ID работы: 9404408

прекрасное далёко

Слэш
NC-17
В процессе
362
Размер:
планируется Макси, написана 621 страница, 19 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
362 Нравится 371 Отзывы 67 В сборник Скачать

17.

Настройки текста
Примечания:
Сирена бьёт по мозгам. Металлический голос — тоже. Не трогайте занавес. Покиньте тамбуры и туалеты. Оставайтесь на местах. И так бесконечно, по новой, неживым и скрипучим женским тембром из динамиков в каждом купе. Пересекаем заражённую территорию, во избежание радиационного излучения следуйте указаниям. Не трогайте занавес. Романов в удивлении задирает голову, словно увидит человека, надиктовывающего этот текст, над ними на третьей полке. Паша хватается за голову и оседает на самый край сидения, но этого не замечает никто. Где-то в напротив Полька испуганно хватает ртом воздух и пытается осознать, что происходит, пока Петя усиленно вглядывается в часы на запястье, словно это как-то поможет. Их общая паника пахнет гарью, но, наверное, это земля горит под ногами. В соседнем купе странного вида дамочка обсуждает с такого же странного вида старичком, что они снова проезжают треклятый Новосибирск. Жалуется тихим полушёпотом, что не помогают их свинцовые ставни от радиации, на что старичок ворчит в ответ, дескать, не могут что ли перестроить маршрут, чтоб не шёл насквозь через город, где воздух аж пахнет изотопами радия. Очень не хватает Миши, чтобы объяснил соседу по вагону, что радий не пахнет. И чтобы придумал, что им делать. Он же умный. И думает быстро. И он в лапах Коалиции, и это исключительно их вина. — Судя по времени и скорости поезда, это и правда Новосибирск, — констатирует Каховский, вопреки всем приказаниям пытаясь задрать свинцовый занавес, чтобы посмотреть за окно, но Романов бьёт его по рукам. — Чего это они так? Это, типа, жутко, — спрашивает Поля разом севшим голосом, и в этом вопросе слышится страх, что это совсем не только боязнь радиации, но начало конца, и их сейчас придут скручивать или убивать. Кондратия не слышно-не видно, и они все помнят, где его подобрали, и они все понимают — он мог сам прийти и сдать их. Он много чего мог. Это они — не могли залезть к нему в голову и понять, зачем ему весь этот путь. А сейчас, стоя в затхлом купе поезда, везущего их в место, откуда они однажды едва сумели сбежать, у них уже нет шанса исправить всё это, додумавшись не вытаскивать странного доктора, бросившегося им под колёса, на свободу. Здесь, в поезде, в Барнауле, одни сплошные доктора. Наверное, этот ублюдок нашёл своих. Рыбак рыбака — так ведь? — Так город разбомбили же, — объясняет Романов мелкому Муравьёву, убеждая сам себя в том, что полькин страх необоснован совсем. — Радиация. Всё такое. — Так и Екб разбомбили, но там такого не было, — перечит тот, всё выискивая подводные камни в каждом происходящем событии. — Мы мимо проезжали. Там город было только издалека видно. А тут рельсы через центральный вокзал. — Вы серьёзно хотите сейчас поговорить об этом? Пашина хрипотца так очевидно выдаёт его близость к истерике, то ли яростной, то ли отчаянной. На него все оборачиваются, разом, одновременно, и, если честно, лучше бы на него не смотрели — он выглядит таким крошечным, не то постаревшим на десяток лет, не то совсем ребёнком, бледным, он дрожит и нервно стучит ногой по полу, он пялится на стенку перед собой отсутствующим взглядом и грызёт фалангу пальца. Где его перчатки, Ник не понимает, но понимает прекрасно, что Паше нужна эта боль, чтобы не сойти с ума от тревоги. А боль, наверное, дикая. А на деле, это, наверное, нездорово совсем. — Только не надо сейчас всякого своего "я же говорил", — предупреждает он Пестеля, будто зажигаясь от невесть откуда взявшегося в груди кремня, возвращая себе былую уверенность в собственных силах, и протягивает Паше свои. Перчатки, пусть без пальцев, но хоть какие-нибудь, потому что ему не нужно, чтоб Паше было больно. Ему нужно, чтоб Паша помог им решить, что делать дальше. — Надо думать быстрее. Света всё ещё нет, и когда в проёме купе появляется фигура, первые две секунды до жути страшно. Фигура взмыленная после быстрой ходьбы, фигура знакомая, и под лучом от фонарика обретает узнаваемые очертания Муравьёва. Без особой жалости Паша понимает, что глаза у него красные не от резкого света в лицо. — Меня с тамбура выгнали, что происходит? — спрашивает он и хватается руками за верхние полки, чтобы устоять на месте. — Рылеева видел? — спрашивает Романов вместо ответа. — Чего? — удивляется Серёжа, ищет взглядом Полю, но сложное выражение лица брата не помогает ему понять и толики происходящего. — Нет. А что он?.. — Сука он, — перебивает Паша всё так же хрипло, не замечая, как затихают люди в вагоне, будто их не остаётся вовсе. — Ёбаная сука. Хмурясь, Серёжа всё же садится на полку, напротив Пестеля, рядом с братом. Окидывает взглядом каждого, улавливая лишь силуэты, освещённые умирающим фонариком, и с безошибочно считываемой надеждой замирает этим чёртовым почти собачьим взглядом на Романове. Кто, если не он, их отсюда вытащит, да? А Паша помнит, что Романов практически сдался. А Паше хочется взять всё в свои руки, но его руки — израненное месиво, и он ничего ими сделать хорошего не способен. А Паше горестно, что в него никто из декабристов не верит достаточно, чтобы пойти за ним. — Коалиция, — одним словом объясняет Петя, доставая из кармана сложенный в несколько раз документ. И это чёртово слово, так и не обёрнутое в фантик реальности, подпитанное лишь нафантазированными ужасами, но и без этого вызывающее чувство тревоги, словно поджигает воздух. — "Коалиция Обеспечения и Развития Диктатуры". Никакие это нахуй не социалисты. Это ёбнутые диктаторы с калашами. — Нет, — мотает Серёжа головой, истерически улыбаясь. Не верит. Не хочет верить. — Это же... — К.О.Р.Д. — это диктатура, Серёж, — говорит Ник практически мягко, а Пестелю хочется ударить их всех по лицам и заставить действовать. — Очнись. — Блять, — Муравьёв зарывается пальцами в волосы, шёпотом сорвавшийся с губ мат так действенно выдаёт в нём панику по Мише, что почти смешно. Они отдали Мишу Коалиции. Они, блять, такие хорошие товарищи. Такая, блять, семья. Как будто это может помочь, Полька аккуратно касается серёжиного запястья и тянет его на себя, заставляя отпустить многострадальные волосы. Сам сплетает их пальцы и кладёт поверх этих пальцев вторую ладонь, и, кажется, это даже помогает Серёже прийти в себя и понять, что он слишком далеко ушёл в параноидальные мысли о том, что там успели сделать с Мишей за эти несколько часов. У Муравьёва-старшего будто взгляд живым становится, так ему помогает отрезвляющая нежность младшего брата. Не дерзость, не максимализм, не капризы или дурацкие шутки — искренняя братская забота. Или, скорее даже, просто человеческая. — А теперь найдите мне Рылеева, — строго командует Ник, не обращая внимания на скрипучий на эмали ужас остальных, — потому что этот, — он красноречиво вместо какого-либо эпитета взмахивает рукой, — знает явно больше. — Давайте его отпиздим, — тихонько предлагает Ипполит с такой железной уверенностью, что кажется, будто он первый полезет бить Рылееву всё, что ударится. Эта его решимость вызывает у Паши гордый практически отеческий оскал — воспитал же дитё, и никаких псевдо-иисусьих загонов, да, Серёж? Серёжа же легонько бьёт его по затылку. — Что? — Я согласен с мелким, — говорит Пестель, едва ли не руку тому протягивая. — Этот, — передразнивает он николаев жест, — явно заслужил хороший профилактический въёб. Сам Николай только закатывает глаза, прекрасно понимая, что Паша издевается. — Здесь командую я, — отрезает он строго. — И ты можешь отпиздить его, но только в целях получения информации. Если всё расскажет сразу... — Что, даже чисто за пиздёж не дашь въебать? — будто бы расстраивается Пестель, но на деле в его глазах загорается надежда. Давно он не слышал от Романова чего-то настолько злого и заряженного. Чего-то, что не отдавало бы смирением. — Руки побереги, — кивает он на пашины ладони и параллельно проверяет, чтоб он надел-таки одолженные перчатки. — Они нам ещё пригодятся. — У тебя есть план? — У меня будет план, — Ник кладёт руки на стол и смотрит каждому по очереди в глаза. — Если вы мне поможете. И Паша улыбается, и Паша глядит на него будто бы даже радостно, ведь и правда — узнаёт. Узнаёт того Романова, который вёл их за собой сквозь вечно одинаковый лес, который всегда знал, что делать, пусть и казалось, что выхода нет, который не унывал и не давал унывать никому другому. Узнаёт, блять, императорскую фамилию в этой до боли привычной уже полу-ухмылке. Ник ловит его взгляд и задерживается подольше, словно пытается убедиться в том, что Пестель в него заново поверил. Вместо слов Паша ему кивает: Я и не переставал верить. Впрочем, то, что у них получается выдумать, очень трудно обозвать планом. Это лишь несколько разрозненных идей, от сорванного стоп-крана до засады в тамбуре, и до мысли о том, как же всё-таки им вытащить Мишу, они не доходят. В какой-то момент шёпот превращается в почти ругань на повышенных тонах, разве что, они хотя бы пытаются из последних сил остаться неуслышанными. Всё, что их заглушает, это чёртов металлический голос громкоговорителя. Наверное, можно сказать, что в этом они провалились, потому что в середине разговора в купе заглядывает одна из пассажирок. Она мнётся, но, судя по виду, не собирается просить их быть потише. — Вы хотите сбежать с поезда? — спрашивает она с порога. Ответа, судя по всему, она и не хотела дожидаться. — Можно с вами? — А вы, простите, кем будете? — тут же уточняет Петя вперёд вежливого Романова или опешившего от наглости Паши. — Я из врачей. Не из главных или важных, до секретов меня не допускали, но я знаю, поверьте, знаю, что они там делают с больными, и... И у меня дочка, я не хочу, чтобы она заразилась, а там эта чёртова эпидемия, и... — голос женщины срывается, но взгляд остаётся железным. — Мы из Твери, и мы думали, может, в Барнауле получше, но судя по вашим разговорам... — Эпидемия? — переспрашивает Романов, будто эта информация хоть что-то меняет. — Да, поэтому нас всех туда свозят. Ну, врачей. Со всех деревень и городов. Кивая собственным мыслям, Ник взмахом руки приглашает женщину зайти в купе. Переглядывается с Пашей, и только к нему приходит мысль, чтобы высказать следующей, как в проёме показывается очередная голова. — А нам тоже можно? — мужчина средних лет нервно теребит воротник охотничьей куртки. — Мы тут... мы не знаем, что с нами будет. Мы бежать пытались, но не вышло, нашего босса убили, а мы сами не понимаем, не убьют ли нас тоже. С нами ребёнок, но... — Вы рабочие из деревни, да? — вспоминает Паша прошедшие недели. — Вы воду одалживали ещё под Нижним. У нас. — Ух ты, это вы были? — взбудораженный мужичок резко тянется пожать ему руку. — Вы спасли нам жизнь! — Так, — перебивает его Романов одним строгим жестом. — Сколько вас? — Девять. Но двое в другом вагоне. — А ещё, блять, орда не хочет с нами? — рассержено вздыхает Ник, но тут же снова возвращает себе спокойствие. — Ладно. Ладно, можете с нами. Только слушайтесь, хорошо? Иначе все поляжем. Тут же рядом с мужчиной появляется ещё один, помоложе, и это уже начинает казаться какой-то шуткой. Звуковой сигнал прекращается, включается свет, и получается разглядеть незваных гостей — тот, что молодой, одет в военную форму и держит в руках три респиратора. Поля вздрагивает и сжимает серёжины пальцы сильнее, потому что на несколько секунд его сознание забивает одна-единственная мысль: этот человек пришёл их арестовать. Убить. — Не поляжете, — вместо приказа об их казни сообщает тот. — У них только пять человек вооружены — трое охраняют выходы из вагонов, когда поезд тормозит, а двое — Гебеля. Вряд ли у них есть ещё оружие. — Есть, — не даёт ему закончить Каховский. — Целый сейф, сам видел. — Ну, в любом случае, здесь половина — доктора. Никто не учил их стрелять на поражение. А у вас с этим получше, я посмотрю. Декабристы переглядываются. Без вопроса понятно, что военный хочет с ними бежать тоже. Операция по спасению собственных задниц стремительно приобретает оттенок освобождения незаслуженно заключённых, и это, вроде, должно вселять уверенности в праведности будущих действий, но заставляет лишь опасливо озираться от ожидания ножа в спину и дрожать от ощущения ответственности. Романов медленно поднимается со своего места и со вздохом успокаивает расшалившиеся нервы. — Что у нас по арсеналу? — спрашивает он, доставая табельное из кобуры и проверяя магазин. — У меня три патрона. Всё. В этом всё мог бы звучать страх, но Романов, кажется, не боится вовсе. Ему словно больше и не нужно, как если бы он с тремя патронами мог свергнуть любую власть и захватить планету. И такой, по-северному суровый, бушующий, как ураган, твёрдо на ногах стоящий, он отчего-то похож на мессию. — Можно я не буду пересчитывать? Много, Софа готова пострелять, — Пестель демонстративно дёргает за защёлку патронташ. — Два магазина, — щёлкает по пластиковым патронникам на боку винтовки Поля. — Десять, получается. — Больше ничего? — оборачивается Романов на каждого из них. — Твой нож есть, — Паша хлопает себя по карману. — Могу вилку в рожу воткнуть кому-нибудь. И ложкой по лбу дать. Тарелкой порезать, если краешек подточить. Всё оружие, если оно в умелых руках Паш... — ...Паши Пестеля, мы поняли, не паясничай, — одним движением руки останавливает его Ник. — У вас не спрашиваю, — кивает он развесившим уши докторам, — но если найдёте по вагону, будет хорошо. — Не густо, — констатирует Ипполит и совершенно не обращает внимания на то, с каким ужасом смотрит на их приготовления старший брат. Серёже так чертовски не хочется снова убивать людей, даже если он знает, что, пожалуй, придётся. Выхода нет, решения мирнее — тоже. И всё равно, каждый новый упомянутый патрон кажется ему настолько лишним, что хочется забрать оружие у друзей и выкинуть к хренам в окно. Он так устал от смертей и насилия, что даже отчаянное желание спастись и спасти Мишу не помогает справиться с мыслью о том, как быстро они превращаются в тех, кого сами ненавидят. Так это глупо. Так это неправильно. — Держи, — Петя выуживает откуда-то из-за пазухи два полных магазина патронов и протягивает их Романову, не обращая даже внимания на его полный удивления взгляд. — Подойдут? Тому требуется чуть меньше секунды, чтобы осмотреть их, взвесить в руке и кивнуть. — Спасибо, — сипит он, перезаряжает своё табельное и мрачнеет, всё яснее понимая, что пути назад у них нет. — А какой-нибудь ППШ ты в трусах не спрятал? Я на всякий случай спрашиваю. — А это всё вот так прямо обязательно? — срывается с губ Серёжи раньше, чем он поймёт, что, пожалуй, да. Им безопаснее с огнестрелом в руках. Да к чёрту, как же трудно к этому привыкнуть. — Можешь попытаться попроповедничать и перед ними, о сын божий, но, по-моему, язык пуль им более понятен, — практически выплёвывает ему в затылок Пестель и с щелчком один движением руки закрывает двустволку. Красноречивее любой злости. — Они или мы. Принципы или Поля. Выбирай. А Серёже и выбирать не нужно. Им выбора-то и не оставили. Он оборачивается на Пестеля так невозмутимо, как только позволяет ураган внутри, и отвечает со всей присущей ему жёсткостью: — Тебе не нужно меня просить, чтобы я вам помогал, — и прежде, чем Паша придумает колкий ответ на столь много значащие для них обоих слова, добивает, — но сколько раз мне нужно попросить, чтобы ты меня хотя бы попытался понять? — Эй, эй, семейка неразлучников, тихо! — встревает между ними Петя, утихомиривая едва начавшуюся перепалку. — У нас есть дела поважнее, умники ебучие. Я сейчас смотаюсь в первый вагон за оружием, с вас только отвлечь и задержать Гебеля, ну и не посраться в процессе, хорошо, мальчики? — Куда ты, блять смотаешься? — хочет остановить его Романов, но Каховский словно решил всё сам и за него. — Одна нога здесь, другая там, — подмигивает он Нику и натягивает респиратор на лицо. — Вы не успеете соскучиться по моей модельной харе. — Стой! — тормозит его уже Серёжа, вытаскивает из кармана на штанах Романова одну из раций и протягивает Каховскому. — На всякий. Тот подмигивает, и в этом подмигивании так хочется видеть шансы. И, вкратце обрисовав, что минуты через три заявится собственной персоной полковник Гебель со свитой и им нужно будет заболтать его по поводу обеспечения продовольствием и чем ещё угодно, Петя бежит в другой вагон, обещая вернуться через четверть часа максимум. Стоит ему лишь исчезнуть за дверями тамбура, Поля словно загорается. — Пятнадцать минут, он сказал? — переспрашивает он у всех присутствующих и сам срывается в коридор. — Я сейчас! — Ты куда, бестолочь? — зовёт его Серёжа. — Человека спасать! И, усмехнувшись нервно, пропадает там же за Петей. Серёже, вроде бы, стоит гордиться достойно воспитанной сменой, но ему исключительно страшно за мелкого. В конце концов, в них обоих чересчур много необоснованного желания впрягаться за всех и каждого, но Серёжа, насколько он способен посудить, хотя бы отрастил в себе терпение и способность хоть иногда останавливаться. Романов подходит сзади и кладёт ладонь на плечо, и Муравьёв знает, что это, кроме успокаивающего жеста, ещё и жест просьбы перестать трепать и себе, и Пестелю нервы. — Вернутся — надо будет перекрыть первый вагон. Вставить какую-нибудь железку в ручки дверей, ну, чтоб не смогли сразу к нам попасть, — сообщает он идею, звучащую до безумия самоубийственно. — Снаружи хоть проще по людям невиновным не попасть. Согласен? Не стоило, но Серёжа устало вздыхает: — А у меня есть право не соглашаться? — Ты мне веришь? — вместо обиды только и спрашивает Ник. — Только давай без твоего этого "есть ли право не верить". Серёжа с Пашей усмехаются на удивление одновременно и одинаково невесело. — Да, — отвечает Муравьёв, наконец. — Больше, чем себе, на самом деле. — Вот и всё. — Тяжёлая романовская ладонь хлопает по плечу дважды и опускается. — Тогда поверь, что всё будет хорошо. Я вас всех отсюда вытащу. Упирающийся в его затылок пашин взгляд слишком откровенно просит его не забыть вытащить и себя самого.

***

Чуть не падая на повороте, Поля врывается в купе Катерины настолько резко, что та вскрикивает и роняет книжку на пол. Не задумавшись особо, Муравьёв наклоняется, чтобы её поднять, кладёт на полку и встаёт прямо над душой женщины, упираясь ладонями в столешницу. — Мы уходим, — только и говорит ей, едва в силах отдышаться. Вместо какого-либо ответа, воодушевлённого или вопросительного, Катерина изгибает бровь и откидывается спиной назад, но это не выглядит, как попытка уйти от разговора. От одного лишь этого жеста Поля вмиг теряет почти весь свой запал уверенности. — Это — Коалиция, — выпаливает он, так отчаянно надеясь на то, что у него хватит красноречия. — Мы едем в лапы к ублюдкам и убийцам, мы были уже один раз в Твери, и это — пиздец, и уходи с нами, пожалуйста, Катрин, спасайся. К.О.Р.Д — это Коалиция, это жесть, я клянусь тебе, Кать... — Я знаю, — перебивает она его настолько спокойно, что даже страшно. И у Муравьёва не остаётся слов. Сил не остаётся. Ничего, вот вообще ничего, он, как побитая собака, смотрит женщине в глаза и пытается понять, почему она так равнодушна к перспективе оказаться в настоящем аду, почему не сказала им раньше, почему она вообще такая. — Что? — шёпотом переспрашивает он, и руки начинают дрожать. — Я знаю, Поль, — вздыхая, слабо улыбается Катерина. — Я работала на них всё это время. В той деревне. И Ипполит мог бы возмутиться, мог бы наорать на неё, но он может лишь стоять и смотреть, как по её лицу расплывается смирение. И чувствовать — как уже внутри него расплывается отчаяние. Он не умеет убеждать, но он собирается попытаться. Ему однажды становиться взрослей, ему однажды быть тем, кто ведёт за собой, и как он сможет сделать это тогда, в будущем, если не научится сейчас? Да и не мешало бы, на самом-то деле, сначала себя во всём убедить. — Ты не понимаешь, Кать, одно дело так, а другое — оказаться прямо в центре, ты же была в Твери, ты же в курсе, какие это ублюдки, ну поверь мне, мы поможем, мы сбежим от них, и найдём, где жить, — он захлёбывается воздухом, запинается, перескакивает с мысли на мысль, и его голос так жалобен, но он, и это главное, продолжает, — и там будет хорошо, тебе и твоему ребёнку, я тебе обещаю, пожалуйста! — Успокойся, Муравьёв, — усмехается Катерина, стоит ему замолчать. — Мельтешишь. А Поля не мельтешит, Поля просто не знает, куда себя деть. — Так, сука, Трубецкая! — голос повышается сам, и Ипполит встаёт руки в боки, становясь выше, чем когда-либо себя ощущал. — Ты прямо сейчас пойдёшь со мной, потому что я хочу тебе помочь. Ты погибнешь там! Это гиблое, блять, место! Вместо того, чтобы поверить в муравьёвскую проповедь, Катерина только смотрит на него с жалостью и сплетает собственные пальцы на животе. И Поля больше не чувствует себя высоким. Поля чувствует, как с этой высоты куда-то вниз под этой жалостью падает последняя вера в себя. — И куда вы пойдёте? — спрашивает она, так прекрасно зная, что у Поли нет ответа. — Всё сейчас — Коалиция. Все деревни, где есть люди. Все города, куда собрались выжившие. Вы ничего не найдёте, кроме новых и новых подконтрольных деревень и мёртвых сёл. Там ничего не осталось, — она вздыхает так, словно ей действительно жаль. Ей не жаль, и Муравьёв так ясно это чувствует. — Хочешь, чтобы я пошла скитаться с вами по лесу, как вы делали эти полгода, и умерла от голода посреди ничего? Я так не хочу, Поль. У Ипполита в глазах стоят слёзы и в носу щиплет. И ему не хочется быть слабым, совсем не хочется, но истерика сама подбирается к горлу, сама отравляет нутро этим предательским ощущением, что Трубецкая права. Что они не решают проблему, а бегут, бегут навстречу смерти, туда, где их никто больше не найдёт, но лишь потому, что будет незачем. Там, наверное, и правда — ничего. Никого. Кто дал Катерине право так разбивать его надежду? Она ведь знает, на чём он всё это время жил. Ради чего. И это жестоко, но, пожалуй, правильно, ведь Поле пора было понять ещё в прошлом году, что он, выбрав брата вместо остальной семьи, обязан был подписаться под возможностью больше никогда не узнать, всё ли с ними в порядке. — Мы найдём, я знаю, — сипит он, перебивая собственные сомнения. Шмыгает носом и пытается придать лицу настолько уверенный вид, что брови болеть начинают. — Найдём. — Поль, — снова вздыхает Катерина и борется с желанием взять подростка за руку, чтобы переломить эту его подростковую зацикленность на лучшем. Она не верит в лучшее. У неё есть причины. У Поли тоже, но он откуда-то берёт в себе силы на эту веру. — Коалиция — единственные, кто помогает людям хоть как-то. Они единственные, кто существует после войны. Потому они и Коалиция — что вместе. Города, оставшиеся в живых. И они помогают, с запасами, с работой. Да, жёстко, но как иначе? По-другому сейчас нельзя. — И всё-таки касается его руки, заглядывая прямо в покрасневшие глаза. Поля свою руку так резко одёргивает подальше, что бьётся локтём о перегородку. — Никого больше нет, Поль. У них просто не было шансов. — Да пошла ты, — голос срывается, срывается и сам Ипполит. Трёт рукавом мокрые щёки. Жмурится. Руки сами сжимаются в кулаки. — Моя семья жива. — Тогда они в Коалиции. — Нет! — кричит Поля, ударяя кулаком по столу, и тут же успокаивается. — Они... они не могут там быть. Это плохо. Это неправильно. — Поль, тебе так просто кажется. Тебе нужно повзрослеть, чтобы это понять. Поле не нужно взрослеть, чтобы знать — люди, которые способны поощрять тех, кто чуть не убил и съел его брата, не могут быть не плохими. — Я не ребёнок, — только и находит, что сказать, он. Как это глупо. Как это по-детски. — Тогда пойми, что иначе — никак. Это — не плохие люди. Просто нет выбора сейчас. Изо всех сил пытаясь храбриться, Ипполит снова шмыгает носом и вдыхает глубоко-глубоко. Слёзы так трудно остановить, но он старается. Нет смысла плакать больше. Он хотел, может, быть как его брат. Хотел спасти хоть кого-нибудь. Помочь человеку, которым проникся. А на деле, наверное, им всегда, с самого начала, стоило спасать исключительно себя самих. Это ведь так больно, когда не получается. Они оба молчат, что Катерина, что Поля, и это больше не приятная обволакивающая тишина, нет. Это пауза, скрывающая грохот рушащихся надежд. Надёжно, чтобы Ипполит смог не заплакать снова, но недостаточно, чтобы скрыть, как сильно он разочарован. — Ты не пойдёшь? — уточняет он ещё раз, хотя уже и не знает, зачем. — Нет. Старый, маленький ещё, Поля схватил бы Трубецкую за руку и поволок за собой. Этот, странный, сам себя не узнающий Ипполит только кивает, горько хмыкнув: — Хорошо, — сипит. Отворачивается без какого-либо желания оглянуться в последний раз — Прощай. В коридоре столкнувшись с пассажиркой, Муравьёв понимает, что в нём нет тяги уговорить её пойти с ними. В нём нет вообще ничего, кроме яростной бури и непреодолимого влечения взять в руки винтовку. Патронов мало. Ему хватит.

***

Вскрывая отмычкой дверь уже доведёнными до автоматизма движениями пальцев, Петя обещает себе и в себе фантому Сонечки, что это в последний раз. Что к чёрту воровские повадки и таланты. Что можно и нужно жить, как обычно люди живут. Какое к чёрту обычно, когда вокруг у каждого за пазухой ствол, а за душой — скорбь и пустота, но Каховский знает, что обязательно найдётся место, где они смогут остаться. Жить и собой — остаться. Спокойно и тихо, больше никогда не касаясь металла огнестрела. Если не Иркутск — дальше пойдут. Друг с другом, искать мирную жизнь, которая никак не могла так запросто исчезнуть. Ведь если есть они, значит, найдутся такие же. В кабинете никого, и Петя знает, что его ловушки всегда работают, как часы. Он бесшумно подходит к сейфу, в три секунды вскрывает по уже отработанной схеме, благодарно вздыхает. Спасибо, Гебель, за путь к свободе. Им этого оружия хватит, чтобы мир захватить, какой там поезд. Рукоять макарова опускается в ладонь приятной тяжестью. Разом становится легче, как если бы с оружием в руке — безопасней. Не в силах сдержаться, Петя улыбается сам себе, довольный находкой. Он спасёт своих. Поможет спастись. И так хочется сразу пойти и ухмыльнуться им в лицо: что бы вы без меня делали. Без злорадства, по-доброму. — Вот ты кто, — раздаётся голос за спиной. Всё тот же военный, строгий. Гебельский. — На этот раз не уйдёшь. Петя резко оборачивается. По спине пробегает холодок. Каховский выставляет перед собой пистолет и уже хочет сказануть что-то едкое, циничное и ёмкое, прекрасно зная — уйдёт. Всегда уходил; мысль даже не успевает сформироваться в его голове. Бах. Вместе с мыслями по стеклу за петиной спиной разлетается каплями его кровь. Дыры во лбу — так некрасиво, но не Пете больше судить. Гебель даже не морщится, когда слышит эхо выстрела в голове и глухой удар падающего на пол тела, не морщится и глядя на растекающееся по полу багровое пятно. Только, устало вздохнув, подходит ближе и забирает из окоченевших пальцев оружие. Воровать — это, всё же, преступление. На звук выстрела в купе-кабинет заглядывает Оболенский. Лишь заметив труп на полу, он поднимает глаза на полковника и невольно затягивает ремешок респиратора сильнее. Пугается. Костя вообще мастак пугаться. Не глядя на него, чтоб лицо его старшего брата, будь он проклят, не всплывало в памяти, Гебель протягивает ему макаров со следами крови на металле ствола. Без слов ясно, что, если не заберёт, рискует отправиться следом — за братом, не за этим неуёмным придурком, испачкавшим его кабинет и бумаги в сейфе. Неуёмный придурок кажется знакомым. У Гебеля память хорошая, даром, что шестой десяток лет этой памяти. Пацанчика, угрожавшего ему оружием, трудно забыть. Знают что-то. Эти, странные, назвавшиеся фермерами. С пацаном, невесть откуда подхватившим их местную болезнь. И самоуверенные такие, дикие почти. Гебель уверен: знают. Может, даже про брата этого непутёвого Кости с его странными друзьями. Про Абакан. Про пропадающих поставщиков. Давно Гебелю не встречалось таких интересных и раздражающих людей. Как призраки —откуда им было взяться на их территории. А откуда-то взялись. И полковник уже знает, что хочет у них спросить. — Приведите мне этих, — приказывает он, подвигая ногой руку трупа в сторону. Хмыкает себе под нос, вспоминая, какими испуганными были. Как помочь умоляли. Как сидели, тихонькие. И как их этот вождь молчал, стоя на этом же месте, обещая не рыпаться. А лгали-то с самого начала. — Фермеров. И они нужны мне живыми — нам есть, о чём поговорить.

***

Очень мрачный и очень нервный Ипполит сидит, прижав коленки к груди, и постукивает прикладом винтовки о матрас рядом с собой. Рядом с ним Романов каждые несколько секунд поглядывает на часы на запястье. На боковушке напротив Паша перебирает запасы, планируя, что им пригодится в побеге. Серёжа, кажется, вообще единственный, кто думает о том, что Гебель так и не появился. Ни через три минуты, ни через десять. Уже и окна открыли, за окнами — безмятежно пролетает планетка, как привыкла, на лишь чуть большей скорости относительно серёжиного взгляда. Чёртова физика. По её законам противоположности притягиваются — наверное, поэтому декабристы постоянно попадают в передряги. Потому что хорошее притягивает плохое. Или это Муравьёв только убеждает себя, что они — хорошие. Молчание давит на барабанные перепонки. Очередной стык на рельсах слишком широкий, и поезд подскакивает так сильно и громко, что чудится, будто это выстрел. Серёже очень часто чудятся выстрелы. Он их даже, в чём-то, боится. Не так, как Поля звука вертолётов, но близко. А служил ведь. Господи, насколько всё тогда было по-другому. — Мы так и будем сидеть, да? — уточняет Пестель резко в тишине. — Мы ждём Петю, а потом — как только, так сразу, — вздыхает Романов в ответ, явно разделяя пашину нетерпеливость. — Хочешь, схожу проверю, что там? — Не думай даже, — вырывается с уст Паши раньше, чем он подумает. — Хочешь ушуршать в этот рассадник нечисти? Ага, конечно. Так я тебя и отпустил. — С каких это пор мне нужно у тебя отпрашиваться? — с лёгкой усмешкой спрашивает Ник, но, к его чести, остаётся на месте. — С тех самых, как... Ой, да чё ты приебался, не отпущу и всё. Улыбка на губах Ника нервная, но искренняя. Он придумывает, что сказать, достаточно долго, и пока он думает, очередной пассажир заглядывает в их купе, чтобы снова что-то попросить. Пашу так чертовски раздражают эти просьбы, потому что он на спасителя всея человечества не подписывался. Это, конечно, рушит его образ строителя нового мира, но сейчас, если честно, Пестелю важнее его семья, чем люди, желающие свободы. Это жестоко, но в его парадигме — правильно. — Извините, Николай Павлович, — обращается пассажир, а Паша успевает задуматься ненароком, откуда он знает романово имя, но быстро вспоминает, что тот успел представиться, когда разбирал чужие проблемы, — вы не могли бы... — Не мог бы что? — а этот идиот встаёт сразу, сразу готов помочь, и Пестелю так чертовски интересно, не передаётся ли серёжино сумасшествие воздушно-капельным путём. — Объяснить моей жене, почему нам нужно сбежать отсюда. Она в начале вагона, и она наотрез отказывается идти со мной, но я не хочу в Барнаул. Мы оба не хотим. — А вы давно за неё всё решаете? — подаёт голос Серёжа со своего угла. Так и подмывает спросить его, давно ли он — решает за других? Шикнув на него, Романов выходит в коридор и молчаливо переглядывается с Пашей, будто ищет в нём причину согласиться на просьбу. Паша не знает, стоит ли, и лишь пожимает плечами — дескать, сам думай. Отпускать его не хочется и в другое купе тоже, но Пестель, кажется, исчерпал свой лимит запретов. — Пойдёмте, — кивает Ник и уходит следом за мужчиной, и в воздухе повисает вопрос: давно они доверяют людям из Коалиции? Здесь почти все — оттуда. Никого, кроме них, наверное, и нет, кто бы попал в поезд случайно. Здесь каждый прошёл через тот же ад, что они, но почему-то остался. У этого есть какой-то логичный вывод, но Паша предпочитает предать логику, чтобы не сойти с ума от паранойи. Полькин жёсткий, но такой нужный тычок в плечо что ему, что брату, означает тихое и надёжное: всё будет хорошо. Ну откуда же тебе, киса, знать, будет ли. Им всё же пора забыть слово всё. Гебель появляется внезапно и без объявления войны — не тот, которого ждали. Кара ставит на пол между полками холщовый мешок, на вид тяжёлый, вытирает тыльной стороной ладони лоб и многозначительно кивает на виднеющуюся из-под края этикетку на жестяной банке. Тушёнка. Как мило. — Обещала — выполняю, — констатирует девушка и, секунду подумав, выкладывает на стол несколько магазинов с патронами, а следом — пистолет. — Это вам подарок. От меня и от Пети вашего. И скажите ему, чтоб не обманывал меня больше — он правда думал, я не увижу, как он спрятал два в кармане? — Кара мечется между желанием тут же уйти и сказать всё это Каховскому в глаза, озирается на декабристов в купе и хмурится. — Кстати, где он? — Мило беседует с твоим чокнутым папашей, — закатывает глаза Паша, тут же сгребает эти магазины и рассовывает по карманам. Одним взглядом предлагает пистолет безоружному Серёже, но тот так же одним взглядом отказывается, недвусмысленно поморщившись. Святоша блядский. — Не встретила, что ли? — Он делает что? Это первый раз, когда Кара выглядит действительно искренней, и её почти первородный ужас отражается буквально в каждом. — Беседует с твои... — хочет в шутку повторить Пестель, но в его голосе нет ни капли юмора. — Я же сказала ему не соваться, putain! — Гебель бьёт кулаком о стену недалеко от пашиной головы и уже собирается сорваться с места, наверняка вытаскивать недальновидного Каховского из лап отца, но Паша хватает её за руку первым. — Так, стоять! — приказывает он, хватает за плечи и заставляет взглянуть себе в глаза. — Ты сказала Пете про то, что К.О.Р.Д этот ваш — Коалиция? — Что? Нет, он сам... — А Кондратию? Ты говорила Кондратию про Коалицию? Паша продолжает допытываться, а Кара смотрит на него так жёстко, что, кажется, будто он сам так не умеет. Её тонкие пальцы обвивают пашино запястье, ещё секунда — и заломает ему руку, но Пестель проворней и прижимает её к поручню лопатками. — Чего? — переспрашивает девушка, опешив, и пытается вырваться. Да кто же ей даст-то. — Это допрос? — Если говорила, то нам всем здесь — конец, потому что этот уебан мог давно пойти и растрындеть твоему папаше, кто мы такие, — цедит сквозь зубы Паша, забывая вдруг, что он из них всех — последний, кто откроется чужому человеку. — Так говорила или нет? — Говорила, — признаётся Кара с железным отзвуком в голосе. — А кто вы такие? В секунду, когда Пестель уже готов проорать ей в лицо, что они — те, кто сбежал из Твери в декабре, и они — те, кто безжалостно застрелил шестерых из их блядской группировки, и они же — те, кто не пощадил ребят, которых она наверняка знала; в секунду, когда дочь полковника могла бы узнать больше, чем ей когда-либо стоило бы доверить, дверь тамбура распахивается — и это совсем не Петя. Это трое людей в военной форме с пистолетами в руках, впереди всех бежит тот бугай, что избил Польку, и один только их вид заставляет ярость в пашиной груди вспыхнуть адским пламенем. — Увидишь, — только и отвечает он, вскакивая с места и хватаясь за ружьё, но ему не хватает всего секунды. Не давая ему времени воспротивиться, Гебель выпрыгивает перед ним и закрывает собой, но это и не нужно. Подрываются и Серёжа с Полей, и Поля почти падает, споткнувшись, но это не нужно тоже. У боевика чёткий тяжёлый шаг и глок в руках, и дуло этого глока направлено точно в их сторону. — Бросайте оружие на пол и сдавайтесь! — раздаётся зычный голос, приглушённый респиратором. — Госпожа Гебель, отойдите. Взгляды Паши и обоих Муравьёвых на мгновение пересекаются в районе её затылка. Какая к чёрту госпожа? Что за аристократические замашки в этой военной диктатуре? И это было бы смешно, если бы их не держали на мушке; в любом ином случае Паша бы заржал. Точно заржал. И ему отчего-то не страшно. И Поле не страшно, хотя винтовка, не заряженная, балластом тяготит руку. Страшно одному Серёже, но лишь потому, что он до жути боится стоять за чужими спинами — боится того, что кому-то придётся из-за него умирать. За него. Снова. — Руки вверх, оружие на пол, быстро! — выходит из себя бугай, когда никто не реагирует на его приказ. — Мне приказано взять вас живыми, но если понад... — Как жаль, — слышится из-за его спины, насмешливо-ироничное, а следом — выстрел. Второй. Третий. Тишина. — Как же не повезло. Трупы падают один за другим, кровь из раздробленных черепов — его учили стрелять наверняка, — попадает на лица, стены и белое платье Кары. В руке у Ника — его же табельное, дымок из дула медленно рассеивается в спёртом воздухе вагона. За его спиной с ужасом в глазах за расплывающимся по полу пятном крови следит тот пассажир, который так хотел, чтобы Романов уговорил его жену идти с ними. Интересно, как она теперь согласится — когда видела, как он уложил троих? Из груди Паши вырывается невнятный гортанный звук вместе с выдохом; Романов ему улыбается едва-едва одним уголком губ, и на лице написано — ему совсем не весело. Ему, наверное, тоже надоел счётчик убитых им людей, не думающий останавливаться. Серёже бы его хладнокровие. — Уходите, — говорит Кара так сипло, что сначала трудно узнать её голос. — Блять, уходите! И когда она оборачивается, в её глазах, кроме ужаса, стоят слёзы. Знала ли она этих людей? Дружила ли с кем-то? Любила ли кого-то? Тошнота подбирается к серёжиному горлу слишком стремительно, чтобы её не заметить. — Давайте, все, все, бегом марш в конец поезда, давайте, шнеле! — орёт Паша, глядя, чтобы пассажиры, желавшие сбежать вместе с ними, повскакивали с мест и устремились куда сказано. Кроме них, поднимаются и другие — может, боятся вооружённых психов-незнакомцев. Может, наоборот, как в Иисуса в него поверили. У этого Иисуса только два Апостола, и то один — Фома неверующий. — А как? А вещи?... А дети?.. — причитает рядом сидевшая старушка. — Берите всё самое необходимое, если есть таблетки — таблетки, если есть еда — еду. Не задерживайтесь. На всё про всё три секунды — шнеле, блять! — повторяет за Пестелем Николай и не успевает заметить, как тот вдруг срывается совсем не в ту сторону. — Эй! Куда, эй! — Первый вагон перекрыть, забыл? — отвечает ему Паша на бегу через плечо. — Они тут понабегут, как ебучая саранча, и хана нам всем. Кран сорви, когда увидишь мой довольный ебальник в конце коридора! Не увидишь через две минуты — срывай всё равно! И то ли салютует, то ли шлёт воздушный поцелуй. Хватает Кару за руку и тащит за собой, пока она не додумается начать противиться. Романов ему вслед желает не сдохнуть, но ничего не получает в ответ, и ему приходится сжать кулак до того, что ногти протыкают кожу ладони, чтобы не впасть в отчаяние. Он подгоняет людей, которых становится слишком много, чтобы видеть их лица. Следит, чтобы Муравьёвы не потерялись в суматохе. Держит оружие наготове. И оборачивается. Так чертовски часто оборачивается. У Паши словно мотор завели: его, похоже, смертельная опасность исключительно заводит. Ему будто судьбой уготовано быть человеком, несущимся на всех парах туда, где его встретит, в лучшем случае, кулак в лицо, в не самом худшем — перо в бочину. Лёгкие горят, но это приятный огонь. За спиной крылья — потому что там же за спиной те, кому он по гроб жизни обязан. — Пусти, идиот! — вырывается Гебель, но пашина хватка сильнее. — Ты — мой козырь, — выплёвывает он на бегу вместе с усталостью. — Не убьют же они тебя. — Вот и посмотрим! В следующем, среднем, вагоне ему встречается исключительно потерявшийся докторишка. Слова одного из незнакомых пассажиров сиреной воют в голове: если они посчитали правильно, тех, кто умеет стрелять, осталось двое. Паша предпочитает умножать такое на десять. Не таскают они с собой армию, но и пять человек — слишком мало. Паша знает, что мало. Паша чувствует. Женщина в первом купе смотрит на него с не скрываемой усмешкой, но у Пестеля нет времени сосредотачиваться на этом. Мало ли, что она в нём увидела, мало ли, что думает; ему важнее перекрыть тамбур и остановить поезд. Дальше — разберутся. План идёт наперекосяк, когда прямо по курсу Паша видит не столько человека, сколько металлический блеск автомата. Откуда у них, сука, автоматы! Кара паникует, и это заметно не столько по пульсу, который Пестель чувствует пальцами, сколько по её отчаянным попыткам сопротивляться его сумасшедшим идеям. А идея и правда сумасшедшая, возникшая в мозгу за долю секунды, но она кажется Паше столь гениальной, что он претворяет её в жизнь, как только ловит на себе чужой прицел. С силой дёрнув девушку за и так наверняка покрытую синяками руку, он перехватывает её за шею и приставляет к виску ей же отданный пистолет. У него нет времени подумать, не жалеет ли она, что сжалилась, и не оставит ли он ей неизгладимую травму на бедной молодой психике. — Отошёл, если не хочешь, чтобы её мозг разукрасил твой камуфляж, сучёныш! — рычит Паша на остатках смелости, проталкивает себя и Кару в тамбур и пытается загипнотизировать военного одним лишь взглядом. Нельзя стрелять. Как только дуло хоть на миллиметр отвести от виска Гебель — его застрелят первым. — Вот молодец. И в следующую секунду он, оттолкнув девушку в угол тамбура, резко пинает врага в живот, хватается за автомат и тянет на себя. На этот раз проверенная тактика не срабатывает — они оба валятся на железную дверь, с грохотом отбивая локти и головы; боевик держит оружие крепко, а у Паши слишком сильно болят кисти рук. Его пистолет падает на пол. Ему в лицо долетают проклятия, в живот — чужое колено, Пестель вырывается, как может, и вспоминает, чему учили в армии. Вспоминаются только порезанные в прошлой стычке предплечья и переломанный тысячу раз нос — в то же мгновение его бьют лбом в переносицу, видимо, ломая снова. Уже практически не больно. Прижатый к стенке, Паша ловит удар за ударом, едва ли успевая наносить ответные. Только держит и отводит в сторону кое-как ствол автомата, чтоб ему не изрешитили пузо. Кровь собирается во рту, если верить привкусу металла, а мозг отказывается работать, будто смешанный в единую кашу. Думай, дебил! Думай! Кара не помогает в драке, но Пестелю и не нужно — он замечает краем глаза красный рычаг стоп-крана. Орёт ей, чтоб не валялась, как дура, и на этот раз не сдерживает крик, когда прикладом прилетает в рёбра. Судя по всему, не дура — Гебель понимает всё с первого раза, и, оглянувшись, чтоб никто не видел, срывает кран. Впору визжать, но Паша ухмыляется, когда по инерции их всех тянет на другую сторону тамбура. Где-то в вагонах кричат, падая от неожиданного снижения скорости, а Пестель пользуется моментом, пока боевик выпускает его из рук, чтоб самому не упасть: выбивает дверь наружу, хватает того за грудки и выбрасывает куда-то на рельсы. Самого тянет туда же, под колёса, но чужая рука хватает за капюшон, не давая вылететь следом. Больно везде, но скорее радостно, что получилось, и пока никто другой не решил раскрасить ему лицо ещё сильнее, Пестель снимает с плеча Софу и продевает дуло через обе вертикальные ручки дверей вагона. Импровизированный засов плотно фиксирует створки, а у Паши появляется секунда: — Спасибо, — хрипит он Каре, вытирая губы от крови. — Сочтёмся. Она наверняка хочет обматерить его на своём французском, но он не даёт ей и шанса, поднимая пистолет и тут же подрываясь обратно. И как он собирается с ней расплатиться, за попорченное платье, попытку взять в заложницы и синяки от падения — да чёрт знает, но с Пестеля и спасибо — уже достаточно. Вместо каких-либо комментариев он встречает Романова почти приветливым хлопком по груди и, молча от усталости и нервов, добегает вместе со всеми в конец вагона как раз к моменту, когда поезд останавливается полностью. Ник ругается. Паше так насрать. Ему практически смешно от вида, как Серёжа пытается вернуть на полку дебильного оттенка розовый чемодан, упавший в момент резкого торможения. Нашёл, чем заняться. У Паши нет сил на него вылить ведро дерьма за мирские волнения в момент, когда нужно рвать задницы за жизнь. — Бегом, вылетайте! — командует Романов, распахивая дверь тамбура. В толпе жарко и дышать нечем. — А Миша?... — замирает на месте Муравьёв-старший, и, честное слово, это единственный раз, когда за его промедление не хочется надавать по лицу. — Петя вытащит! — орёт ему Поля, вытесненный к самому краю. Он спрыгивает на землю первый, прицеливается и стреляет куда-то в сторону локомотива. — Я прикрою! — Все, в укрытие, быстрее, ну! — чуть ли не выталкивает людей Николай, пока Муравьёв-младший не даёт кордовцам им помешать. Кордовцев больше, чем один. С десяток — они бегут из дверей первого вагона, но тут же либо падают замертво от полькиной точной пули, либо прячутся в перемычке между вагонами. Около рельс — развалившийся забор, метрах в десяти, за забором — пустырь, на горизонте — какое-то поселение. И это не то мерещится, не то реально дым валит из труб, смешиваясь с низкими облаками. Паша с Серёжей стоят последние. Смотрят, как в сумраке пропадают незнакомые им люди, которых ещё нужно довести до мирной жизни, и следят, чтоб из тамбура не напал кто-то не замеченный вовремя. Смотреть на вымазанное в крови и испачканное синяками лицо Пестеля — тяжко, и Серёжа вдруг отчётливо понимает, что устал от этого. Больше, чем от смертей — от боли, особенно пашиной. Как бы они ни ссорились, этот человек такого ни капли не заслужил. — Всё ок, — предупреждая вопрос, отрезает Паша и следом за Колей готовится покинуть вагон. На вид — совсем не ок, но не Серёже спорить. — Полетели. Там — трава жухлая и ветер северный. Там — не Коалиция и не диктатура. Там — будущее, к которому они все так долго шли. Там — Полька убивает людей, защищая тех, кто просто по несчастливой случайности разделил с ними третий вагон проклятого поезда. И туда — нужно идти, прямо сейчас. Так нельзя. Или это просто Серёжа так не может. Он замирает у самой подножки и успевает лишь на мгновение встретиться с братом глазами — тот, взмыленный, будто просит его не уходить. Не снова. Одним лишь взглядом; и по этому же взгляду так очевидно, что он заранее понимает — не уговорит. И, может, дело не в Мише, но в том, что Серёжа сам по себе такой человек. — Я за Мишей, — кидает он в пустоту и поворачивает назад. Перешагивает через мёртвые тела, сталкивается с любопытными стоящими в проходе пассажирами и не даёт себе ни секунды на сомнения. Да и нет их — сомнений — вовсе. — Серый! — орёт ему вслед Паша, не успевая схватить за отвороты распахнутой куртки. — Блять, Серёжа! Юркнув между людьми в темноту вагона, Муравьёв неосознанно задерживает дыхание. Не потому, что пахнет кровью и смертью, но лишь из-за ощущения, что так время идёт медленнее. Он ведь успеет. Так — точно должен. На него смотрят. Его толкают. Через первый тамбур приходится прорываться — прячущиеся у вагона кордовцы замечают знакомое лицо. Приложив первого стальной дверью, Серёжа просто бежит дальше, не глядя, как тот сбивает ещё одного, запрыгнувшего на лестницу следом за ним, и не замечает, что осколок разбившегося стекла из этой самой двери впивается в ладонь. Если честно, он вообще ничего не замечает. Ни криков вокруг, ни усталости, ни гниющего на подкорке ощущения собственной ничтожности — совесть, оказывается, умирает позже надежды. А надежда в Серёже есть, надежда бьётся вместе с пульсом, у надежды есть имя. Миша там, впереди, Миша болен, Миша захвачен, Мишу нужно вытащить. Ему никто не поможет, больше некому, и Серёже плевать, что там где-то Петя — ему самому нужно. Ему не страшно, что он прибежит в самое логово, в первый вагон, а Каховский в этот момент будет нестись в сторону декабристов с Мишей на руках. Ему страшно, что он не прибежит, а у Каховского не получится. Миша — он так похож на Алису, которую Серёжа не спас. И, блять, он не выдержит, если в этот раз тоже не сможет. Наверное, ему не стоит отпирать двери первого вагона, но он не хочет соваться наружу, прямо в лапы тех, кто теперь явно хочет их убить. И когда он выдёргивает знакомую двустволку из дверных ручек, это ощущается так, словно он срывает печати с адовых врат. Подпитываясь исключительно молитвами о том, чтобы в стволе остались патроны, Серёжа с ноги врывается внутрь этого Ада и сталкивается прямо в проходе с одним из врачей. То, что это — врач, а не боевик, не машина для убийств, становится понятно по тому, как он испуганно валится на пол, стоит Муравьёву только пригрозить ружьём и проорать: — С дороги! Он представлял себе первый вагон совершенно иначе. После этого замогильного тоном, с которым о нём говорили Петя с Полей, после убитого выражения лица Кары и вида выходящих из него экипированных с ног до головы военных, Серёже казалось, будто в этом чёртовом первом вагоне стеллажи с оружием не дают свету попадать в окна, воняет трупами, а над человеческими органами ставят ужасающие эксперименты. В какой-то момент он готовил сам себя к тому, что Мишу будут пытать прямо здесь, что вместо его лица останется кровавое месиво, что у каждого из врачей под респираторами и противогазами — злобные ухмылки гестаповцев. На деле он видит лишь кучку странного вида докторов и лишь одного боевика с пистолетом — на вид едва ли не младше Бестужева, дрожащими руками застёгивающего бронежилет. Он роняет оружие на пол ещё до того, как Муравьёв прикажет это сделать. Остальные, наверное, уже снаружи, прячутся от метких полькиных пуль, или они попросту переоценили военную мощь кордовской машины. Серёжа позволяет себе оторопеть лишь на секунду, вскидывает оружие и с искрами то ли безумия, то ли ненависти в глазах рычит: — Отошли от него, — указывая дулом на ближайшую койку, где, судя по вихрам песочных волос, лежит Миша. — Отошли, я сказал! Поднимая руки в воздух, врачи действительно отходят. У одного из рук выпадает шприц, и Серёже страшно представлять, что они хотели ввести Бестужеву внутривенно. Яд? Наркотик? Ему и в голову не приходит, что эти доктора могут исполнять свой профессиональный долг. У них нет долга. В голове Серёжи между ними и ублюдками из Твери, между каннибалами и тварью Рылеевым стоят знаки безоговорочного равенства. И сейчас, стоя с оружием в метре от полумёртвого Миши, не приходящего в сознание, он чувствует себя преданным — этой жизнью, тем, кого считал хотя бы товарищем, и самим собой. Преданным и одиноким. Ведь он знает — сейчас Пестель не прибежит прикрывать его тыл. И Польке не даст. И Каховского нигде не видно. И всё это так жутко. Нужно прекращать думать и начинать действовать, и Муравьёв затыкает собственный паникующий разум, разгоняет докторов и подбегает к Рюмину вплотную. За руку хватает, зовёт тихонько по имени — ответа нет, Миша едва-едва дышит и никак не реагирует ни на прикосновения, ни на голос. — Сам пришёл? — раздаётся из конца вагона хриплый властный голос, Серёжа резко поднимает голову. Гебель, прислонившись к перекладине, смотрит на него с презрением и усмешкой. — Надо же. Вы все друг друга стоите. — Руки вверх! — командует Муравьёв, делает шаг вперёд и закрывает Мишу своей спиной. Целится. Лишь фыркнув, полковник отталкивается от опоры и тоже шагает ближе. В его глазах нет ни страха, ни расчёта — он будто знает, что Апостол не будет стрелять. Не сможет, думает. Не решится. Да всё он сможет. За всех и каждого, кто пострадал из-за таких, как Гебель, возомнивших себя самой справедливостью. — Я убью тебя, — угрожает Муравьёв, когда полковник снова не реагирует на приказ. — Стой на месте! Стой, или выстрелю! — Так стреляй, — отмахивается только тот, но, к его чести, останавливается. — Хочешь забрать его и убежать, как твои друзья? Они ведь убежали, да? Бросили тебя тут, больного такого, больную свою любовь спасать? Это смешно, мальчик мой. — Да что ты понимаешь. — О, я многое понимаю. Например то, что твой дружок сдохнет, как только ты вынесешь его отсюда, — Гебель с прищуром оглядывает Серёжу с ног до головы. — Надеешься спасти его, да? Всех спасти. Самому спастись. Ну, конечно. Вы, молодые, всегда верите, что всё закончится хорошо, — его смех отравляет воздух, и Муравьёв морщится от ощущения, что кислота этого смеха жжёт кожу. — У тебя нет отсюда выхода. Можешь только сдаться, и тогда будет не больно. Нужно стрелять. Нужно отомстить за всех этих запуганных людей. Нужно хватать Мишу и действительно бежать. Серёжа стоит и не двигается, потому что в чём-то Гебель прав. — Вколите ему лекарство, и мы уйдём, — указывает Муравьёв, в ответ полковник хохочет, громко, так громко, что закладывает уши. — С чего ты взял, что вы сможете уйти вместе, идиот? — он в открытую насмехается над отчаявшимся Серёжей, у которого ноль идей в голове. — Лекарства нет, тупая ты башка. Тебе так или иначе придётся оставить его здесь, если хочешь, чтобы он выжил. А ты, если хочешь, вали на все четыре стороны. Всё равно мы вас поймаем. Никуда вы от нас не денетесь. По взгляду видно — блефует. Выстрелит в спину, стоит Муравьёву только сунуться отсюда куда подальше. Убьёт, и его, и Мишу. Никого он отсюда не отпустит. — Я не отдам вам Мишу! — орёт Серёжа с таким отчаянием, что, наверное, какая-нибудь богиня любви точно бы зарыдала от его искренности. — Какие мы благородные, — Гебель закатывает глаза. — Откуда мне знать, что вы с ним сделаете? — О, зато я знаю, что ты с ним сделаешь. Убьёшь. Не оставишь ему и шанса. Или ты надеешься его спасти силой своей больной любви? — на лице полковника расползается ядовитая гримаса. — Ёбнутые вы, педики. У Серёжи зашкаливает адреналин в венах и ярость срывает все предохранители, и он знает, что никогда бы не стал этого делать, но его палец вот-вот готов спустить курок. И он знает, что лишится рассудка, что окончательно потеряется, что его ненависти к себе и всему вокруг будет достаточно, чтобы сожрать целый мир; но ему плевать, потому что мишино имя затыкает все остатки его былой совести. Ещё секунда, ещё одна причина — и Серёжа выстрелит. Прямо промеж глаз. Повезло Гебелю, что прибежал не Паша — Паша не сомневался бы. Паша бы давно оттирал с лица его кровь. Романов не сомневался бы тоже. Серёжа крови не хочет, но один этот жестокий безжизненный взгляд исподлобья, которым полковник внимательно наблюдает за ним, заставляет попросту молиться, чтобы всё это прекратилось. У Муравьёва в руках — шанс всё это прекратить. Прямо здесь и сейчас. Какого же чёрта ты, сука, медлишь? Он вдыхает шумно, сквозь пелену ярости, и кислород разгоняет её по венам со скоростью экспресса. Решается, наконец. — Иди ты нахуй, — цедит через до того сжатые зубы, что эмаль скрипит. На кого ругается — непонятно. На Гебеля ли, на себя, за то, что не может решиться на что-то столь простое, как зажмуриться и нажать на спусковой крючок. — Иди. Ты. На!.. И не успевает договорить. Когда бьют по затылку — это, оказывается, чертовски больно.

***

В ушах стучит то ли пульс, то ли отзвуки выстрелов, эхом разгоняя панику по черепной коробке. Тишина преломляет голоса, едва долетающие из стоящего поезда, и руки практически ощутимо болят держать наготове винтовку, чтобы, если понадобится, убить ещё кого-нибудь. У Поли совесть не ноет и не горит, но он отчётливо чувствует, как чужая кровь на коже делит надвое его жизнь. До и после. Так, наверное, должно быть, так, наверное, Серёжу разбивало каждый чёртов день. В прошлый раз, стреляя из окна заброшенного дома в чужой глаз, он будто и не заметил, как если бы это совсем не было важно. В этот раз он понимает всё. Абсолютно всё. Мысли, страхи. Может, это из-за того, что он теперь знает, как муки совести могут сломать человека. А может, он просто дурак. И он всё равно, без тени сомнения, готов задушить это чувство и с ровным пульсоритмом выпустить обойму в очередного псевдоврача, только подумавшего высунуть свою проклятую голову из дверей. Его учили дышать ровней и держать сердцебиение под контролем. Кто же знал, что у него монохромная мишень превратится в настоящего человека. За спиной с присвистом дышит Паша сквозь в очередной раз сломанный нос. И Николай всё роется в последнем оставшемся у них рюкзаке, всё ищет что-то, причитает, как Пестель мог бы попытаться и не лесть на рожон. У самого — губа разбита и глаз заплывший, но это ему, очевидно, не так важно. — Где Серёжа? — сгрызая очередной ноготь, спрашивает Поля, выглядывая за обломок стены, за которым прячется. — Дай ему ещё секунду, — отмахивается Пестель, с остервенением оттирая всё новую и новую кровь, стекающую по лицу. Не поможет. — Я их не вижу. — Да не нагнетай ты! — Петя тоже не пришёл, — хмуро напоминает Романов, прижимая наконец найденную более-менее чистую футболку к пашиному окровавленному носу. На футболке — иронично сияющая надпись "Полиция", поверх — десяток сплетённых пальцев, не сразу понятно, кому какой принадлежащих. — Там случилось что-то. Паша лишь вздрагивает, пристраивая ткань у лица поудобнее, но ничего не говорит. Романовские пальцы никуда не деваются ни спустя секунду, ни спустя две — и держит он, словно бы, не футболку, но пашину руку. Оборачивается, то на поезд, то обратно на Пашу, иногда — окидывает взглядом Ипполита и его винтовку, словно проверяет, не грозит ли им всем его внезапный порыв позаботиться о разбитом в кровь лице того, кому, в общем-то, на собственное лицо наплевать. Кто-то уже давно убежал за все обломки и стены и скрылся в чаще. Кто-то поумнее прячется рядом, как никогда понимая, что эти странного вида взмыленные люди — их путь к спасению. Врачи, разочаровавшиеся в своих руководителях, простые деревенские работяги, кто угодно другой. Люди, желающие чего-то лучшего. А Поле фиолетово на этих людей. Поле и на спасение фиолетово. Поля до крови жуёт изнутри щёку и всё ждёт, когда знакомая тёмная макушка старшего брата покажется в поле зрения. Ощущения слишком знакомые, и Муравьёв надеется исключительно на то, что в прошлый раз он всё-таки дождался. Он ведь просил. И Серёжа ведь обещал — что больше никогда такого не случится. И это было бы до боли обидно, если бы не было гораздо более страшно. — Где же они, — трясёт ногой Поля, уже не в силах сдерживать тремор. — Да где ж... Скрежет. Гудок. Поезд, прошипев амортизаторами, вдруг стартует с места и медленно набирает ход. Вместе с ускоряющимся стуком колёс ускоряется и ипполитов пульс, переходя все критические отметки. Одна секунда. Две. Будто показалось, будто сейчас с подножки спрыгнут и Серёжа, и Миша с Петей, и все эти люди, и Катерина, одумавшись, перейдёт на их сторону. Ничего не происходит, только последний вагон всё отдаляется, и мерещится, что из его задних дверей злорадно машет ручкой сука-судьба, мол, что ты будешь делать на этот раз, беспомощная шестнадцатилетка. Тебе не остановить многотонную груду металла. Твой брат, скорее всего, на этот раз пропал окончательно. Не давая себе даже думать об этом, Поля выскакивает из укрытия. — Нет. — Отчаянная просьба остановить время, выраженная всего лишь в трёх буквах, растворяется в воздухе за спиной, потому что Апостол срывается с места и забывает обо всём на свете. — Нет, стойте! — Поля! — Пашин крик больно бьёт в спину, но Пестель всё же не успевает схватить его за руку. Не может остановить от чего-то столь глупого, что даже представить трудно. — Блять! Он, судя по всему, тоже ни о чём не думает, потому что вырывается из николаевых рук и подскакивает следом, краем глаза замечая движение в конце поезда. Это не Серёжа и не метафорический фантом судьбы; это молодой пацан в респираторе и военной форме, перегибающийся через дверной проём и выставляющий перед собой пистолет. А Поля всё бежит вдоль рельс, так, будто надеется догнать чёртов поезд. И кричит что-то. Зовёт. На его зов отвечает только звук снятого предохранителя. Неведомый инстинкт, коих, как известно, у людей не бывает, но у Паши откуда-то берётся, открывает второе дыхание. Инстинкт защитить, остановить, спасти его чёртову мелкую жизнь, которую он так по-глупому совсем не ценит; может, это что-то необоснованно братское, а может, Пестель настолько ведом мыслями о том, что не может никого из них потерять. Одного уже не успел поймать. Перед глазами так и стоит картинка того, как Серёжа рвётся назад, в вагон, пропадает в мельтешении тел, и Паша не может больше смотреть, как Муравьёвы бегут на свою смерть. Стреляют. Из дверей заднего вагона, вразнобой, попадая куда-то Поле под ноги. А ему, дураку, всё равно. А он, дурак, продолжает что-то кричать на матерном и всё сильнее отстаёт. — Стой, дурень! Стой! — орёт ему Паша, бежит на пределе сил и считает выстрелы. Третий, четвёртый. Скоро кончатся. И Паша молится, чтобы попадания под ноги были целью, а не случайной оплошностью, чтобы Поля не схватил пулю, чтобы это было лишь предупреждение. Попытка остановить. Что-нибудь. Только бы они не пытались убить подростка, не настолько же всем там промыли мозги. — Серёжа! — зовёт Ипполит в который раз, хрипя и не собираясь останавливаться, хотя дыхание срывается на каждом уже шаге. Не догонит ведь. Куда ему — догнать. И поезд увозит Серёжу, увозит его единственного родного человека сейчас, увозит ту единственную надежду, которой он жил. Увозит, и это значит лишь неприлично очевидное: на этот раз навсегда. Краем глаза Пестель видит, что рядом с пацаном в дверях появляется ещё один. У него глаза знакомые, но нет времени об этом думать. Он берётся за руку с пистолетом дёргает в сторону — будто заставляет перестать стрелять. И снова выстрелы. Пятый, шестой. — Поля, сука! — выкрикивает Паша, хватает Муравьёва за плечо, уже плевать, какое, здоровое или нет, и с такой силой тянет на себя, что тот падает. Паша падает следом, разворачиваясь и закрывая мелкого спиной. Колени болят, разодранные в мясо. Поля плачет, и орёт, и воет ему в плечо, и бьёт по груди. Сильно. Стук колёс отдаёт по мозгам. Восьмой — последний, — выстрел Паша уже не слышит. Паша чувствует его — острой пронизывающей болью вверху спины, между шеей и лопаткой. Не насквозь, и металл прожигает плоть изнутри при вдохе, и сначала даже кажется, что это лишь невралгия после быстрого бега. Где-то на уровне его ключиц — полькина голова. Лохматая и пустая, додумался ведь. Поезд догонять. Паше кажется, что из его груди вырывается смешок. Истерика, наверное. Вот и всё. Добегался. Или как там. — Зачем ты?.. Он же!.. — всхлипывает ему в куртку Ипполит, всё дёргая, дёргая, всё не успокаиваясь. Паша молчит, медленно моргая, глядя куда-то перед собой. Горизонт расплывается пятнами. Улыбка медленно тает, улыбаться сил нет. Кровь — она, оказывается, такая тёплая. Раньше всегда не так было. Да в него и не попадали пули раньше. Пестель выдыхает напоследок и прикрывает глаза, не в силах уже держать их открытыми. Боли почти нет. Тепло только. И Поля что-то кричит, но Паше уже не понять, что. Он только слышит родной северный голос, шаги чьи-то — и стук. Этот чёртов стук. Стук, стихающий, удаляющийся в бесконечную даль, означающий, что он всё-таки потерял. Не справился. Не вытащил. Ни Серёжу, ни Мишу. Своих — не спас. Снова. Пестелю так просто поверить, что он заслужил умереть прямо здесь. В момент, когда пульс, бьющий в висках, смешивается с этим стуком, Паша обессиленно роняет руки на землю и поднимает голову к небу. Мерещится, что капает дождь — щёки мокрые. И незачем бороться, потому что всё, за что боролся, он проёбывает окончательно. — Паша? — долетает до него чьё-то взволнованное, когда уже слишком поздно. Он падает на спину, и глаза сами собой открываются. Поля не успевает его поймать, потому что вообще не понимает, что происходит. Небо над головой тёмное. И время течёт так медленно, так плавно, что почти чувствуется на щеках его утекающее дыхание. Это, наверное, ветер. И это, наверное, он же снова зовёт его по имени. Он же кричит по-женски и незнакомо, что врач. Лечит ли ветер? Паша знает, что время лечит. Может, всё-таки это оно гладит его по лицу. Гладит и дарит ему последние секунды такими долгими, чтобы он до конца понял и запомнил: здесь было больно. Там будет хорошо. Чужие головы перекрывают небо, ветер сменяется чьей-то ладонью — сухой, мозолистой, такой холодной. Головы спрашивают, что с ним. Головы волнуются. Одна из голов кричит: — У него кровь! Другая: — Живой? Третья: — Переверните его! Полька трясёт его за плечи и роняет слёзы ему на куртку, по имени зовёт, и его некому оттащить, чтоб не видел, как глаза друга стекленеют, потому что единственный, кто мог бы это сделать, сейчас аккуратно держит в ладонях пашино лицо, не давая бить по щекам. Проверяет пульс, и пальцы у него холодные. Вытирает пальцем струйку крови из разбитой губы с подбородка. И спрашивает, как же он так. А Паша лежит. Паше кажется, что это не с ним всё, и что кровь не его, и что боли — нет. Он только вдруг понимает, что хотя бы одного, хоть кого-то, хоть разочек — спас. Помог ведь. Прикрыл, пусть и собой. Мама бы гордилась. Его переворачивают на живот. Он, кажется, кричит, но ему сложно сказать. В рот попадает грязь, перемешанная с его же кровью. С него стягивают куртку, и вновь больно. Руки, снова мозолистые, опять холодные, такие блядски знакомые, аккуратно приподнимают его голову и кладут на что-то тёплое, мягкое. Может, на колени, а может, ему всё приснилось и это — подушка челябинской больницы, а он в который раз упал с дерева и разбил непутёвую свою черепушку. Как же хочется, чтоб снова было двенадцать, чтоб с пацанами одну на шестерых за гаражами курить, чтоб кола была по пятнадцать рублей и в дневник ставили двойки за поведение. И пятёрки — по математике. Всё та же незнакомая женская голова ощупывает его плечо, говорит, что пуля, а Паше смешно — понятное дело, что пуля. И мелкий, от шока отходя, плачет что-то ему на ухо. Пестель слышит только тихое, как шелест травы под окнами, вкрадчивое, дрожащее: — Не умирай только, Паш, — под аккуратные движения пальцев по коротким волосам. — Может, это и хорошо. — Разговаривать — это, оказывается, так трудно. У Пестеля в глотке сухо, и он совсем не узнаёт собственного голоса. — Запомнишь меня весёлым и молодым дебилом. Без старости там всякой, без слезшей от радиации кожи, останусь навсегда красавчиком. Ему не нравится думать о собственной смерти, но ещё больше ему не нравится, как сильно дрожат эти ледяные пальцы на его затылке. — Я не хочу тебя запоминать, идиот, — шелестит голос в ответ, словно не умеет говорить громче. — Ты нужен мне тут. Я хочу, блять, увидеть тебя старым, ясно? — и кто его знает, кому из них труднее даются слова. — Пожалуйста, только не умирай. И Паше приходится вспомнить, что он ему, этому тихому голосу, зачем-то однажды такое пообещал. — Всё хорошо будет, — хрипит он, сам не верит в это, из последних сил поднимает руку и хватается за эти пальцы. Морщится, ощущая, как чужие ледяные руки трогают кожу вокруг раны, а кажется, будто раздирают внутренности. Пробито ли его лёгкое? Или лёгкие ниже? Паше так хочется перестать думать. — Подлатают. Ещё побегаем. — Паш... Ник вздыхает тяжело, наклоняется дугой и утыкается ему в волосы носом. Или, может, губами. Как спина только не болит — так наклоняться. Он спрашивает у женщины, что делать. Она говорит, нужна больница, перетягивая Пестелю плечо и шею плотной тканью. Та практически мгновенно пропитывается кровью. Кто-то сзади кричит, что от полустанка до ближайшего города — рукой подать. О том, что внутри новосибирских стен, если кто и остался, жить могут одни бессмертные идиоты, они молчат. О том, что у Паши крови в организме не так много — тоже. Он и сам решает об этом забыть, с хрипом и болью поднимаясь обратно на колени. Первое, что он видит перед собой, это взъерошенный побледневший Ник, и сразу кажется, что мимолётное смирение со смертью было такой глупой затеей. Ну куда этот мир без него. Куда Ника Романова, такого несуразного, одного оставлять. И Паша мог бы просидеть так вечность, но он не хочет умирать на николаевых руках. Это будет так блядски некрасиво с его стороны. — Не благодари, — упирается он в коленку рядом сидящего Польки, чтобы встать. Романов протягивает ему флягу с водой, и Паша делает несколько вымученных глотков, тут же притворно улыбаясь, дескать, мне стало лучше. Лучше не стало. — Возвращаю должок. Мы теперь с тобой близнецы-калеки. Поле от вымученной шутки не смешно, он только сильнее плачет и вскакивает, помогая ему встать. Сил, чтобы пройти хоть сколько-нибудь, в Паше нет, но он делает вид, что пройдёт. Морально-волевые, в конце концов, — тоже сила. — Ты не был мне должен, — утирает слёзы Муравьёв, закидывая его здоровую руку себе на плечо. Пестелю не хочется ему говорить, что они все ему должны и очень-очень многое, ещё с самого первого дня. — Ну не всё ж тебе одному с дыркой в плече ходить. Делиться надо. — Прости, — шепчет Поля, и Пестелю это кажется таким знакомым. Пока он валялся, думая, что помирает, Полька ему это дурацкое "прости", кажется, раз тысячу сказал. К чёрту извинения. Паше не это нужно. Паше бы отдохнуть хоть разочек по-настоящему. Он, впрочем, по ощущениям всё-таки помирает. А Паша привык ощущениям не верить. Он же ж батарейка, постучать надо. — Вы точно дойдёте? — взволновано спрашивает женщина, возникая прямо перед ним, а Пестель думает лишь о том, что нужно будет её имя спросить. И что это лучше, чем отдавать себя в руки кондратьевской медицины. — А вы хотите меня тут бросить? — скалится он ей в лицо, думая, что улыбается. — Вам повезло, что пуля не прошла навылет, — хмурится она, не разделяя юморного пашиного настроя. — Так вы бы точно умерли. Мы ещё не знаем, задета ли артери... — Ой, всё, — отмахивается Паша и делает первый шаг на пробу. Чуть не валится, но Полька держит крепко. — Пока базарить будем, точно тут сдохну. Ник болезненно вздрагивает. — Давай, может, на руках, ну, понесу... — бормочет он бессвязно, недоверчиво глядя в пашино посеревшее лицо. — Я тебе принцесса что ли? — наигранно возмущается Пестель, столь же наигранно пытаясь убедить всех вокруг, что ему не больно и не страшно. А принцессам, вроде как, можно всё, если им двадцать девять и в кармане плеер с пачкой сигарет, но Паша запрещает себе бояться. И умирать — запрещает тоже. — Я викинг, блять. Ему, блять, не по-викингски страшно, ведь ему чудится, будто смерть смеётся в его затылок. Он ведь так долго думал, что будет, если он потеряет кого-то из своих. По-настоящему, без шансов, в один момент раз — и их не станет. И ему ведь так боязно, что они опоздают, что Серёже с Мишей не помогут, что с Петей случилось что-то, но он настолько уверен, что они ещё живы все, потому что не хочет верить в обратное. Он вообще никогда не думал, что будет, если они потеряют его. Он вообще никогда не думал, что умрёт. Смерть — это ведь не про Пашу Пестеля. Почему же он, шагая кое-как с опорой на Полю с Ником, ведя всех спасённых ими людей за собой даже с пулевым отверстием в спине, через звон в ушах и расплывающийся перед глазами мир, так и не может перестать думать о ней? Почему же он так непробиваемо уверен, что не дойдёт?

***

У Серёжи настолько тяжёлые веки, что кажется, будто он никогда в жизни больше не сможет их разомкнуть. Он хочет двинуться, подняться, твёрдый пол сильно давит на выпирающие рёбра; не выходит — руки надёжно затянуты за спиной чем-то противно-резиновым. Кто-то, кажется, не без удовольствия перетягивает ему ноги тем же жгутом. Гортанный стон вырывается сам собой, когда Муравьёв предпринимает слабую попытку поднять хотя бы голову. Ледяной и покрытый коркой грязи нос тяжёлого армейского ботинка касается его виска, поворачивая лицом к свету — глаза режет так, что мозг, по ощущениям, плавится. — Живой, — усмехается скрежетом отвратительный голос, и Серёжа узнаёт его практически сразу. Когда он приоткрывает веки и видит прямо перед собой опостылевшее остроглазое лицо, сомнений не остаётся — Рылеев. С ног до головы упакованный в химзащиту, с респиратором, но глаза, эти чёртовы хищнические глаза, их не получится не узнать. И Муравьёв вот-вот хочет возмутиться, но Кондратий с докторской методичностью заклеивает его рот куском широкого лейкопластыря. У Серёжи заканчивается всё, от сил до возмущения, и он может только ошарашенно смотреть Рылееву в его бесстыжие зрачки, будто это заставит его пояснить, что здесь происходит. Кондратий, подмигнув ему, поднимается на ноги и отряхивает ладони. — Куда его? — спрашивает, перекидывая пистолет из руки в руку. Да пошёл ты, Рылеев. Муравьёву страшно, но больше больно. И стыдно. И тяжко от одной мысли, как горько они все ошиблись. Доверились — что К.О.Р.Д.у, что Рылееву, что в принципе друг другу. Это проклятое чувство собственной ничтожности прожигает разум, и снова кажется, что им никогда не стоило никому помогать. Что он тогда, под Питером, в первый раз ссорясь с Пашей, был действительно неправ. Что трое — это лучше, чем бесконечная череда сомнений. А поменять всё равно ничего не получится, и смысла нет об этом думать, но Серёжа думает. Взгляд цепляется за мишину ладонь, бессильно свисающую с края койки, и ужас подкатывает к горлу. Что теперь с ними будет? — К их ещё одному кинь, — указывает Гебель почти безразлично и вытирает лицо ладонью. — Сильно больше не трогай, он мне живой-здоровый нужен. — А с теми что делать? — уточняет следом Рылеев, и Серёжа только сейчас замечает, что он изо всех сил давит из себя чужой голос. Ниже, резче. Притворник чёртов. — Если съебались — хуй с ними. Сдохнут через сутки, — полковник почти кровожадно ухмыляется, оглядывая Муравьёва, едва-едва продирающего глаза сквозь боль в голове, но на деле это не кровожадность, скорее нездоровый интерес. — У меня есть, с кем поговорить. Он провожает взглядом Серёжу, которого двое кордовцев под руки тащат в сторону его же кабинета. Вздыхает себе под нос: — Как же вы меня заебали, — и подходит к мишиной койке. Поправляет упавшую руку, устраивая её на еле-еле поднимающейся груди. Под возмущённые хрипы Муравьёва касается подбородка Бестужева и вертит его лицо туда-сюда, как у грёбанной куклы, будто что-то пытается рассмотреть. — Что же вы такое скрываете, м? Ну не бойся, если ты не расскажешь, твой дружок — точно расколется. Всё-таки хорошо, что вы все настолько идиоты, что не понимаете, когда нужно остановиться. Есть у меня ощущение, что вы — разгадка о-о-очень многих моих вопросов. Так? Его грязные старые пальцы щёлкают Мишу по носу, и Серёжа искренне пытается вырваться, но его сил хватает только на позорные невнятные выкрики в пластырь. Штаны собирают всю пыль и грязь пола, локти — все углы и стены, и ему больно, но это настолько на втором плане, что кажется, будто он в полном порядке. Ему кажется, будто он попал в дурацкое дешёвое кино, но страх реален, и Миша реален, и Мише по-настоящему плохо, и ему, наверное, конец. И этого всего так много, что голову разрывает на части изнутри, и хочется просто снова удариться затылком и никогда не просыпаться. Когда его бесцеремонно бросают в угол кабинета и запирают дверь, первым стремлением Серёжи вспыхивает желание свернуться в комочек и заплакать от безысходности. Он смотрит в стену перед собой и тяжело дышит, думая и молясь лишь о том, чтобы Поля с Пашей сумели сбежать с этого проклятого поезда. Считает запредельный пульс, чтобы не потеряться в секундах. И просит прощения. У мамы — что, похоже, не вернётся. И когда локомотив снова начинает свой ход, Муравьёв вздыхает, потому что никого нового не роняют к нему на пол. Ни Пестеля, ни Польку, ни вечно главного Ника, ни Каховского. Простонав от боли в затылке, Серёжа в лейкопластырь бормочет благодарность непонятно какому божку, что он вытащил отсюда его друзей. Подтягивает колени ближе, чтобы перевернуться на другой бок. Слышит где-то вдалеке выстрелы, и это пугает. Ещё больше его пугает, что он, перевернувшись, видит прямо перед собой Петю. Петю, изломанного, в луже крови и с дырой во лбу. Петю, безжизненного, но будто глядящего прямо ему в глаза. С застывшей на губах ухмылкой и ещё розовыми щеками. Мёртвого. Проходит ровно секунда — и Серёжа кричит. Сдавленно, надрывно, сквозь заклеенный рот, и ужас раздирает его на части. Всё, что остаётся в нём, это болезненно отчётливое понимание, что им с Мишей достанется то же самое. И боль. Острая, мучительная боль на сердце. Он не может оторвать взгляда, чувствуя, как рёбра крошатся в пыль, а пыль складывается в красноречивое, но ещё не дошедшее до него окончательно: Мёртв. Мёртв. Мёртв. Мёртв. Мёртв. А где-то далеко выстрелы прекращаются. Петя — продолжает ему улыбаться, этой мёртвой ломаной улыбкой.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.