Каз.
Иногда, когда темень сумерек рассеивалась, а вздымающееся до самих вершин солнце окаймляло расплывающимся по окрестностям шафраном всё, до чего могли дотянуться шаловливые лучи, она будила его. Сначала это было мягким прикосновением к плечу. Чуть позже — пальцы, гладившие и чертившие незримые линии на его волосах. Когда тело и разум научились воспринимать тактильный контакт с меньшим отчуждением, это всё превратилось в легковесный поцелуй в висок — его любимый вид пробуждения. Этим утром, последним, которое он встретит в Шухане, Каз проснулся сам, и в осоловелой зыби, осевшей перед глазами, он разглядел, как на раскинувшихся по подушке волосах всё ещё сопящей Инеж витиевато плясали солнечные зайчики. Худой бок поднимался и опускался в такт мерному дыханию, тёмные веки сомкнуты венчающими глазные яблоки воротами, и ему вдруг подумалось, что всё в его жизни впервые представало таким правильным, впервые всё шло так, как должно было идти: с тишиной очнувшегося ото сна города и застелившими постель солнечными созвездиями, сорванными с небес в маленький и только строившийся мир. Каз вспомнил вечер в поместье Ван Эков, торжественное «за то, что мы все нашли своё место» Уайлена, а с ними и гудевший болезненной пульсацией вопрос, — а где моё место? — не дававший ему покоя месяцами. Теперь он знал ответ. — Инеж, — позвал он её, прошагав к кинутому у шкафа рюкзаку. — Вставай, нам пора идти. Инеж в ответ, не отворяя очей, недовольно промычала. — Ещё пять минут, — сдавленно взмолилась она, зарывшись щекой в подушку. — У нас нет пяти минут. — Тогда две. — У нас и двух нет. — Мм-м-м, — раздалось повторное и явно протестующее мычание. Инеж наверняка знала, что с любым другим из банды он бы не стал не то, что церемониться, а выждал бы две секунды после твёрдого «вставай» и, не смея больше медлить, швырнул не подчинившегося Отброса на пол. Знала и, возможно, потому раньше всегда подрывалась так, как будто и не спала до этого, — лишь покрасневшие от недосыпа глаза выдавали бы сонливость — но теперь, когда Каз уже не был её лейтенантом, она смело шла наперекор его словам. На её непослушание он с подложной вымученностью вздохнул. Изучающий взгляд заскользил вниз, на высовывающуюся из-под тонкого одеяла бронзовую ногу Инеж, лишённую носков и прочей ткани. Следом за тем Каз взглянул на свою руку, избавленную от кандалов перчаток. Что ж. Соблазн был слишком велик. — И-и-и-и-и! — заверещала Инеж, съёжившись и стремглав поджав к себе ноги, как только холодные пальцы Каза пощекотали её голую пятку. — Видишь? — победоносно заголосил он, грациозно мотнув рукой в неопределённом жесте и филигранно сделав вид, будто совсем не замечал павший на него испепеляющий взор, так и кричавший о том, что за подобное последует незамедлительная страшная месть. — Кричишь ты очень бодро, хотя не прошло и минуты, как ты даже подушку отпустить не могла. Поэтому вставай, если не хочешь сесть на пароход голодной.* * *
Позавтракать им пришлось на ходу, как и скупиться для следующих двух дней в море (на сей раз Инеж, припомнившая ему, что прошлая их провизия была весьма и весьма скудная, сама занялась сбором еды и ограбила ближайшие ларьки). Казу приходилось лишь следовать за ней, таща за собой то и дело принюхивающегося Брутуса. Это их первый день после того, как наконец-то правильно сложенное и прозвучавшее вслух признание подтолкнуло к тому, чтобы сорвать непокорно лязгнувшие путы опротивевшей неизвестности. Их первое утро в одной постели, встреченное с клеймившим чем-то тёплым знаменем того, что они смогли быть друг другу тем, кем так хотели стать, и Каз думал, что с этой поры он начал жить совершенно новую жизнь. В ней останутся запахи пергамента и чернил, останутся звуки вылетающей из чернеющего дула пистолета пули, останутся виды на расчленённых набалдашником его родной трости врагов, которым хватит смелости и глупости пойти против него, но будет в ней и что-то другое. Светлое, согревающее. То, чего он лишился давным-давно и так сторонился идеи обрести заново. Было просто — даже если на тот момент он был десятилетним несмышленышем — перестать верить в то, что для кого-то всегда являлось житейской нормой. Спустя восемь лет, в свои полные восемнадцать, Казу слишком спокойно от осознания того, что запрет, выстроенный им же, рухнул. Вот так вот всё, оказывается, и получалось в жизни. Вот так вот всё взяло и переменилось. Не ошалевшим бездумным вихрем, сметающим всё на своём пути. Не стремительно падающим в непроглядную пропасть водопадом, бьющимся в водянистые щепки о гранённые камни и сливающимся со смертоносным потоком, разгоняющим сучья острых ветвей, а так. Совсем-совсем иначе. Медленно. Протяжно. Из грудной клетки вырвался медленный выдох. — Инеж, не трать все ингби, вдруг в выданный капитаном документ контролёры не поверят и нас заставят купить билет на пароход? — А я думала, — тут же отозвалась она, нисколько не скрывая задоринку в голосе, — что на такой случай ты придумаешь гениальную историю вроде той, где я вырвала акуле зубы и сломала тебе ногу. Придумает. Конечно, придумает. Если документ не убедит контролёров, то он при надобности вышвырнет весь рабочий персонал за борт и сам поведёт пароход к Кеттердаму (всё равно до столицы ближайшие дни ни один лайнер не плыл, из-за чего им придётся высадиться в Белендте). — Приходит момент, когда даже у гениев идеи подходят к концу, — сухо изрёк Каз. И, вестимо, она ему не поверит. Они приготовились за полчаса до приплытия «Дестини», чуть более невзрачного и компактного, чем «Морская сирень», но мысль, что оттого там будет меньше людей, протеснилась в сознание Каза и вселила невесомую отраду. Истиноморе простиралось до самого горизонта, а по прожилкам белой зыби, плывущей тонкими змейками по поверхности водянистой лазури, гарцевали в ритме неспешного прибоя огненные блики солнечной сферы. Спереди и сзади — люди, заглушающие гам волн изнурёнными зевками да недовольными возгласами о том, почему очередь протекала так долго. Каз бы тоже, наверное, посетовал по въевшейся привычке, но вместо того в него внедрилась ржавым лезвием тесака тоска по тому, что останется здесь, в жарких садах и улицах Шухана, в тех местах, где в том, что он когда-то давно безвозвратно потерял, возродилось что-то новое и спасшее его. — Надо как-нибудь повторить, — будто прочитав его мысли, шепнула Инеж. Каз издал утонувший в шуме смешок. — Снова в Амрат Ен? — приглушенно поинтересовался он, так, чтобы это слышали только они. — Можно в Джерхольм. К Нине, — и тут же, только Инеж увидела, как вытянулось его бесстрастное лицо от такого предложения, её звонкий смех засеребрился по пляжу. — Тогда в Равку. Мои родители давно хотят познакомиться с тобой ближе. Тем более, если ты отчасти наш земляк — мог бы увидеть свои родные края. — Найти потерянных родственников, — буркнул Каз, страдальчески возвысив глаза к небесам. — Я готов посетить Равку и познакомиться поближе с твоими родителями. — Мм, — протянула она, делая вид, словно задумалась. — Нина была бы очень рада тебя увидеть. Каз фыркнул от этого абсурда. — А уж я-то её как, — саркастично процедил он. Но в миг, когда вдосталь обуянная энтузиазмом Инеж взяла его за руку, когда она мягко стиснула кожу его новых перчаток, оказавшийся в безоговорочной капитуляции Каз был уверен, что он пойдёт за ней даже в Джерхольм. Скоро очередь к борту «Дестини» дошла и до них, и услышав, как один из контролёров при осмотре заголосил в ужасе, увидев целую кобуру кинжалов на поясе Инеж, Каз поспешил ткнуть в них предоставленным капитаном «Морской сирени» официальным документом и выдать, что на обратный путь им позволено плыть без билетов. Работники явно хотели поспорить и настоять на своём, но при упоминании о том, что в противном случае «Бирюзовый жемчуг» получит жалобу, те заставили себя умолкнуть (разве что указали, что в документе записаны только чета Дейзи и Нельсона Боуманов, а о щенке речи там не было, и потому за Брутуса Казу всё же пришлось заплатить). «Дестини» тронулся с места, умчавшись по вздымающимся невысокими гребнями волнам, ласкающим по сводам парохода неосязаемыми шероховатыми толчками. Каз припал к борту, лицезрея, как Шухан постепенно превращался в размытую точку, как одновременно с миновавшими минутами очертания империи меркли, а перед взором представал величественный вид на не имеющие граней водные просторы. Оторвался от любования он только тогда, когда даже для него оставшиеся невероятными шестые чувства уловили бесшумные шаги прошествовавшей к нему Инеж. Подойдя, она прильнула к его плечу ласковой кошкой, рыскавшей в поисках уюта и ответного тепла, и Каз не смел не дать ей того. Рука избавилась от перчатки. Пальцы, бледные, точно не видевшие света, но на сей раз залитые золотом солнечных сплетений, зарылись ей в волосы на затылке, и сам он притянул Инеж к себе, чтобы эфирно прижаться губами к её лбу. Чтобы запомнить. Порвать прихотливую вязь выдумки и убедить себя в полной мере, что всё всамделишное. Что всё, о чём он мечтал, о чём он так грезил ещё в ту пору, когда признаваться самому себе обращалось подписанием своей верной погибели, стало неизменной явью. Чтобы обозначить, — в который раз за день: он на своём месте. Он там, где и должен был быть. Чтобы пообещать себе: он научится жить в те круговерть схожие один на другой дни, когда Инеж не будет рядом. Ночь они провели в одной кровати в трюме, кутаясь в одеяло и в облачно окутывающих мыслях, пока «Дестини» покорял расстояние над пеной вздыбленных морей. Первый час, когда ещё не спалось, они провели за разговорами ни о чём, — благо, водная стихия выдалась столь звучной, что заглушала собой их говор и не вызвала лютости у других пассажиров — а затем, в пересветах синевы моря да ночного неба, они притеснились на матрасе и приготовились ко сну. По телу разливалась приятная, хоть и немного разбитая, усталость. И, не предупреждая, Инеж двинулась к нему. Тонкие ледяные лодыжки будто нечаянно задели его ногу, обдали холодом, и Каз, охнув от возмущения, отпрянул. В ответ — тонувшее в невинном смехе умиленное «прости». Пути иного для Каза, кроме как жертвенно проглотить все недовольства в порывистом и кротком прикосновении губами к его обнаженной шее, не нашлось, и потому в следующий миг он обвил рукой её миниатюрное тело и прижал к себе. «Пока страхи не возьмут своё» — как и всегда. Но страхи эти, обзаводясь диковинной щедростью, с каждым разом брали с него меньше и отдавали больше, чтобы в один день взять и исчезнуть. Оставить его. Будто их и не было никогда. И Каз будет рад взять у них то, что они предоставят ему после исцеления. А пока что он брал то, что ему было велено, и сколько бы ему ни хотелось твердить в характерном эгоизме, что дано ему огромное и абсолютное ничего, помноженное на пустоту, Каз знал, что это «ничего» — это всё. Это когда он, низвергая все прогнившие законы, трактованные им же в годы отчуждённости от всего людского, снимал перчатки и держал её ручонку в своей. Это когда он, не боясь испортить настолько сокровенный момент извращенной реакцией своей изувеченной плоти, целовал её в щеку, в висок, в расплывшийся в полуулыбке рот, тянувшийся, чтобы поцеловать в ответ. Это когда он, насилу робея, мог обнять её, когда она прекращала сжиматься при этом, словно видя в нём кого-то другого, и оторопевший взгляд не метался в поисках выхода из западни. Это когда они, выбравшись из парохода на белендтскую гавань под блестяще-звёздным покровом, прогулочным шагом шествовали к каретной тропе, а он даже не проворчал ничего, когда она передала ему на руки заснувшего щенка и пообещала взамен понести рюкзак. Скоро прозвучала дробь копыт, и поодаль замелькали силуэты двух гнедых коней, безропотно тащивших чёрную карету, и кучер, увидев ожидавших его пассажиров, поспешил прервать ход. — Тпру! — воскликнул он, и кони, услышав команду, послушно прекратили движение. — Вам куда? Каз шагнул вперёд, и свернувшийся калачиком в его руках Брутус секундно дёрнулся. — Недалеко от центра Кеттердама, — оповестил он, уже представляя, какую плату за него мог взять кучер. И не ошибся: — Далековато, — изрёк тот. — С вас восемьдесят крюге. За собаку — ещё двадцать пять. Если она обмочит или загадит мне всю карету, я буду очень зол. — Ох, что уж поделаешь, — с утрированным раздражением выдохнул Каз, выуживая из кармана пару фиолетовых керчийских купюр. В карете просторно, если не учитывать то, как дебелые колёса, грохоча, стучались о щербины на неровной земной глади да подскакивали от мелких камушков, развалившихся по тропе. Маленькие занавески прикрывали окошко, сквозь которое просачивался жемчуг освещающего Белендт луноликого шара, а чёрные своды создавали пригодную для сна темень. Брутус развалился на полу меж сиденьями, в это время служившими твёрдыми неудобными тахтами («нарами» — мысленно скорректировал Каз). Инеж, маленькая и напоминавшая неосязаемое перо — на нём, распределившись по нему равномерно, так, что макушка почти утыкалась ему под подбородок. Каз почти не дрожал. Будто даже засевшая за рёбрами бесовщина, норовящая прогрызть его спину и метнуться прытью в неизвестное, обзаводилась разумом и понимала: не до того. Погодя немного они напомнят о себе, завоют, вскидывая косматые головы злыми голодными волками, вереща, чтобы он как можно скорее перенёс её на соседнее сиденье, а пока, в минуту покоя, которого он не ведал годами, Каз жил настоящим. Пятерня — голая людская кожа, не более — прошлась вдоль её выпирающих лопаток. Как вдруг Инеж, не предупреждая, аккуратно взяла его за руку, приблизила к себе, прижала, словно заново осознавая, что они увидятся не скоро, что пройдут месяцы, как они смогут всё возобновить. Каз, приподнявшись слегка, опустил на неё взор. В уме он воззвал ко всему, что служило преградой для восприятия тактильного контакта, путал мольбы с угрозами и впал в чистейшее упование, что рука не задрожит в её слабой хватке. Инеж ласково погладила его белые — так сильно контрастирующие с её — пальцы, как будто они являлись чем-то удивительным. — Я говорила, что если мы прибудем в Керчию поздней ночью, я переночую в Клёпку, — напомнила она их недавний разговор, ту часть, которая звучала как в тумане от омута разочарования, что после озвученного желания остаться с ним последовало незамедлительно-твёрдое «я не могу». Но Каз не стал о том осведомлять её. Не то время. Не к месту. — У меня в комнате просторная кровать, Инеж. Места хватит и на двоих. А погодя немного она заснула, и Каз, вслушиваясь в шорох за стенами кареты, слыша её дыхание в миллиметре от уха, созерцал искрящиеся через прозрачную ткань занавесок скопления звёзд на бархате ультрамаринового небосвода. И тут же, поёрзав на сиденье, выдохнул, после чего купол его смягчившегося взора пал на предавшуюся сну Инеж. В его жизни случалось не мало горестей. Столько же имён скрипело на зубах пылью обветшалой древности. Столько же историй, завершенных и нет, и случалось с ним. Но она была той частью, которую он не хотел заканчивать.