***
Осень выдаётся откровенно дождливо-сопливой, но помехой для встреч это не становится. Только закончилась кутерьма с уборкой полей и большинством заготовок на зиму, а потому свободного времени было хоть чуть-чуть, но побольше. И, конечно, время тратилось по большей части на встречи. Расстояние не давало чувствам угаснуть, а тоска друг по другу распаляла всё больше, как будто кто-то, — Всевышний, наверное, — подбрасывал дров в их небольшую печь. Ян, имевший страсть к сменам обстановки, часто приходил к Мише в гости, встречаясь уже у него, а не на улице, потому что весь сентябрь у Лермонтова были небольшие проблемы со здоровьем — простуду подцепил, а лечить толком не лечился, скрывая от бабушки свое состояние и продолжая делать всё то, что хотелось, наплевав на ограничения. Ваня бороться пытался, но понял, что бесполезно, а потому решил воздействовать на мишино здоровье неочевидными жестами. Пока Елизавета Алексеевна была у соседки, с которой часто проводила время, обсуждая всё, что только можно, Бунин отпаивал Мишу чаями, заваривая травы и открывая баночки с мёдом, ещё совсем свежим, прозрачным и тягучим, а не более плотным. Лермонтов после этого, пользуясь тем, что дома никого, любил лезть целоваться, отмахиваясь, мол «да совсем я не болею, вон, сколько всего съел», а Ваня, если и отпирался вначале, то, чувствуя сладкий привкус на чужих тонких губах, растянутых в улыбке, уже не мог сопротивляться. Все-таки Миша опять своевольничал. С самого утра пятнадцатого октября Ваня, проснувшись специально пораньше, решил поздравить Лермонтова прямо тогда, когда он только проснется, чтобы его день с самого утра и вплоть до вечера был замечательным. Мише исполнилось шестнадцать, совсем уже вырос. Бунин помнил его ещё двенадцатилетним шкетом, с утра до ночи проводящем время на речке с местными ребятами, закидывающим Ваню снежками (что он, конечно, делать не перестал) и любящим рисовать. Ирония ли — в двенадцать Миша его донимал бесконечно, подшучивал над ним, не боясь того, что Ваня старше, а уже в четырнадцать лез к нему под полы шубы, «потому что щеки замерзли». С подарком было решено ещё месяц назад: на другом конце деревни ощенилась собака, сразу шестерых родила. Троих разобрали уже, а Ваня заранее специально попросил оставить одного щенка. Домой к себе брать было ненадежно: Миша имел привычку внезапно заявляться к Бунину, а щенок мог выскочить во двор и показаться — сюрприза бы уже не получилось. Лермонтов как раз давно хотел собаку. Со старым Бумом уже не поиграть и не повозиться, как с молодым щенком, а поэтому Миша всегда уделял внимание всем собакам и кошкам, которых встречал. Заходя в знакомый двор, где сразу залаяли собаки, Ян поприветствовал хозяйку, пышную женщину лет сорока пяти в темных одеждах, сразу улыбнувшуюся Бунину и вышедшую из летней кухни во двор. — Как мать с батькой? — спрашивает, проводя к сараю, где в сене спали полуторамесячные разномастные щенки. — Здоровы, — хмыкает. — Черно-белого не взяли? — Так там их двое. Один такой остался, остальные чернявые все, как смола. Ток стемнеет — черт найдешь их, одни глаза блестят, — женщина смеется и раскрывает дверь, пуская внутрь свет и слыша, как сразу забегали чьи-то лапы по земле. — Вон, несутся сразу. Не ели ещё поди. Ваня, входя в сарай, видит сразу перед ногами щенка. Кажется, как раз того, который ему приглянулся больше других, когда он в первый раз заходил смотреть щенят: спинка вся черная, а грудь с лапами и мордочкой белые. Тот сразу закружил у ног, виляя хвостом, а после, заметив чужака, подошли и остальные маленькими зубками хватаясь за штанину. — За сколько отдадите? — опускается вниз, протягивая с улыбкой руки к зверькам, под которые те тут же лезут, забираясь на коленки. Ян берёт в руки того, своего избранного, рассматривая его, барахтающегося, и тихо смеясь. — Да так бери, что они мне. Убыток один. Вчера, вон, все ведра перевернули, прорыли себе яму за сараем, так и выбрались через неё. «Такие-то сорвиголовы Мише точно под стать» — мысленно усмехается, прижимая к себе щенка. Лентой бы шею перевязать, чтоб совсем красиво было, да ленты не было, а у матери брать не хотелось. Ну, и без ленты сойдёт. — Ну, так не пойдет. Я ж в подарок беру, а то, получается, совсем ничего не отдал за подарок. — Потом сочтемся, — отмахивается, облокачиваясь на скрипучую дверцу и смотря, как Бунин за пазуху отправляет щенка, укрывая его и смотря, как черно-белая мордашка выглядывает из-под верхней одежды, смотря на всё сверху вниз. Глазенки испуганно бегают, смотрят вокруг, а Ваня щенка к себе крепче жмет, по спине его гладя и придерживая снизу, чтоб не упал. — Кому даришь-то? — Другу. — Мишке этому? Который летом на лошадь Василия Дмитрича неосёдланную влез, пока все его гоняли? — Бунин кивает с ещё большей улыбкой — «он», — чувствуя, как в груди что-то расплывается: «да, это мой дурак чуть не убился». Женщина головой качает, издавая извечное бабье многозначительное «о-о!», складывая руки на груди и смотря выходящему из сарая Яну в спину. Тот, отойдя чуть, сразу, благодаря, разворачивается, почесывая щенка за ухом и спиной делая шаги к калитке. — Спасибо вам, Галина Александровна! — а женщина лишь посмеивается, закрывая дверцу, чтоб щенки не выбежали во двор. Оттуда Ваня выходит совсем довольный, пусть и с желанием поспать ещё несколько часов, но улыбающийся чуть ли не до самых ушей. И искренне надеящийся, что Мише подарок понравится.***
Когда Бунин подходил к дому Лермонтова, на улице уже совсем светало и можно было разглядеть лучше дворы, дома, заборы и всевозможные кусты с деревьями, с ещё неопавшими пёстрыми оранжево-красными листьями. Вчера, когда они с Мишей гуляли, они как раз такими же листьями и кидались, носком ноги резким движением подбрасывая валяющиеся на сырой земле листья в сторону друг друга. У Миши, несмотря на то, что тот был ниже, это выходило лучше, но долго это не продлилось — в отместку был опрокинут в одну из собранных куч кленовых листьев. Уступать, конечно, Лермонтов не стал, — не в его упрямом нраве, — а потому всячески по-детски пытался насолить впоследствии. Даже когда на прощание, ещё далеко от его собственного двора, как обычно где-то не на виду у людей, лез целоваться, с улыбкой прокусил ванину нижнюю губу, всю дорогу после донельзя довольно растягивая рот в улыбке чуть ли не до ушей, смотря, как Бунин бесконечно облизывает губы, слизывая проступившую капельку крови. Совсем против таких выходок Миши Ян не был, в этом было что-то родное, как и весь Лермонтов, хаотичное и порывистое. Не давало заскучать, не давало насытиться полностью этими отношениями. А Ваня и не хотел пресыщаться. Уже около калитки арсеньевского двора, слыша лай Бума и видя, как из окна сначала выглянула Елизавета Алексеевна, а затем и вышедшая во двор, Ваня несколько занервничал, но виду не подал: — Здравствуйте, Елизавета Алексеевна. А Миша спит ещё? — вставая на носочки, громко выговаривает. Ориентировочно, было ещё где-то семь, а потому Лермонтов, скорее всего, ещё на самом деле спал. Но всё может быть. Женщина спокойно оглядывет гостя, кивая и проговаривая «спи-ит, спит», подойдя к калитке. — Я его поздравить хотел пораньше, можно? — Да что уж, проходи, раз пришёл, — вдыхает, качая головой и открывая Бунину. — Все только к девяти придут на именины. А что ж у тебя за пазухой там? — глядит, заметив, как Ваня придерживает щенка под одеждой руками. — Щенок поди? — Щенок. Женщина заохала, чуть нахмурившись. Знала, что Миша давно хотел собаку, но завести новую не решалась. Да только Бум был уж совсем старым и нового сторожа так или иначе заводить бы приходилось, был лишь вопрос времени. — Будешь чего? — Да я сразу к нему загляну сначала, — и, с кивком женщины, последовал за ней, обходя Бума стороной. Несмотря на то, что пёс его неоднократно видел, он всё равно лаял, как на чужака. Ваня быстро разувается, проходя вглубь дома после одобрительного кивка Елизаветы Алексеевны, всё утро хлопотавшей по хозяйству и пёкшей пироги с блинами для того, чтобы угостить всех, кто придёт. Приехать должна была и её сестра, и брат, высылавший по возможности денег, чтобы помочь, и иногда приезжавший погостить, опять же, старавшийся по возможности как-то облегчить жизнь родственников, и без того тяжкую из-за отсутствия рабочих рук и большой семьи. Отец-то мишин уехал давно, никто не знал, где он, а мать умерла — так и осталась бабка с внуком одна в доме. Миша на самом деле ещё спал. Комната у него была совсем небольшая, комнатой-то назвать нельзя было — только стол, кровать кое-какая, да сундук с вещами. Разве что на стене картина, особливо Мише полюбившаяся отчего-то, с изображением Наполеона. Бабушка осталась на стол накрывать, готовиться, отчего Ваня хоть ненадолго, но выдохнул спокойно. Бунин, опустившись на корточки и шикнув на щенка, чтоб тот не вертелся, высвободил одну руку, коснувшись ей аккуратно чужой щеки, а затем скользнув к тёмным волосам, убирая их за ухо. — Миш, — мягко улыбаясь и рассматривая смуглое лицо, — просыпайся давай. Ян тихо тянет чужое имя несколько раз, и только когда нехотя карие глаза приоткрываются, перестаёт, совсем заулыбавшись. — Ваня? — пацанёнок тут же приподнимается, ещё не совсем осознавая происходящее, и глядит в серые глаза изумлённо, свои протирая после сна руками. — Смотри, кого я тебе принёс, — шепотом произносит, развязывая кушак и вытаскивая пищащего щенка, давая его Мише в руки. Тот ещё больше загорается, удивлённо распахивая рот и смотря то на щенка в своих руках, то на Ваню, сидящего перед ним, совсем широко улыбаясь тихо засмеявшись от собственной радости. — Шустрый самый, всю дорогу выбраться пытался. Как ты прям, — Бунин почёсывает щенка за ухом, а Лермонтов, всё ещё не опомнившийся от свалившегося прямо с утра счастья, коротко глянув в сторону двери, чтоб убедиться, что никого нет и никто не видит, к ваниным щекам сверху вниз тянется, зацеловывая довольно и чуть ли не лихорадочно, проговаривая «спасибо» и чувствуя, как чужая рука ложится на шею. Ваня аккуратно отстраняет, понимая, что в любой момент может прийти мишина бабушка, но обнимает мальчишку, стараясь не задеть щенка и просто наслаждаясь тем, как Лермонтов отзывчиво реагирует не столько на сам подарок, сколько на самого Бунина.***
— Где Буян? — За птицей побежал, — обернувшись, отвечает, поправив зимнюю шапку на голове, свалившуюся в снег после того, как он поскользнулся. — Так он ж не унесёт её, мелкий ещё. — А то это его волнует, Миш, — смеётся, смотря, как Лермонтов закидывает отцовское ружье на плечо. Оружие без дела давно висело, да и Миша уже давненько просился научить его охотиться и стрелять в целом. Ваня сам особо не любил это, но парня обещался научить и зимой, когда всё вокруг белым-бело, а погода ясная, солнечная и тёплая, когда мороз не бьёт по щекам, было лучше всего это делать, несмотря на то, что самым удобным временем для охоты зима не является. Сначала стреляли из оружия поменьше — так, просто по яблокам, ещё летом, а в январе, когда погода устоялась, ходили в лес, не заходя вглубь, вдвоем. Ну, и со значительно подросшим псом — Буяном. Как там говорили? «Как корабль назовёшь — так и поплывёт»? Абсолютно верно. Получив такое имя, щенок совсем стал непоседливым и игривым, обучился таскать палки, которые то Ваня, то Миша, кидали Буяну, и постоянно увязывался за ними, когда они ходили гулять. Зимой, к слову говоря, свободного времени у всех намного больше, нежели в другие времена года, а потому встречи участились. — Вот бабушка рада будет, смотри, второго тетерева уж подстрелил. В голове проносится «надо было раньше учить тебя стрелять, а то, вон, какой довольный ходишь», но вслух Ваня говорит только лишь, что Миша большой молодец, раз так метко целится, попадая в птиц, сидящих на высоких берёзах. Задумавшись и засмотревшись, Ваня не сразу замечает, как Буян, волоча птицу по сугробам за тонкую шею, несёт её хозяину, рыча что-то сам себе. Миша, высоко поднимая ноги, чтобы не застрять в снегу, подбегает к собаке, не без усилий забирая уже испустившую последнее дыхание птицу. За той шёл рваный кровавый след, а перья, все в снегу, окрасились в красный цвет. Пуля попала прямо в туловище самки. — Мертва? — Ага, — кивает, связывая птицу, чтоб было удобнее её нести, а Буян, довольный тем, что принёс хозяину то, что нужно, носился рядом, иногда останавливаясь и оглядываясь по сторонам. Вглубь леса они никогда не ходили, охотились только неподалёку, по уже протоптанным дорогам, чтобы не заблудиться. У Вани на плечах уже было два тетерева и больше, собственно, стрелять не планировал — убивать в целом ему никогда не нравилось. Животных убивать так и вовсе терпеть не мог. — Не устал ещё, солнце мое? — спрашивает, когда Миша, выровнявшись, становится перед Яном, и Бунин всё-таки может его разглядеть. Ресницы влажные от снега все, щёки красные от мороза, а глаза радостно горят от всего складывающегося в его жизни. Миша действительно был абсолютно счастлив и доволен своей жизнью, а Ян это счастье только преумножал. Бунин, сняв варежки, касается руками чужих щёк, чувствуя, какие они холодные, и грея их тёплыми ладонями, размазывая по щекам упавшую и растаявшую снежнику. Лермонтов к рукам ластится, смотря снизу вверх, и улыбается, свои голые руки, замерзшие от того, что Миша, держа в руках ружье, а после связывая тетеревов веревкой, ходил без варежек, потому что было неудобно, отправляет под ванину шубу, касаясь ладонями груди и грея их так. — Чаю бы выпил, горячего охота, — ласково выговаривает, глядя в чужие глаза совершенно влюблённо. Ситуация и положения рук вызывали знакомый трепет в груди, заставляя млеть и глупо улыбаться. — Матушка щей наготовила, хочешь к нам? Сама-то пошла к соседкам, по крайней мере, хотела, а батька с мужиками. Дел-то по дому совсем не много, вот и отдыхают все, переделав всё. — Хочу, — улыбается, — только Буяна покормить надо. Не ел ничего с утра, как мы и пошли сюда. — Покормим, голодным не останется, — Ваня губами прижимается к чужому лбу, слыша собачий лай и мишин тихий смех. День обещал быть действительно хорошим, за что оба и любили зиму.***
Первый день широкой Масленицы особенно любили вообще все, хоть и, в целом, вся Масленица была любимейшим праздником не только всей деревни, но и, пожалуй, всей России. Дни, абсолютно свободные от всяких работ, за исключением, может только самых нужных. Гуляния начались под стать русской душе — на широкую ногу. Все ходили нарядные, в обновках, пели колядки, плясали под музыку, а ребятня устраивала битвы за снежные города. Удивительно, но снег всё ещё был на дворе даже в марте, несмотря на то, что шла уже вторая мартовская неделя. Проснувшись раньше обычного и наевшись ещё с утра, Миша, вытащив свои старые небольшие деревянные санки, на которых каждую зиму катался с горки, покатил их за собой по оживленной улице, направляясь к ваниному дому. Вообще, несмотря на то, что всё было в порядке, после вторничного сватовства молоденькой невестки, которая, как оказалось, была влюблена в Бунина, на душе было неспокойно, хоть и Миша знал, что сватовство не удалось и ничего не будет. Но какое-то неосознанное понимание того, что риск потерять Ваню всё равно есть, врезалось в голову, так и не покидая. «— Давай, как вырасту, в город уедем? — Куда ж мы поедем, у нас ведь нет ничего? — гладя Мишу по волосам, Ян прикрывает глаза. — Заработаем. Вместе снимать комнату будем, работать будем, а там как пойдёт, — Лермонтов поворачивается, убрав щёку с чужой груди и устроившись на ней подбородком. — Не поймут же, Миша. Что вдвоём уехали, что живём вместе. — Так мы далеко уедем. Там, где никто не знает нас. В Москву, Вань. — В Москву? — Миша медленно кивает, прикусывая нижнюю губу. — Тебе ещё года два ждать. Вдруг, разлюбишь, и уже не захочешь никуда уезжать? — А ты не разлюбишь? — Куда я без тебя? — Бунин мягко улыбается, чуть приподнимая голову и своими губами медленно, аккуратно касаясь чужих губ, не углубляя поцелуй и не размыкая чужих губ, и только выдыхая в них: — Не разлюблю». Миша верил, что всё так и будет. Понимал, что строить планы заранее не стоит, и не строил их слишком сильно, чтобы всё точно сбылось, а ведь по-другому и быть не могло. Ваня не хотел расставаться с Мишей, и Миша не хотел этого. Лермонтов уже не видел своей жизни иначе. И мысли о том, что можно как-то по-другому, без Вани, не было. Даже звучало как-то иррационально, неправильно. Скоро, вон, новый век начинается. И всё по-другому будет. И они смогут быть вместе, несмотря ни на что. Ян уже был во дворе, когда Миша подошёл к бунинскому дому. Набирая дров в руки из дровника, тот был без верхней одежды, а только в том, в чём ходил самом в доме, только отцовские валенки надел. — Вань! — улыбаясь, зовёт, смотря, как Бунин сразу разворачивается и кивает, чтобы Миша заходил. Тот сразу-то и заходит, за собой санки протащив и оставив их у калитки со внутренней стороны двора, а сам направляется к Ване, положившему дрова на скамью, каждое утро очищаемую от снега. — Разласка милая, — коротко, к своему и мишиному сожалению обнимает, выдыхая на ухо, чтобы слышно было только Мише. Но Лермонтов и этим доволен, Лермонтову и так этой нежности даже в двух словах и одном лишь ванином взгляде хватает. — Ты чего, я б зашёл за тобой. — Пошли сейчас кататься? Я Буяна кое-как оставил дома, хоть не будет за салазками носиться, — усмехнувшись, стряхивает с ваниных плеч снег, упавший на него, по всей видимости, когда Ваня пытался открыть дровник с тяжело поддающейся дверью. Ян чуть хмурится: хотел уйти из дома, когда родители уже на гуляния пойдут, после них, но, видимо, придётся перед ними. Против, конечно, не был, ведь так они только больше смогут накататься и провести времени, но планы всё-таки придётся слегка корректировать. — Подождёшь тогда? Оденусь только потеплее, а то так замерзну совсем. Ты же любишь в сугробы валить, — по носу щёлкает, фыркая и поднимая со скамейки дрова. — Сказал любитель кидаться снежками в лицо. — Не бурчи, тебе всё равно нравится то, что следует за этим, — лукаво улыбается, подмигивая, и проходит вперёд, не видя, но точно зная, что Миша закатил глаза на эти слова. А Миша, будто назло, вместо ответа, быстро лепит небольшой снежок, отправляя его в спину. — Ах ты негодник, а! — и, развернувшись, заводит руку за спину, стряхивая снег, наблюдая за тем, чтобы Лермонтов не кинул второй снежок. А Миша уже лепит, варежками сминая снежок поплотнее с широченной улыбкой на губах и задором в глазах. — Ты совсем безжалостный! — Кто бы говорил! — запускает снежок, смеясь, но Ян уворачивается, приседая, чтобы оставить дрова на крыльце, а не в снегу, и, быстро отойдя в сторону, лепит снежок сам, отправляя в ответ их снег в Мишу. Кататься идут только через час, уже и без того весёлые и довольные.***
Сирень в этом году цвела позднее, чем обычно. Конец мая, который вёл за собой работы в поле, в основном, посевы, был тяжелым для всех. Елизавета Алексеевна-таки купила корову, ещё молодую, но дававшую хорошее молоко и которую Миша постоянно водил в поле пастись. Несмотря на то, что хлопот с покупкой животины прибавилось, положение действительно стало лучше. Молока и масла стало совсем в достатке, так ещё и удавалось продавать их, зарабатывая на этом. Договорившись встретиться ночью, когда и Миша, и Ваня, будут свободны, и, плюсом ко всему, их никто не будет видеть, Лермонтов не мог найти себе места весь день. Во-первых, потому что они не виделись почти пять дней, а потому и никак не общались, а во-вторых, потому что не хотел, чтобы бабушка вдруг узнала о ночных прогулках. Отвечать на какие-то вопросы не хотелось, как и рассказывать что-то, что было бы абсолютно наглой ложью. А говорить правду в любом случае нельзя. Выходить через дверь было бы не вариантом, да и Буян с Бумом бы мишин своеобразный побег тихим не оставили. Поэтому, распахнув скрипящее окно с особой осторожностью, Лермонтов, в одной лишь ситцевой рубахе и холщовых относительно светлых штанах, выбрался наружу, аккуратно и тихо ступая на прохладную землю и тихо прикрывая за собой окно, но оставляя створку закрытой не до конца, чтобы, вернувшись, была возможность также и зайти через окно. Добрался он до поля, которое было недалеко от речки, но относительно далековато от деревни быстро, точно зная куда идти и по какой тропе. Яна там ещё не было, но Миша был уверен, что он придёт, а потому даже не забеспокоился, не заметив Бунина, привычно сидящего рядом с разросшимися кустами сирени. Здесь должны были встретиться, а дальше уже пойти вместе. Минут пятнадцать погодя, носом уткнувшись в сорванную ветку цветущей сирени и отыскав уже в ней несколько цветков с более, чем четырьмя лепестками, и загадав, усмехнувшись, желания, Лермонтов всё-таки слышит знакомый голос, но подниматься не спешит. Только когда Ваня усаживается рядом, приподняв с чужого лица веточку с лёгкой улыбкой, Миша раскрывает глаза, поворачивая голову к Бунину и поднимается сам, но только чтобы утянуть за собой парня, обнимая его. — Эй, эй, — смеётся, — я ж раздавлю тебя совсем, аккуратнее ты, — целуя в линию челюсти, проговаривает, чуть отстраняясь и смотря в мишины глаза. — Так ты ж не лошадь, — за щеки чужое лицо обнимает руками, пальцами обводя ванины скулы, и любуется. Соскучился. — Лошади тебе ни по чём, ты их всё равно седлаешь даже без снаряжения. — Так и тебя тоже запросто могу. — Да неужели? — усмехается, склоняя голову на бок. Миша глядит плутовски, самоуверенно, но не делает ничего, даже не отвечает. Только тянется к губам, мягко целуя и стараясь углубить поцелуй, на что Ваня легко поддаётся, не заметив, что во всём этом есть маленький подвох: как только Ян совсем расслабляется, сминая и лаская чужие губы, Лермонтов тут же берёт верх, сменяя положения. Бунин оказывается лежащим затылком на мягкой траве, а Миша — сидящим поперёк ваниного живота. В свете луны оголённые из-за не застёгнутой на верхних пуговицах рубахи ключицы выражаются совсем ярко, призывно, и Миша не видит смысла сдерживать какие-либо свои порывы. Да и не в его это нраве. — Ещё сомневаешься? — усмехается, припадая губами к чужой шее и всё-таки делая то, что хотелось: зацеловывая ванину светлую кожу, слабо прикусывая её под бунинское тихое шипение. Ваня опускает руки на мишину талию, забираясь под развивающуюся рубаху и чувствуя жар чужого тела, закатывая глаза, но всё-таки улыбаясь от привычных лермонтовских вольностей. — Я ж не лошадь, Миш. — Но фырчишь недовольно так же, — улыбается, всё-таки отстраняясь, чтобы спокойно вдохнуть и рефлекторно убирая легким движением пальцев волосы за ухо, видя, как Ян любуется им, и делая это всё с нарочитой медленностью, давая Бунину наглядеться. Одновременно принося ему эстетическое удовольствие, а себе — теша самолюбие. Ваня отгоняет вертевшийся на языке комплимент за его неуместностью, но продолжает водить руками под рубахой, несильно надавливая на поясницу и заставляя чуть выгнуться, чтобы продолжить разглядывать Мишу, чуть ли не всего точеного, красивого, себе в угоду, пусть и зная, что мальчишке это на самом деле нравится. Лермонтов ничего не отвечает. Только, поуспокоившись, и не отводя взгляд от серо-голубых глаз, кончиками пальцев касается нижнего края своей рубахи, поднимая её вверх и легко стягивая с себя через голову, с задумчивой улыбкой оглядывая Ваню и пытаясь уловить его реакцию. У того в глазах — сразу прибавившийся интерес, вкупе с уходящей некоторой рассеянностью, и открыто выражалось восхищение. И всё это — льстило. До чертовых мурашек, пробежавшим с лёгким, почти незаметным холодком от ветерка, по спине. Осознавать, что Миша весь в его руках, весь отдаётся, весь — Ване, сложно. Границы этого не сразу выстраиваются в голове, а мысль с привкусом какого-то непривычного, но нужного удовлетворения, оседает в голове. Вот она — какая-то безграничная любовь, и вот он Миша, отдающий себя без остатка. Немыслимо. Ваня приподнимается, не убирая руки с талии, и прижимается своими губами к мишиным, чувствуя, как тот распахивает рот, как галчонок, податливо прижимаясь ближе и остро и чувственно реагируя на все ванины прикосновения. Миша удобнее устраивается на бунинских коленях, ощущая стойкий запах чужих волос вперемешку с запахом сирени, исходящим от куста, а руками, убрав их с шеи, скользит под ворот, чувствуя, как внутри всё с каждой секундой накаляется всё больше и больше, и понимая, что этому чему-то нужно дать выход, а потому сам тянет с Вани его рубаху, отстранившись от губ и тяжело дыша. Бунин позволяет. В молчании, в долгих томных взглядах, те разглядывают друг друга, самозабвенно целуясь и периодически спускаясь ниже. Крестик на мишиной шее буквально вопит — «нельзя, остановись», но Ваня давно привык отталкивать от себя мысли о том, что их любовь грешна. Это только мешало. И сейчас, улавливая чужие судорожные вздохи, Ян только в этом убеждался.***
Это произошло внезапно. Этого никто не предвидел и никто не ждал. Это произошло случайно. Июль стоял душный. Дождей почти не было, отчего земля была совсем сухой и все жаловались, как бы не посохло ничего, и приходилось таскать воды с реки гораздо больше, чтобы полить все огороды вечером: днём этого делать нельзя, а утром некогда. И поэтому, тащась по жаре, нужно было принести домой по меньшей мере ведёр двадцать, а то и гораздо больше. Везло тем, у кого был свой колодец, с этим проблем было гораздо меньше. Отработав ещё с утра и, вроде как, выполнив большую часть положенных дел, зная, что останется лишь затопить баню, Ваня более чем спокойно отправился к яблоням, на которых яблок ещё совсем не было, но аромат стоял действительно приятный. Лермонтов, только вернувшийся из города после двухдневного отсутствия вместе с Елизаветой Алексеевной, выспросив, не видел ли кто Яна, путём несложных вычислений пришёл к тому, что найти его можно будет всё на том же их излюбленном месте. И действительно — на скамье, читая какую-то книгу, одну из тех, что недавно отдал Юлий, как обычно сидел Ваня. — Ты как? — касаясь чужого взмокшего от жары лба рукой и убирая выбившиеся светло-русые прядки в общую копну волос, спрашивает Лермонтов, после тут же садясь рядом. — Духота, ужас. Умаялся уже за лето, хочется обратно зиму. — Холодно же, — слабо улыбается, сам понимая, что тоже чуть ли не умирает от жары. Стоило бы пойти как-нибудь искупаться на речку, да время бы найти — оба уже в работах крутятся, в поле, по хозяйству, а Ваня ещё и подрабатывать пытается, чтоб денег побольше скопить. — Холодно не жарко, там хоть согреться можно. А тут и не спрятаться, и не скрыться, — Миша только понимающе кивает, зевая и укладывая голову на чужое плечо. Ян, прикрыв книгу и держа нужную страницу пальцем, зажатым меж двух половин книги, поворачивается к Лермонтову, приподнимая его лицо за подбородок и притягивая к себе. Оба устали от всего, обоим хотелось простых размеренных вечеров, гуляний, и веселья. Да хотя бы просто спокойствия, а не бесконечной загруженности и суеты. Но делать было нечего, только терпеть и ждать, как всегда и делали все. Ирония ли, принцип чуть ли не каждого, несмотря на стремление ко всему хорошему и для себя приятному. День должен быть закончиться как обычно. Бунин должен был прийти домой, затопить баню, ополоснуться, поужинать, и лечь спать. Но, видимо, пришёл своеобразный час расплаты за все его грехи. Отец, вспыльчивый от природы, был зол до ужаса. И непонятно, чего в нем было больше — разочарования в собственном сыне, или злости. Мать просто молчала, глядя куда-то вниз и не желая вообще смотреть на Ваню. И это, наверное, было чуть ли не хуже. « — Ты хочешь, чтоб тебя в Сибирь, в поселения рабочие сослали? Чтоб плетьми избили? Тебя-то накажут, коль узнают, позору не оберешься, а Мишу твоего нет, потому что молодой ещё. Чем ты думал? Ты хоть понимаешь, что натворил, дурачьё?» Ваня так и не понял, как отец узнал, а противостоять его гневу не мог, да и не было смысла. Абсолютно всё рухнуло вокруг окончательно, когда Алексей Николаевич сказал, что будет сватать сына и что если тот не пойдет жениться, то о его позорном грехе узнают все. Лермонтов уже тоже будет запятнан, история будет известна всем, и Мише тоже не поздоровится. Не по закону, а от осуждения. Отвечать на ванины вопросы и вообще разговаривать с сыном не желал, а потому, прогнав того кидать дрова в печь со словами «видеть тебя не хочу», оставил его без каких-либо ответов и с кучей вопросов. Стоило ли говорить о понимании того, что вся привычная Ване жизнь покатилась в тартарары с его первым шагом через порог дома? Только войдя в предбанник, скрывшись от чужих глаз, накатила истерика вместе с душащим комом в горле и трясущимися от тревоги и боязни за Мишу руками. Ваня ещё, может, как-то справится. Как-то выдержит, но как это всё перенесёт Лермонтов, Ян не представлял. Больше всего на свете Бунин не хотел, чтобы Мише даже на секунду было больно. А неизбежно будет. И даже если продолжат всё, то тоже будет, потому что им, с их отношениями, места здесь нигде не будет. Ни в родной деревне, ни в любом из городов их широкой России. Отношения с родителями, их уважение, доверие, и любовь, казалось, были безнадежно утрачены. И всё из-за чего? Только из-за того, что Ваня искренне любил человека не противоположного пола? Не сватавшуюся милую Веру, так и не нашедшую себе мужа, потому что была по уши влюблена в Бунина? У них с Мишей всё и шло в этот тупик. Но одно дело было прекратить его самовольно, а другое — под угрозой и чужим напором. Бунин оседает на деревянный скрипучий пол, держась руками за скамью и стараясь не издавать не звука. Хотелось вообще исчезнуть, перестать существовать, чтобы не думать и не решать свалившуюся огромную проблему, от которой теперь зависело слишком многое. Казалось, легче было отказаться от жизни, чем от всего того, что у них было. Но ради Миши просто нельзя было давать слабину. Потому что хоть он должен остаться хоть немного счастливым. Даже если без Вани. На секунду перед глазами появляется чужой образ — по-прежнему ласковый, по-прежнему ванин. Ещё не подозревающий о том, что его ждёт.***
О том, что всё перевернулось, Лермонтов узнает не сразу, и далеко не на следующий день. Честно думает, что всё в порядке, продолжая заниматься всем тем, чем занимался ежедневно, зная, что скоро они должны пойти с Ваней купаться на речку, и что должны пойти в лес за ягодами вместе. Когда Лермонтов слышит ночью тихий стук в окно и просыпается, видя за ним Ваню, он сначала удивленно радуется, но замечает, что Бунин чем-то значительно расстроен. — Что такое, Вань, ты чего? — аккуратно открыв створку, Миша бесшумно выбирается на улицу, чувствуя легкий ночной холод и рассматривая совсем не улыбающегося Ваню. Ян даже не мог выдавить из себя хоть какую-то улыбку: ему хотелось разрыдаться прямо здесь, окончательно растеряв себя и всё свое самообладание. Ваня не находит сил сказать сразу. Он просто не может вот так, самостоятельно ломать Мишу, своими собственными руками. Тем более ночью. Но другого времени у него в принципе не будет на то, чтобы сообщить обо всём. Ему просто-напросто было запрещено появляться у лермонтовского двора и видеться с Мишей отцом. Бунин, обхватив руками мишино лицо, зацеловывает его в последний раз, прижимая к себе и чувствуя, как слёзы стекают по щекам: действительно, кажется, лучше было умереть. — Вань, ты чего? — тихо смеётся, не сразу понимая, что происходит, улыбается, но когда слышит ванин почти беззвучный всхлип, замечает что что-то не так. — Что случилось? «Мой мир уничтожен, и всё, что мне было дорого, у меня просто отняли, Миш». Лермонтов отстраняется, взяв Яна за запястья, и заглядывает тому в опущенные глаза. — Отец узнал обо всём, Миш, — голос звучит надрывно, а Бунина заметно трясёт. Нервно искусанные губы дрожат. Миша впервые видит Ваню таким. — Нам нельзя больше видеться. Меня сватают к Муромцевой, и я должен согласиться, чтобы никто больше не узнал о том, что у нас было, и чтобы не испортить жизнь ещё и тебе. Ванины слова валятся на плечи, как якорь, уцепившийся петлей за шею и, вместе с тем, что неумолимо тянущий на дно, ещё и душащий так, что даже задержать дыхание не получается. Мозг отказывается воспринимать сказанное, словно на всё это стоит какой-то огромный блок «невозможно», а потому Миша просто застывает, не зная, что сказать. Лермонтов видит, как Ян перед ним готов прямо тут же упасть, и понимает, что это ни капли не ложь. Это всё — чистая правда. — Как? — голос неестественно дрожит, а руки сильнее сжимают ванины запястья, в рефлекторном нежелании отпускать его от себя. — Я не знаю. Он меня видеть не хочет, не разговаривает, и мать тоже. Улыбка с лица сходит окончательно. Миша понятия не имеет, что ему делать и как вообще на это нужно реагировать. В голове никогда не прокручивался такой расклад событий, а потому паника окутала тут же, судорожно пытаясь придумать хоть какой-то план дальнейших действий и слов. Но ни к чему прийти всё равно не мог. — Ты женишься? — ничего лучше на ум не приходит. Лермонтов хмурится, кусая губы и продолжая держать чужие руки. Отпускать всё ещё боится, будто, только разжав пальцы, Бунин тут же уйдёт. — Просто… забудешь все эти четыре года, Вань? — У меня нет выхода. И у тебя нет. — Ваня, ты же обещал, что мы будем вместе, — Миша склоняет голову чуть вперёд, невольно повышая голос, но тут же одёргивая себя. — Что мы уедем отсюда. Что мы всегда будем вместе, Вань. Бунин, судорожно выдохнув, высвобождает всё-таки свои руки и вытирает щёки. Он только качает головой, понимая насколько разрушились все их планы, все их мечты и надежды. Ян коротко прикрывает глаза, пытаясь хоть немного собраться с мыслями и унять нервный озноб. — Миша, не получится ничего у нас, — он вновь обхватывает руками мишино лицо, пытаясь придать хоть какой-то убедительности и твердости своим словам, чего совершенно не хватало. — Как бы мы не бегали от всех, счастья у нас не будет. Нельзя нам никак, нас либо сошлют, либо ещё чего. Мы не сможем спокойно жить. Семьи у нас не будет никакой тоже. Какое у нас будущее вдвоём, Миша? — А ты видишь его не вместе? С какой-нибудь такой Верой, да? — Лермонтов пытается игнорировать чужие поглаживания по щекам и волосам, хватаясь за эфемерную попытку хоть как-то спасти и себя, и Яна, а Ваня, понимая, что выхода никакого другого у них нет, отпечатывает у себя в памяти ощущения от прикосновений к действительно любимому человеку. — Никак я будущее уже не вижу, Миш, — Ване хочется коснуться чужого лба губами, хочется прижать к себе Лермонтова, но прерывать объяснение объятиями будет, наверное, неправильно. — Ты же знаешь, что я люблю тебя, что ты для меня — всё. Но мы не сможем быть вместе. Шоковое состояние постепенно отступает. Боль, ранее не осознаваемая, чуть ли не режет изнутри, заставляя чуть ли не физически переносить её. Сердце колотится как бешеное, колотится и болит, а к глазам подступают слёзы. Миша хватается за Яна, утыкаясь ему лицом в грудь и ладонями касаясь чужой спины сквозь рубаху. Бунин тут же обхватывает Лермонтова руками, прижимая ближе к себе и носом зарываясь в тёмную макушку, по-прежнему пахнущую какими-то душистыми травами. Ваня на самом деле уже не видел жизни без всего этого. Свою будущую жену он далеко не любил, жениться не хотел, хотел остаться вместе с Мишей свободным, не скованным семьей и бытом. Хотел просто любить паренька, с которым провёл свою пылкую юность, и чувствовать, как он ластится к нему, как всегда лёжа на груди и прося прочитать что-то. Ничему этому не суждено было сбыться. И, кажется, этот исход где-то на уровне подсознания был понятен обоим.***
Почти весь август они действительно не виделись. Миша каждый день приходил к антоновке, каждый день, несмотря на усталость, валясь с ног, приходил на их место, перечитывал пушкинские сказки, рассматривая подпись и дату, когда Ваня подарил ему эту книгу, на первой странице сборника. Цитата из стиха всё того же Александра Сергеевича о любви, который Ян знал наизусть и, как-то лёжа на траве, читал на ухо, почти засыпая после того, как оба в июне купались на речке. Миша тогда смеялся, пусть и устало, целуя Ваню в плечо, а после, достав завёрнутые в платок пироги с малиновым вареньем, которые испекла бабушка, вместе с Буниным их ел, чтобы не заснуть окончательно и набраться сил: купание в реке всегда было очень энергозатратным. По всей деревне уже все обсуждали предстоящую свадьбу шестнадцатилетней Веры, юной и прекрасной, ходящей к подругам и готовящейся к новому этапу жизни. Счастливой. Лермонтов её-то видел пару раз. И после этого каждый раз не знал, что ему с собой делать и как избавиться от накатывающей из раза в раз боли, ненависти к собственной жизни. И в том числе — ненависти к совершенно не заслуживающей её Муромцевой. Даже от этого, от своих необузданных глупых эмоций и неправильных чувств, становилось гадко. Девчонки и бабы готовились, помогали подготавливать невесту к свадьбе, проводили ритуалы, прощание с родственниками и всей прошлой жизнью, подготавливая к новой, проводили и девичник. И самое ужасное в этом было то, что и Ваня, и Миша, уже этот этап разделения жизни на «до» и «после» прошли. Причём, ещё четыре года назад. И духовный этап жизни, наступивший сейчас, нельзя было назвать иначе как только предсмертным скитанием и бессмысленным доживанием. Счастья без Бунина Миша со всей своей огромной, немыслимой привязанностью уже не видел. А Ваня, нашедший в темноволосом мальчишке всё то, что, казалось, ему было нужно, и подавно. Но бороться чего-то ради продолжал. Может, всё это когда-нибудь пройдёт и внутри всё успокоится, устаканится, вдруг, Лермонтов всё-таки сможет быть счастливым? А если Бунин сдастся прямо сейчас, это и Мишу на дно потянет. А так точно с ним поступать было нельзя. День свадьбы выпал на последнюю неделю августа. Двадцать четвертое августа Миша проклинал, как чуть ли не самый отвратительный день в своей жизнь. Всю ночь Лермонтов не мог нормально спать, а есть и вовсе отказывался, значительно исхудав за последнюю неделю. Била истерика. Бессильная, без возможности что-то исправить. От бесконечной усталости и моральной измотанности. Это лето изменило слишком многое и далеко не в лучшую сторону. Миша думал, что если бы было возможно, он навсегда бы остался в прошлом лете, в зиме этого года, когда они с Буяном и Ваней ходили на охоту. С опухшими глазами проснувшись значительно позже обычного, Миша долго не поднимался с постели, будто боясь, что только ступив шаг на пол, только начав этот день, случится что-то непоправимое. Прекрасно, конечно, зная, что уже всё случилось. Он ведь ещё несколько часов назад слышал, как бренчали колокольчики на свадебных повозках за окном, и как, удаляясь всё дальше, жених с невестой ехали в церковь в соседней деревне, чтобы обвенчаться. «Господи, легче пулю в лоб пустить, чем вынести это». Миша не представлял каково Яну. Тому хандрить как-либо было просто-напросто запрещено, а уж тем более показывать то, что свадьбе он не рад, было нельзя. На крыльце во дворе, сидя на верхней ступеньке, Лермонтов подозвал к себе жестом собаку, гладя её и смотря, как та виляет хвостом, жалобно глядя. Чувствует, что с хозяином что-то не то. Лапы на коленки мишины ставит, по носу языком проводя и вызывая короткую, чуть ли не дёрганную улыбку. — Ну, тише, куда ты? — пёс отстраняется, доставая из-под старой бочки какую-то палку и притаскивая её Лермонтову. Миша смотрит на это, вновь чуть ли не рыдая. — Я не хочу играть, Буян, — почёсывает за ухом, а пёс на своём всё равно настаивает. Из-за двора где-то слышится ленивый девичий напев знакомой песни «время молодцу жениться», отчего воздух в груди опять спирает. Тошно до ужаса. Руки от нервов совсем ослабли, не держат ничего, и слегка подрагивают. Бабушка думала, что всё это просто оттого, что Миша, хорошо друживший с Ваней, теперь не сможет с ним гулять и проводить так много времени, а потому довольно чувствительно реагирует на всё. Такое мнение Елизаветы Алексеевны, по крайней мере, было удобным. Миша не оспаривал ничего. Ни на какие выяснения отношений сил не было. Выкинуть из головы то, что Ваня уже наверняка целовал Веру, было тяжело. Ещё тяжелее — понимать, что они теперь должны будут быть близки, как настоящие муж и жена. Что его Ваня, который всецело должен был принадлежать одному лишь Мише, касается другой. Ревность колотила по рёбрам, заставляя чуть ли не задыхаться. Буян тихо скулит, пытаясь привлечь внимание Миши, а тот, всё-таки вытащив палку из собачьей пасти, кидает ее в сторону. Хоть кого-то на этом празднике ненависти к жизни нужно делать счастливее.***
— Ты берешь молодую и милую: будешь ли ее любить в радостях и бедности? Не будешь ли издеваться над нею и поступать с нею грубо? Если она состарится, сделается немощною или больною, то не покинешь ли ее? — Нет. — Ты еще молодая и неопытная, будешь ли жить с мужем в согласии, как следует доброй жене? Будешь ли смотреть за хозяйством? Пребудешь ли ему верною, когда он состарится и ослабеет? — Да. После нескончаемо долгого дня и пиршества в родительском доме, после всего прошедшего за этот месяц, после того, как жгущее кожу кольцо оказалось на пальце, а клятва была дана, Ваня наконец-то мог перестать делать вид, что всё в порядке, несмотря на то, что как бы он не старался, это всё равно получалось с горем пополам. Лёжа ближе к стене, с правой стороны от Веры, уже уснувшей и уставшей, наверное, не менее, Ваня думал только о том, что хочет увидеться с Мишей. Не то что обнять, не то что поцеловать, а просто увидеть и узнать как он. Юлий только тихо передал несколько дней назад, что на Лермонтове лица нет: совсем не похож на прежнего себя, совсем не выходит почти. Бунин правда бы хотел помочь всем, чем мог, да только скован был по рукам и ногам, и ничего с душевными болячками сделать бы не смог. Стоя тогда, у церкви, Ян отчетливо понял насколько Вера другая. Новоиспеченному мужу было принято расплетать девичью косу жены на две, и тогда, запустив руку в волосы, в голову врезались воспоминания, отчего Бунин ненадолго застыл. С Муромцевой он толком не общался и желания не изъявлял, на её приданое ему и вовсе было совершенно плевать, но вот тогда, стоя за её спиной, понял, что полюбить на самом деле не сможет. Надеялся, может, на это, ещё до дня свадьбы, полагаясь на «стерпится-слюбится», да только не слюбится. Ваня не собирался как-то вредить браку и уж тем более жене, но понимал, что не сможет дать той любви, которую заслуживала молодая и невинная девушка. Вера — не Миша, и никогда им не будет. Ни единой общей внешней черты, ни единого сходства. Только возраст тот же. И от этого ещё больше хотелось увидеть Лермонтова. Отпечатать в памяти его образ ещё раз, основательно и окончательно.***
— Чего ты хлеб мучаешь, Миш? — усевшись рядом, спрашивает Слава, совсем потерявший понимание того, что происходит с другом и соседом по совместительству. Он не знал ни о чём, только, как и все, думал, что Миша друга потерял, а потому пытался всячески приободрить Лермонтова, который, несмотря на все старания, на поправку никак не шёл. — Ну, женился и женился, и поделом ему, Миш. Не помер же. У всех своя жизнь начинается, да и тебе, вон, скоро пора будет. Глядишь, сын у тебя появится, как женишься, так будет ваша ребятня тоже вместе гулять. Не расстраивайся ты так, — Раевский касается чужого плеча в жесте поддержки, но после всех сказанных их слов, на самом деле, стало только хуже, хоть и Лермонтов пытается сделать вид, что это не так. — Ребятня-то тут при чем? — Так они ребенка ждут, — хмыкает, после выдыхая и качая головой. — На днях узнали, так все поздравлять Веру с Ваней ходят. В голове от озвученного только шум, а на грудь, к давящему якорю, свалилось ещё что-то. Теперь тянуло на дно окончательно. Теперь никакого пути назад не было уже точно, и если раньше Миша тешил себя хоть какими-то призрачными надеждами, то теперь их не было точно. Всё. Рухнуло всё.***
Стоя под крышей бани и раскуривая уже не первую за день сигарету, Ваня думал о том, что пора бы бросить курить эту гадость. Никакого вкуса и удовольствия от неё всё равно не было, только траты, как бы солидно это не смотрелось: сейчас ведь мода пошла на курение. Тучи, весь день собирающиеся на небе, всё никак не могли вылиться в дождь, а только пугали жителей своим видом. Вера, несмотря на погоду, как всегда была легка и улыбчива: положение её совсем радовало, а приснившийся ночью сон с ребёнком-мальчишкой совсем осчастливил будущую мать. Мальчика хотели все, было бы замечательно, если бы родился парень, а такой сон был только к лучшему, о чём всё утро за завтраком и говорили. Отец стал относиться чуть лучше, мать простила: видели, вроде, поправилось всё. Осуждение на них не свалится, а о позоре не знает никто. Всё складывалось как нельзя благосклонно. Облокотившись на дверь в баню, Ян вновь глянул на небо, через нос выдыхая жгучий дым. С Мишей так и не виделись. Наверно, и к лучшему. Парню это только нервы расстроит, а доводить Лермонтова ещё больше он совершенно не хотел. И так, по сути, попортил мальчишке всю жизнь, связавшись с ним, не остановив его, так ещё и сердце разбил, пусть и у самого болело всё не меньше. Только ему со свалившимися хлопотами, наверное, было проще. Мише — вряд ли. В голове быстро пробегает ещё одно воспоминание о том, как Миша рассказывал об отце и о том, как ему не хватало его. Невольно задумался — будет ли Ваня хорошим отцом? По крайней мере, постарается. Бросать своего ребёнка, видя, какую боль это причинило Мише, когда ушёл Юрий Петрович, не собирался уж точно. — Вань! — доносится из-за двора, и Бунин тут же поворачивается, видя, как Юлий вбегает, тут же подбегая к бане и в один шаг пересекая порог. — Слышал? — Что слышал? — оглядывая слегка встревоженного старшего брата, Ваня хмурится, туша сигарету о железное ведро, в которое собирали все сгоревшие угольки из печи. — О чём? — Миша застрелился. Вдох-осознание-выдох. Слабая надежда на то, что это вообще любой другой Миша, кто угодно из деревни, но не его, бьющаяся в голове. С другой стороны — трезвое понимание того, что о ком-то другом с такой тревогой Юлий бы не стал ничего сообщать. — Какой Миша? — свой голос Ваня не узнает, спрашивая, а реальность будто бы постепенно начинает уплывать. Не может быть. Он не мог. — Твой Миша, Вань. Его пёс привёл первого попавшегося к нему. К яблоням. На их же общем месте. Перед глазами — подчеркнутые Мишей же строчки в сказке о мёртвой царевне: «не досталась никому, только гробу одному». И пустота.