объятия, целует, молит о прощении и сам вот-вот зальёт хату крокодильими слезами. – Господи, Мишенька, дурак я, дурак бедовый... Прости, прости, прости, прости! – Андрей держит Мишутку за мокрые холодные щёки, глаза, на которых застывает соль. – Ты не виноват в моих проблемах и мне не стоило срываться на тебя. Я не знаю, что на меня нашло, и почему ты вдруг стал козлом отпущения... – брови печально поднялись. – Хочешь — можешь врезать мне, – Князь грубо хватает руку Горшка и подносит к своему лицу, – ну? – Паскуда, – отдёрнув руку, шипит Мишаня. Смотря на Дюху, как на фашиста или дезертира. И тишина. Миша злится и обижается, а Андрей жалеет. Вскоре Горшенёв остывает, нежно обнимает Князева и прижимается к нему. Гладит спину, тепло дышит в шею и шепчет, что простил. Такая, пожалуй, масштабная ссора за всю историю их дружбы случилась впервые.***
Через несколько дней состоялись похороны Татьяны Ивановны. Михаил был выжат, как лимон или мокрица; твёрд, как несгораемый шкаф; белый, как больница. Он не мог выдавить из себя ни грамма слёз. Горшок только смотрел, как в двухметровую яму погружают закрытый гроб, как люди (знакомые Татьяны, которых пришло немного) бросали по горсти земли, и как закапывали могилу. Горшок сидит на корточках, спустив руки вниз, и смотрит на расположившиеся вряд надгробья отца, матери и братика, который навсегда останется забавным мальчишкой. Внутри снова неприятно саднит. Но Миха, всячески это игнорируя, встаёт и уходит. – Надеюсь, им втроём хорошо... Князь в знак поддержки и понимания хлопает его по спине.