ID работы: 14563980

И пусть никто не уйдет обиженным

Слэш
NC-17
Завершён
74
автор
Размер:
133 страницы, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
74 Нравится 145 Отзывы 14 В сборник Скачать

Грязь

Настройки текста
По ночам ему кажется, что Зона звучит: не настоящим звуком, но неуловимым дрожанием воздуха, которое даже кожей не чувствуешь, но чем-то все-таки воспринимаешь. Ни одной научной статьи о таком феномене не напечатано, так что Данковский списывает его в серую зону домыслов и ощущений — как слишком яркие сны, как туманные предчувствия, как внефизические, внебиологические аномалии, которые вроде бы есть, вроде бы проявляются, но для серьезных выводов данных слишком мало. А все-таки — это мешает спать. Когда в дверь раздаются три глухих удара, он плавает в зыбком сером пограничьи между сном и явью. Перебирает в мыслях: кто? Курьер с заказным письмом? Сбрендивший сосед? Какой-нибудь призрак прошлого? Хорошо, что у него здесь никто не похоронен. Хорошо, что к нему не может заявиться живой мертвец. Снова — три глухих удара. В этот раз они прибивают его к яви. Пол под босыми ступнями холодный — по ночам всегда так, даже летом. В прихожей он встает на цыпочки, но заглянуть в глазок не успевает — стучат в третий раз, и теперь с той стороны летит глухое: — Я тебе дверь сейчас выбью. По спине прокатывается лед. Данковский молча тянется к задвижке. Бурах слишком большой — и для клочка лестничной клетки, и для тесной прихожей, и для комнатушки за спиной. Он мокрый — полчаса назад хлынул дождь, — но густой ржавый запах подсказывает, что одежда темная не только от воды. Данковский вглядывается в припорошенные пеплом глаза. Спину холодит все сильнее. Он хмурится. — Ты что тут делаешь? Вместо ответа Бурах отодвигает его с дороги — легко, как ребенка, — и проходит внутрь, следя по полу серыми лужами. К вискам приливает кровь, разгоняя остатки сонного тумана. Данковский шипит: — Какого черта? Пьян? Нет, вроде не пьян. Ранен? Непохоже — раненые по-другому двигаются. Тогда? В мозгу брезжит догадка, но тут Бурах оборачивается через плечо и небрежно роняет: — Штуку тебе твою принес. Данковского прошибает пот. Он смотрит на рюкзак, который висит у Бураха на спине. Потом — быстро захлапывает дверь и оборачивается: — Ты что... — еще надеется, что ошибся, хотя прекрасно знает, что понял все правильно. — Прямо сюда принес? Ко мне в квартиру? Голос рвет диссонансом: сложно одновременно шептать — не дай бог кто услышит, — и выплюнуть всю смесь опаски и негодования, жгущую гортань. А Бурах, черт бы его побрал, улыбается: — Ну да. Ты же просил. — Я не просил тащить это ко мне в дом! — возмущение побеждает осторожность. — Ты с ума сошел?! — Конечно, — соглашается Бурах и стаскивает рюкзак на пол. Снова смотрит через плечо, и от его взгляда следующий гневный всплеск застревает в горле. — А что? У меня вот дети дома. Да и устал я что-то — к себе все таскать. Потерпи уж ночку. И сам как-нибудь в Институт дотащи. Плевое же дельце, да? К тебе-то менты на улице не цепляются. Данковский отворачивается — и от него, и от рюкзака. Приказывает замереть колотящемуся сердцу. Идет в комнату. Мысли в голове лихорадочные и норовят соскользнуть к прикроватной тумбочке — к лежащему в верхнем ящике пистолету. Он заставляет себя выдохнуть. Убеждает, что не понадобится — скорее всего. Снова оборачивается к Бураху. Тот стоит, привалившись плечом к стене: руки скрещены, на губах — улыбка, как изгиб режущей иглы. Данковский старается не смотреть на его ладони, перепачканные землей и еще чем-то темным. Старается не вспоминать, как эти ладони пережимали ему трахею. У них в Институте есть классификация объектов из Зоны по категориям: от восьмой — "безопасно", — до категории "ноль" — "к изучению запрещено". У паникеров из комиссий, которые эти ярлыки раздают, нет страха больше, чем случайно категорию чего-нибудь занизить. Данковский привык над ними посмеиваться, но сейчас у него паршивое чувство, что именно такую ошибку он и допустил. С Бурахом легко забыть, какой он. Когда в лаборанта обряжен — дурень дурнем. Когда тоскливыми глазами липнет — еще хуже. И проще простого под этим безобидным хламом похоронить память о том, другом: которого знает по летнему лесу и зимней зоне. О поблескивающих за кривыми улыбками клыках и о привычных к насилию руках. Все равно — Данковский старается говорить буднично: — Ранен? — Ранен? — темное эхо из тоннеля. Бурах рассеянно косится на свои руки. — Да нет, это не мое. Данковский не уточняет — не хочет. И еще меньше хочет томить зреющее в комнате напряжение. К черту. Скальпелем — по воздуху. — Тогда почему ты все еще здесь? Привычного промелька веселого восхищения в глазах Бураха он не видит, хотя это вторая самая частая его реакция, когда Данковский выдает что-нибудь особенно бесцеремонное. Вторая после детской обиды. Но сейчас — нет и обиды. Только серая тяжесть. Бурах отлипает от стены и делает к нему пару шагов. Очень сложно не попятиться. Очень сложно не думать о пистолете. Бурах выше его больше, чем на голову — когда подходит совсем близко, приходится задрать подбородок. Еще — может хребет ему одной ручищей переломить, но тут уж ничего не поделаешь. Только врыться голыми пяткам в пол, как в последний рубеж обороны. — Да вот, — говорит Бурах, глядя ему прямо в глаза. — Всю голову себе сегодня сломал — думал, почему все еще тебя не прирезал? Крохотная частица разума отстраненно подсчитывает взлет пульса. Кажется, подбирается к ста пятидесяти. Остальное сознание — замирает тупым ступором. Тошнотворное чувство сосущей пустоты в черепе, когда тебя что-то спрашивают, а ты не знаешь, как ответить, Данковскому почти незнакомо. К экзаменам он всегда готовился на "отлично", а все воспоминания до университета покрыты пластиковой пленкой и убраны под стекло — изоляция и карантин. Только на первом курсе что-то похожее было, когда ему ни с того ни с сего призналась в любви одногруппница, а он еще не умел отмахиваться от людей и их глупостей с косой улыбкой. Но тут, кажется, хуже. Тут совсем не знаешь, что сказать. — Понятно, — говорит Данковский. — И почему же? Бурах вдруг кажется ему страшно усталым и каким-то пыльным. Может — потому что только из Зоны. Может — потому что где-то по пути сломался и не заметил. Может — нужно его ударить, чтобы этот тяжелый налет счистить. Только резких движений делать не хочется. Что уж там — боязно. — Знаешь, Данковский, — говорит Бурах, наклонив к нему голову. — Не у всего на свете есть ответ. И толкает его на кровать. От того, как все оказывается просто, в груди разочарованно тянет. Он не сопротивляется. Не потому, что это бессмысленно — без фактора внезапности никакая армейская подготовка не поможет сдвинуть эдакую скалу. Не потому, что, упаси господь, хочет — даже если бы десять раз хотел, сейчас из чистого упрямства бы каждую секунду происходящего возненавидел. Просто коротко анализирует ситуацию и решает, что это лучший курс действий. От чувств отрешиться легко, от тела — чуть сложнее, но тоже возможно. Первичны — мысли. Мысли рождают чувства, а значит — можно сказать "мне все равно" и не почувствовать ничего. Матрац проседает под их двойным весом, и есть что-то даже приятное в том, как давят на плечи широкие ладони, что-то успокаивающее в навалившейся на тело тяжести. Бурах сверху смотрит голодно и пристально — так пристально, будто что-то ищет. Не найдет. Не должен. Данковский улыбается — зло и резко: — Чего смотришь? Нравлюсь? — Ага, — говорит Бурах, как само собой разумеющееся. — Это-то и странно. Тут не поспоришь — странно. Каждый раз — удивление. Почему другим людям он не нравится, Данковский тоже понимает не всегда, но это, по крайней мере, константа. А тут вот загадка. С губ летит тихий вздох, когда Бурах залезает ему рукой под футболку. Раскаленным винтом вкручивается в мозг паника: прямиком из Зоны ведь, ни дезинфекции, ни душа, руки черт знает в чем... Мизофобия и здравый смысл наперебой вопят, требуя вывернуться, облиться антисептиком, кожу себе мочалкой содрать и кипятком обварить, лишь бы ничего на ней не осталось, никаких непонятных частичек, никакой инопланетной дряни. Но брызжется внутри и безбашенный азарт — тот, что накрывает, когда к самому края обрыва подходишь и животный страх смерти вдруг сменяется легкостью. Данковский про себя знает, что немного мазохист, но впервые чувствует это так отчетливо — когда по коже скользят обломанные ногти, оставляя горячие грязные полосы, когда кадык зацапали жадные губы, когда чужое колено до боли в пах упирается, а ему — хочется рассмеяться. Может и не мазохизм это никакой. Может — дно отчаяния. Или облегчение. Что, в общем-то, одно и то же. Данковский ерзает, сминая простынь. Тут не как зимой — на стресс и переутомление не спишешь, да и Бурах совсем другой. Тут — надо быть совсем больным, и для Данковского не новость, что он болен, причем давно, но и это так долго томилось в карантине под стеклом, что теперь страшно выпускать на волю. Но кто же его спрашивает — пришел этот вот с грязными руками и запустил процесс контаминации. Испортил стерильный мир. Сволочь поганая — стоят они друг друга. От Бураха пахнет кровью и землей — тяжелый густой запах, обволакивающий горло. Данковский морщит нос: — От тебя смертью воняет. Бурах отрывается от его шеи, чтобы снова глянуть сверху. От этого взгляда во рту сохнет и снова лезет из-под стекла то, о чем Данковский предпочитает не думать. — Что, брезгуешь? — Да, — говорит Данковский и почти не врет. Дергает подбородком на тумбочку. — Презерватив хоть возьми. Почти уверен, что Бурах сейчас велит ему заткнуться — как тогда, в Зоне, резко и отрывисто. Почти хочет этого — этого, и руки, зажимающей рот, и пощечины с разбитым лицом. Почти стыдится того, что почти хочет. Почти убеждает себя, что стыдиться тут нечего — потому что ничего и нет. К его удивлению, Бурах с него сползает и тянется к тумбочке — с этой своей странной собачьей покорностью. Выдвигает ящик и несколько секунд молчит. Потом говорит: — У тебя тут пистолет. — Да ну? Быть такого не может, — Данковский раздраженно кусает губу. Все это слишком затягивается. От смеси жара и холода его мутит. — Под ним посмотри. Он на предохранителе, не выстрелит. Но Бурах смотрит не в ящик, а на него. Спрашивает: — Хочешь? Данковский не уверен, что именно Бурах предлагает. Ему пистолет дать? Или, может, сам хочет взять — в отместку потыкать? Мысль неприлично заманчивая — вот он, легкий выход: даже изображать ничего не придется. Когда дуло пистолета в висок тыкается, никто в здравом уме сопротивляться не будет. Может, он даже по-настоящему испугается. Почувствует себя нормальным человеком. Но все равно роняет мертвое: — Нет, не хочу. Бурах долго на него смотрит. Так долго, что неуютно. Так долго, что Данковский не выдерживает и взгляд отводит. Почему-то горят щеки. С шумным вздохом Бурах ложится лицом в подушку. Приглушенно бормочет: — Правда хочешь, чтобы я тебя ненавидел, да? Данковский наблюдает за ним краем глаза. Говорит: — Да. И почти не врет. Поворачивается и закидывает на Бураха руку. Гора мышц, а трясется как студень. Ныряет пальцами в слипшиеся от пота волосы. Перебирает, рассеянно убеждая себя, что все еще хочет вымыть руки с мылом при первой возможности. Бурах медленно поворачивает голову, и глаза у него такие тоскливые, что хочется ударить. Инстинкт — как руку от огня отдернуть или паука ядовитого прихлопнуть. Вместо этого — приходится обнять, прижав лбом к ключице. — Все позади, — говорит Данковский не очень уверенно, потому что не знает ни — что именно позади, ни — точно ли позади. В запрятанном в рюкзак герметичном контейнере что-то скребется. Бурах рвано смеется ему в грудь. — У тебя своих слов нет, что ты мои воруешь? — Мои тебе не понравятся. — Ну а ты попробуй. Данковский закрывает глаза. — Ты мне так и не сказал, что в Зону пошел. Почему? И: — Я бы не переживал — я же знал, что ты вернешься. Так и сказал. И: Нет, хватит. Они долго так лежат. Он гладит Бураха по голове, а из того понемногу вытекает напряжение, и вроде даже смертью уже не так густо пахнет. За окном шепчет дождь. Уже утром, когда серый свет в комнату вкрадывается, а сердца у обоих — спокойные и мерные, Данковкий выворачивается из-под тяжелой руки, как-то оказавшейся у него на поясе, и сам заползает на Бураха. Все остальное тоже делает сам: стягивает одежду — сперва с него, потом, поколебавшись, с себя. Ласкает рукой, хотя тут никакой работы не требуется — это даже смешно, как легко Бурах возбуждается, стоит один томный взгляд для него изобразить. Отодвинув пистолет, хрустит упаковкой и раскатывает резинку, все — как методичная работа, как тысячу раз отточенный алгоритм. Только одно выбивается — черный жар под кожей, расползающийся от того, как Бурах его глазами жрет. Звериного в этом взгляде предостаточно, но и человеческого хватает — вот от этого жарко, от этого страшно, от этого — в груди щемит, как огненный импульс межреберной невралгии. Хочется, чтобы не смотрел. Хочется, чтобы смотрел. Парадоксальная дилемма, которая не стоит того, чтобы забивать ей голову. В качестве компромисса — Данковский сам отводит взгляд и седлает бедра Бураха. Не давая ему времени протянуть руки, направляет в себя — закусив нижнюю губу и коротко, прерывисто вздыхая. Опять накатывает — хочется сразу и побольнее, хочется о боли не думать и не думать ни о чем, кроме боли, но когда Бурах снизу так смотрит — не может. Приходится медленно, осторожничая, как будто есть в нем еще что-то человечески-хрупкое, что боли боится. И все равно — хорошо. Какой-то ноющий узел в груди распускается — так хорошо. Данковский цепляется за мысль, что не для себя это делает. Вернее — для себя, но по-другому: ему Бурах целым необходим, не сломанным, вот и нужно его починить. Это работает — когда Данковский скользит по твердому, исшрамованному животу руками, то чувствует, как что-то распрямляет, что-то выправляет, что-то в верную форму приводит. Он когда-то хотел быть врачом, лечить людей. И выучился, но быстро ушел в научную степь: подальше от пациентов из плоти и крови, поближе к серьезным исследованиям и сухим выкладкам, жизни не предполагающим. А тут — эта самая плоть и кровь. Бугрящиеся под пальцами мышцы. Ходящая ходуном грудь. Глаза, блестящие на потном грязном лице. И нет уже никакой брезгливости — ни сейчас, ни когда тяжелые руки ложатся на бедра и с силой тянут на себя. Данковский давится стоном и в эту минуту безумно благодарен, что Бурах с ним не нежничает. Вот от нежности он мог бы и трещинами пойти. А так — ничего. Так — хорошо. Можно закрыть глаза и отдаться безумному ритму, рыча на "р" и давясь хриплой "х". Можно себе что угодно сказать, что угодно почувствовать. А можно — ничего не говорить и завалиться Бураху на грудь, содрогаясь от яркой сладкой вспышки. Еще немного куклой побыть, тряпично-покорной в чужих руках. И все. И все. Их тела липнут друг к другу, и это должно быть противно, но Данковский еще минут десять лежит, прижавшись ухом к колотящемуся за ребрами сердцу и жадно впитывая чужой жар. Потом лениво скатывается и, приподнявшись на локте, разглядывает бурахов заляпанный живот. Снова поддавшись больному не-разуму, тянется пальцем и прокладывает скользкую линию вдоль длинного розового рубца и дорожки светлых волос. Ждет нового удара тошноты — от вязкой липкости на пальце, от пропитавших тесную комнатку густых запахов, от того, что горло теперь шершавое от чужого имени, — и это не фантазия, не ленивый способ развлечься перед сном. Ждет — а тошнота все не приходит. Мелькает совсем уж больная мысль лицом перепачкаться, посмотреть, что еще языком и губами может вытворить, но Данковский удерживает себя на грани. Он не сошел с ума. Еще не настолько. Наконец, соскользнув пальцем с живота, поднимает глаза. От встречного взгляда ему страшно. Нормальный, для Бураха — даже слишком нормальный, но есть в этом взгляде что-то, от чего в череп вползает нехороший вопрос: а не перегнул ли? Когда прорехи невидимые латал и швы на них накладывал — не пришил ли случайно к себе? Данковский вытирает руку о простыню и тянется дрогнувшими пальцами к лицу Бураха. Ведет по щеке, очерчивая твердую линию скулы. Почти нежно говорит: — Ты же понимаешь, что это не про чувства? Тот сардонически изгибает губы, и то, что грудь сдавило, немного отпускает. Бурах перехватывает его запястье, щекочет губами основание ладони, прикусывает — коротко и больно. Выдыхает: — Ну какой же ты бессердечный ублюдок. — Да, — соглашается Данковский с облегчением. Все снова на своих местах. Он подныривает щекой к заросшей челюсти. Щетина колется на языке, когда кусает в ответ — за подбородок. Отводит голову, снова заглядывая в глаза, и с косой улыбкой спрашивает: — Хочешь меня еще раз? Бурах смеется, притискивая его к себе. Оглаживает так по-свойски, что в голове снова коротят яркие вспышки удовольствия. И щекочет дыханием щеку: — Конечно хочу.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.