ID работы: 9404408

прекрасное далёко

Слэш
NC-17
В процессе
362
Размер:
планируется Макси, написана 621 страница, 19 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
362 Нравится 371 Отзывы 67 В сборник Скачать

11.

Настройки текста
Примечания:
У Пети первыми всегда замерзают уши. Вторыми — пальцы, но к тому времени, когда замерзают пальцы, уши уже слишком болят, чтобы обращать внимание. Сонечкина бабуля вязала ему шапки, но шапки эти, как и Сонечка, остались лишь пахнущим свинцом и гарью воспоминанием, как и вся петербургская петина жизнь. Петербург Петя любил. Больше, чем Петербург, только Сонечку. Петя вообще любил жизнь, не любил только петербургских полицейских и когда отмычки терялись. Это, конечно, тоже приятное чувство с привкусом адреналина — когда получается вскрыть дверь едва ли не голыми руками и пять минут назад скарманенной кредиткой. Поприятнее только осознание, что его шесть лет всей культурной столицей ловили, а поймать удалось только новоявленному капитану с окраины, и то лишь потому, что он с Сонечкой делил лестничную площадку. Это не какое-то кредо — домушником быть, даже если талантливым, даже если в некой степени легендарным, блядским Микеланджело от мира трёх магнитофонов, трёх кинокамер заграничных и трёх портсигаров «Отечество». Петя вообще-то не стремился никогда на передовицы и в розыск, и с башкой бед у него не было, и в Робины Гуды он себя вписывать не торопился. Всё с юности пошло. Как ограбил целое садоводство в родных краях Волховских, так и полетели — дачи за дачами, многоквартирники за многоквартирниками. Петя брал немного, но обдуманно, чтоб не отследили и продать подороже, в одни и те же районы не ходил, подолгу не выслеживал и никогда не забывал надевать перчатки. Ну и кинематографичностью не болел и фирменной кляксы на стене, типа гляньте, я крутой, я тут был, не оставлял — потому и продержался так долго. Нравилось. Сродни кайфу от дозы — вот так нравилось. А Сонечка и не знала поначалу, пока у неё в спальне за руку его не схватили. Пете тогда думалось, что вот, Рубикон пройден, что до последнего сохранения дошёл: кто ж его, простого домушника, пусть и с руками из платины, ловить будет, когда в больницах мурманские штабелями лежат, когда орут из телевизоров президенты на президентов, когда вот-вот по Питеру точно-точно ебанёт. В атмосфере уже вспревшей за месяц паники Петя чувствовал себя победителем. Ну, пока особенно принципиальный мент с царской фамилией не застегнул на нём наручники, не усадил его в уазик и не повёз в свой ОВД допрашивать. «Вы имеете право хранить молчание» — а Петя грозил добазариться, всё шутки травил да наговаривал на несколько статей. Безнаказанность по венам бежала, и Сонечку пугать не хотелось. А потом Сонечка умерла. Вот так — разом. Посреди петиной шутки, вскрикнула, только успела спросить, что происходит, и пулю словила между рёбрами. Не балуйся Петя с чужими квартирами — может, и не умерла бы. Да только не умел Петя по-другому. И любил её ещё. Сильно так любил. Цветы дарил, вкусную еду покупал, возил Европу посмотреть. Ну, пока ещё можно было. На досуге проберётся в квартиру чужую, дозу дофамина получит, деньги в кошелёк приберёт — и к любимой, ужин вместе готовить и новую серию очередной драмы смотреть. Хорошая жизнь была. Двойная, как у Ханны Монтаны, но хорошая. А сейчас он сидит, как голубой околыш, ногами дёргает и приклад в руках перебирает, да в голове заново жизнь прокручивает, как граммофон, в котором зажевало пластинку. О Сонечке думает. Петя ненавидит ночные дежурства. Он вам не Пестель, который от сна любым способом пытается убежать, потому что кошмары. Не Романов, которого хлебом не корми, дай повыёбываться своим высоким уровнем настройки морального компаса. В нём уже не осталось юношеского максимализма, чтобы на рожон лезть, и ещё не развилась та циничность, с которой Кондратий умудряется остаться в здравом рассудке и трезвой памяти. К тому же, Пете никогда в жизни ничего не снилось. Ни люди, ни образы, ни музыка с кошмарами — ничего. Абстракция да фракталы, тишина и пустота. Раньше ему казалось, что он не такой какой-то, выпущен не в полной комплектации, бракованный, а сейчас только радостно, что не приходится вскакивать посреди ночи да глазами искать кого-то. Может, он поэтому так много спит. Чтобы перестать, чёрт возьми, думать. А дежурства — это сплошной праздник одиночества и самовнушения. Сидишь вот так, мёрзнешь, пялишься в одну точку или на умиротворённые лица тех, от кого по сути зависит твоя собственная жизнь, и не можешь понять, в какой момент ты мог всё это поменять. Тогда, перед забором у волховского садоводства? Или сразу после знакомства с Сонечкой? Или надо было не соглашаться идти со всеми, сдохнуть в канаве и, наконец, успокоиться? Петя, на деле-то, всегда в любви жил. У него семья хорошая, интеллигентная, с заскоками своими, конечно, но детей там воспитывали, как надо. Девчонок очаровывал, с Сонечкой на Алых Парусах познакомился, сразу как из-под родительского крыла упорхнул. И где он теперь? Сидит, как никогда прежде один, никому по сути не друг, не заслуживший доверия, и не понимает, как это так, что даже у такого человека, как Романов, есть тот, кто его безоговорочно любит. — Стрельнёшь? — спрашивает у него Мишель, когда он курит. — Не задрыхни, — говорит ему Пестель, подмигивая, когда передаёт пост. — Я скучаю по тебе, — голосом Сонечки шепчет каждое чёртово дерево. Кроме полицейских и потерянных отмычек Петя не любит ответственность. Так и получается, что на дежурстве удивительным образом сочетаются потерянность одиночества, ворох мыслей и обязанность головой своей отвечать за людей, которые ему даже не друзья. Может, Петя хотел бы, чтобы это были его друзья. А может, Петя не умеет заводить друзей. В пачке последняя сигарета, а будить Мишу не хочется. Каховский задумчиво вертит её в пальцах, не поджигая, и сам себе ухмыляется, в очередной раз заметив, что Муравьёв того за руку держит. Прямо вот так, во сне. Муравьёв для Пети — какая-то загадка, если быть совсем честным. Тогда, в ноябре, Каховский думал, что уже всё понял с этим придурком и его пунктиком на альтруизм, но Апостол раз за разом выкидывает такие финты, что кажется, его способен понять только господь Бог. Даже Поля, с его бардаком в голове, вполне предсказуем, но вот Сергей — он будто на мёртвом языке существует. Ещё и не матерится совсем. Если бы это не было реальностью, Петя бы точно считал, что Муравьёва написала какая-то не очень талантливая бабулька с кинком на вежливость. В то же время Петя помнит, что именно Серёжа тогда спас ему жизнь, и искренне верит, что тот самый Серёжа из питерского пригорода, наоравший на лучшего друга, протянувший фляжку воды и в обиду не давший, всё ещё существует где-то внутри этого разбитого человека с не менее разбитым лицом. Серёжу жалко даже. Особенно когда видишь, что сейчас он с Пестелем ссорится по-настоящему, почти по-животному остро, что их попытка помириться — всего лишь попытка, потому что их многолетняя дружба так невовремя даёт трещины. У Пети есть время и причины об этом всём подумать, а иначе бы он плевать хотел. Ему на людей-то всё равно. Просто сейчас без этих людей он не выживет, они как сцепка, как единый организм, и Пете, блять, страшно, что они на глазах разваливаются. Они ведь нужны друг другу. Каждый. Это просто смешно, что у них попросту нет выбора. Интересно, как долго они ещё продержатся, не убивая уже друг друга? Откуда-то справа раздаётся характерный щелчок треснутой ветки. Тут же по спине мурашки бегут, руки машинально снимают предохранитель — Пете надоело слышать странные звуки по ночам. Ещё одного захода с непрошенными гостями он выдержит. Это может быть заяц-переросток, ветер или простое послышалось, но в данной ситуации рискуют только долбоёбы и суицидники, а Петя не долбоёб и тем более не суицидник. — Да какого хуя, что я вам сделал, — жалуется он себе под нос, не зная, на кого ругаться: судьбу, себя или отчётливый шорох где-то между деревьев. — Эй, встаём. Он, предусмотрительно включив предохранитель обратно, тычет дулом в бок ближайшему к нему спящему телу. Недовольный Романов тут же открывает глаза и морщится, пытаясь понять, что происходит. — Встаём-встаём, балбесы, — Петя говорит тихо, будто лесная пустошь может его услышать, и перешагивает через Николая, чтобы, если понадобится, растормошить остальных. — Что случилось? — поднимаясь, спрашивает тот, но всё же почти послушно трясёт за плечо лежащего рядом Полю. Тот вскрикивает — не то плечо, за которое стоит хвататься. — Прости. — Блять, если это учебная тревога, я такой скандал учиню в вашей шарашкиной конторе, — отмахивается только Ипполит, протирая глаза и недовольно глядя на Романова. — Походу нас тут караулят, так что манатки по ридикюлям — и в пешее эротическое путешествие, господа, — Каховский слабо пинает ногой Пестеля, которого не получается разбудить сразу. Оглядывается — Миша лупоглазит испуганно из-под натянутого до носа спальника, Серёжу за руку дёргая, за ними Рылеев, рыча раздражённо, усилием воли заставляет себя сесть. — Я дважды повторять не буду. — О чём ты вообще? — Я, знаете ли, дежурный, для вас моё слово сейчас — ебучий закон, так что вылезайте из коконов, бабочки, у нас скоро вылет, — Петя начинает злиться. — Я точно что-то слышал. Шум там, шорох, на шаги похоже. — Ты уверен? — уже поднявшийся на ноги Николай недоверчиво щурится. — Бля, да даже если это мышка-норушка вышла погулять, помните, что было в прошлый раз? Я больше никаких Аркаш видеть не хочу, так что послушайте-ка вы меня и валим к хуям собачьим. Ни у кого нет сил снова спорить и пререкаться, так что они во мгновение ока запихивают спальники в рюкзаки, затаптывают истлевшие угольки, оставшиеся от костра, и выдвигаются в сторону, которую правильной считает один лишь Петя. И то потому, что он умеет ориентироваться по звёздам. Петя вроде бы паранойей не страдает, но он отчётливо слышит сильно больше шума шагов, чем от семи человек. И кажется, что слышит не он один, потому что в какой-то момент они все чуть ли не переходят на бег. Куда бежать — непонятно. В каждую из сторон лес, везде одинаковый, а им даже обернуться, если серьёзно, страшно. До того страшно, что мерещатся и всякие двухголовые олени, и блеск автоматных дул, и даже злобный хохот тех, кто уже давно поймал их в свою хитрую ловушку. Карта отпечатком в голове ноет, словно нарыв: до ближайшей деревни им бежать ещё долго. До города — ещё дольше. А бежать надо, и они все это знают. Им в походах много рассказывали, но Петя будто ничего из этого уже совсем не помнит, а может, страх стирает всё нужное, оставляя лишь беззубое пресное желание выжить. Судя по мху, недалеко справа заболочено, и Каховский всех тащит через заросли погуще, лишь бы безопаснее. Хрустят под ногами сухие ветки, ветки ещё хоть немного живые — раздирают лицо и ладони. — Погодите, — хрипит откуда-то сзади Рылеев. Обернувшись, Петя только и успевает заметить, как он опирается рукой на ближайшее дерево и, стащив с себя респиратор, начинает хватать ртом воздух. Вместе с ними будто и время замирает, и на какую-то долю секунды в мёртвой тишине, посреди кромешной тьмы, кроме этого хриплого отчаянного дыхания ничего и не существует. Ни звука, ни движения, ничего. И это не потому, что они взвешивают, стоит ли Кондратий их помощи, по крайней мере, Петя на это очень надеется. Он срывается с места чуть позже, чем Романов, лишь увидев неподдельный ужас в рылеевских глазах. Вспоминается, как они всё шутили, что Кондратий про свою астму соврал, чтобы забронировать вечный респиратор. Дошутились. — Где твой ингалятор? — спрашивает Николай чересчур громко для предрассветного леса, подхватывает Рылеева под руки, чтоб не упал, и помогает снять рюкзак. — У меня нет... — сначала даже Кондратий забывает, что они только вчера нашли новый, но вовремя включает память. — В левом боковом, должен быть. Чуть сзади слева Миша снова стоит в ступоре, а Серёжа останавливает своего мелкого, что уже тянется достать винтовку. Внезапно между Петей с Романовым проскальзывает Паша, садится на корточки и забирает из рук последнего только что обнаруженный ингалятор. Говорит: — Дай мне, у меня сестра астматик, — и сам снимает крышку, сам приставляет к губам Кондратия мундштук и сам же получает по этим рукам от раздражённого Рылеева, который всё ещё способен справиться с этим нехитрым делом в одиночку. — Не будь мамочкой, Пестель, — сипит он перед тем, как зажмуриться и глубоко вдохнуть. — Какие мы, блять, гордые, — закатывает глаза Паша, но, к его чести, не двигается с места, остаётся рядом, на случай, если нужна будет помощь. Судя по недоумению на лице Рылеева, помощь понадобится и прямо сейчас. Он пытается вдохнуть лекарство ещё раз, и ещё раз, но всё ещё издаёт жутковатые хрипы и весь трясется. — Эй, что не так? — спрашивает взволнованный Миша, но не влезает в и без того столпившуюся у одного дерева кучку людей. — Это, — прерывается на кашель, — это не то. У каждого из них на лицах написан немой вопрос: что значит не то? Они смотрят, как Кондратий отбрасывает ингалятор в сторону и задыхается в новом приступе кашля. — Но ты же сказал, что сойдёт, — не понимает Романов, в абсолютном отчаянии не зная, куда себя деть. — Этот для профи- чёрт, блять, профилактики, он не помогает, — даже дыхание у Кондратия свистящее, — не помогает от приступов. — Да ёбаный ты в рот. Петя не до конца понимает, чей это шёпот, пашин ли, может, мишин, но и не в этом дело, потому что важно только то, чтобы не дать Рылееву прямо сейчас помереть у них на руках. Даже не фигурально. Не давая себе и мгновения на промедление, Пестель снимает с себя куртку, кладёт на мокрую холодную землю и заставляет Кондратия сесть на неё сверху. У того откуда-то берутся силы пререкаться, и Паша столь же остроумно и дерзко парирует все выпады в свою сторону, не прекращая активных действий: расстёгивает на Рылееве бронежилет, а затем и пуховик, чтобы дышалось легче, отдаёт свою флягу с водой и принуждает выпить немного. А Петя заставляет себя на Муравьёва не смотреть, хотя и знает, что никакой иррациональной ревности на его лице не прочитает, только, разве что, горечь, что Пестель способен переступить через любую вражду с Рылеевым, а у них, двух извечных бро, не получается адекватно помириться. — Главное, не паникуй, только хуже будет, — инструктирует Паша и внимательно смотрит за частотой его дыхания. — Глубже вдыхай, алло, медленнее, старайся. — О блядские боги, Пестель, я, наверное, лучше тебя знаю, что делать в таких ситуациях, — болезненно морщась, цедит Кондратий, который, слава богам, так отвратительно жутко кашлять перестал. — А чего тогда ведёшь себя, будто у тебя всё впервые? — Может, мне нравится, когда меня раздевают. — Я тебя ненавижу, — Паше приходится самому глубоко вдохнуть, чтобы не разозлиться. Хмыкнув, Рылеев ударяется затылком о ствол и прикрывает глаза. Довольный, блять. Сквозь частые-частые вдохи хрипит: — Взаимно. Накалённая обстановка чуть остывает. Николай накрывает подрагивающие от холода плечи Паши той дедовской курткой, которую успел забрать из квартиры, в которой они жили. Не очень тёплая, но лучше, чем в одной водолазке — горластый свитер Пестель вернул обратно. Одумавшись, Кондратий наполовину словами, наполовину жестами просит отыскать опрометчиво выброшенный ингалятор. Фонарик у Пети, и поэтому он, жужжа ручкой механизма, забирается в пожухлую траву пальцами. Брезгливо. И жутковато — мало ли что там за неведомые жучки-паучки в этой траве. Ингалятор находится почти сразу, Петя вытирает его то ли от росы, то ли от грязи об рукав и суёт в карман — вот уж кому, а Рылееву, и тем более сейчас, он явно не понадобится. Тот бледный совсем, морщится от света фонарика в глаза. Каховский бы подурачился, но не настолько он ублюдочный мудачила. Натренированный взгляд вдруг ловит отчётливую насечку на стволе прямо над кондратьевской головой. Воодушевление, тут же затопив всё тело по горлу наверх, заставляет его встрепенуться, быстро в три широких шага обойти всех и почти сразу найти такую же на дереве чуть поодаль. Бинго. Та самая карта в голове вдруг подсвечивается синим, и Каховский улыбается, словно выиграл джекпот. — Ребята, сегодня наш день, — сообщает он, вернувшись ко своим. — Я нашёл нам крышу над головой. — Чего? — оборачивается на него Николай, чуть хмурясь. — Видите отметину на дереве? — Петя, подсветив фонариком, показывает пальцем на длинную зазубрину поперёк коры, а под ней справа не такую глубокую и покороче. — Это указатель. Такие оставляют лесники или егеря, чтобы найти свои сторожки. — Да мало ли где твоя эта сторожка, — вздыхает Кондратий скептически. — Дослушал бы лучше сенсея, и тогда узнал бы, что свои зимние домики господа лесники размещают посреди длинных пеших переходов по чаще, на опушках или у реки, чтобы переночевать или отогреться, если понадобится, — чувствуя себя профессором в лектории, сообщает Каховский. — А засечины на деревьях нужны специально, чтобы такие дебильные путники, как мы, которые не могут разглядеть нужный символ на плане, нашли своё пристанище. И да, пусть сторожки на карте я не увидел, но вот реку точно не забуду. А знаете, где река? — Да говори уже, — торопит его Миша, нервно одёргивая рукава. — Ой, не даёшь повыёбываться, — сейчас бы идеально подошла театральная пауза, но Пете кажется, что его за паузы растерзают. — Судя по моим расчётам и исходя из того, что я в прошлый раз перепутал эти чёртовы Чернухи, и мы сейчас гораздо дальше от Нижнего, чем я думал, то... — Да говори уже! — перебивает его уже Пестель. И правда — не дают повыёбываться. Петя вздыхает и практически снисходительно сообщает: — Метрах в пятистах. В ту же сторону, куда мы шли. Будто даже Кондратий издаёт радостный шумный выдох, Поля воодушевлённо дёргает брата за рукав, а Николай, чуть улыбаясь, подходит к Пете вплотную и, пародируя его же привычку, целует в лоб. Справедливости ради, это больше похоже на то, что по коже потёрли наждачкой — такие у него губы сухие. А Петя вот экспрессивно целует лобики, с чувством, с толком, с расстановкой. — Однажды тебе поставят памятник, — говорит Романов и — ирод — тыльной стороной ладони вытирает рот. Петя будет думать, что ему пыль на язык попала. — Ты чё, помнишь, где река? — удивлённо приподнимает бровь Поля. — Я всю карту местную помню, — и предупреждая вопрос, он хлопает мелкого по спине и пытается пошутить, — здрасьте приехали, я ваш географ, это буквально мой единственный перк, кроме, конечно, отменного юмора и умения выпускать дым колечками. Хоть в чём-то он полезен. Хоть как-то не просто обуза, не сбоку припёка. И, может, за шутками этого не заметишь, но Петя рад быть полезным.

***

— Вот это — наша крепость? Сторожка, на мишин критичный взгляд некогда почти архитектора, больше похожа на уличный нужник у соседа-алкоголика. Покосившиеся доски, сгнившая крыша, надтреснутое окно и на соплях висящая дверь. Выглядит, как будто избушка уже лет сто на ладан дышит. Мише всегда казалось, что егерские домики строят так, чтобы на века. Этот же создаёт впечатление, что его век давно прошёл. — Найди получше, — отвечает ему Петя, но в его голосе тоже нет ни гордости за находку, ни малейшего намёка на энтузиазм. Они вваливаются в сторожку всем скопом, и Миша даже удивляется, что она не разваливается тут же, как карточный домик. Внутри только стол с ножкой из пенька, печка с надломленной жестяной трубой и пружинная кровать без матраса. Отлично — пять звёзд на Триваго. Даже десять. От такого местечка следует ждать только крыс по углам, но в мусоре на столе Миша находит отсыревшие игральные карты и журнал за 1997 год. Всё ещё хуже, чем он думал. Гораздо. Возле двери в стену, если это так можно назвать, вбиты два ржавых гвоздя. Наверняка для куртки и ружья — ни того, ни другого не наблюдается. Из-за спины что-то грохочет; обернувшись, Бестужев видит упавшее двенадцатилитровое ведро — Петруша пнул. Говоря прямо, Миша бы тотчас убирался куда подальше, но, выбирая между спать на улице или на хотя бы таком полу с ковриком столь грязным, что нереально понять его настоящий цвет, он выберет второе. Но коврик свернёт. Нет, он не брезгливый, просто коврик выглядит ещё паршивей, чем сама сторожка. — Волшебно, — бурчит себе под нос Кондратий, едва пришедший в себя, и валится на жутко скрипучий каркас кровати. Лицо у него всё ещё бледное, и руки до сих пор дрожат, но он хотя бы дышит без сопроводительных звуков, напоминающих предсмертный хрип — уже хорошо. Впрочем, мишины руки тоже дрожат, но это просто потому, что он переволновался. Никогда ещё не видел, чтобы кто-то на пустом месте задыхался. Клятву Кондратию, что бегать больше не будут, они все дали, не задумываясь. Зрелище не из приятных, и определённо никто из декабристов больше не хочет наблюдать, как малейшее перенапряжение доводит достаточно близкого им, пусть не душевно, но физически человека до такого состояния. Миша с тех пор, как узнал про астму Рылеева, даже не задумывался о том, что это вообще может значить что-то плохое: все пару недель до этого Кондратий выглядел свежачком, спокойно держался на самых длинных переходах и не запомнился ни один раз принимающим хоть какие-то лекарства. Может, это всё — какой-то хитрый план, но Миша не видит в этом ни смысла, ни умысла, и просто благодарит судьбу за удачное стечение обстоятельств: если бы не этот приступ, сторожку они бы точно не нашли. Да, её хлипкие стены не защитят даже от ветра, да, они всё ещё посреди пустоты, где до каждой из множества заброшенных деревень на три домика ещё идти и идти по заросшим и забытым тропинкам, но Мише попросту спокойнее, когда вокруг них существует хотя бы такое замкнутое пространство. И может, здесь острее ощущаются все склоки и напряжение, но, пусть и столь хрупкое, ощущение безопасности лучше сохраняет тепло. — Опачки, — удивляется Петруша, когда из журнала вдруг выпадает сложенный в несколько раз лист бумаги. Развернув и приглядевшись, Каховский вдруг начинает сиять, аки новогодние лампочки. — Опачки! — Если ты не нашёл карту сокровищ, можешь даже не показывать, — вздыхает уставший Паша, раскладывая в углу свои немногочисленные пожитки. — Лучше, свет моих очей Пашенька, лучше, — Петруша выходит в центр комнатушки и светит фонариком на бумагу, протёршуюся на сгибах и отдающую признаками гнилости. Не очень эстетично, хотя со своим шармом. — Добрый дядюшка егерь, обитавший тут, оставил нам величайшее наследство на свете. Уже давно поняв, что сначала нужно послушать, а потом препираться, спорить и занудствовать, декабристы всем скопом собираются вокруг Каховского и заглядывают на листок. На нём карандашом и шариковой ручкой написана подробнейшая, но совершенно не понятная простому обывателю карта местности — от крошечных ручейков до медвежьих берлог и муравейников, судя по подписям. Прямо над пальцем Петруши, которым он тычет почти в середину карты, нарисован квадратик. И написано: бунк.74.п. — Объяснишь, гений-географ? — просит Коля без язвительности и сарказма, искренне, с интересом. — Бункер, семьдесят четвёртого года. П — это либо пустой, либо подземный, дядька явно не знает универсальную систему знаков и рисовал для себя, — широко улыбаясь, объясняет Петруша. — Конечно, его нет на карте — кто объекты военного значения размещает на картах. А тут — есть. Чудо вы, дядя егерь, чудо! — рассуждает он вслух, явно бесконечно радуясь собственному открытию. — Были б тут — расцеловал бы. — Тянет тебя на поцелуи, — усмехается Паша, заражаясь оптимизмом. — А далеко? — просыпается нотка здравого смысла в Романове. — Бункер этот. — Ну, — Каховский пристально вглядывается в карту. — Где тут север — неясно, в половине мест всё кверху ногами написано, и масштабная линейка подстёрлась, но по моим подсчётам — километра три. Погнали? Красноречивым ответом на призыв служит протяжный протестующий стон Рылеева со стороны кровати. Видимо — нет. — Завтра, — всё поняв и рассудив, заключает Коля. Широкий зевок подтверждает его мысль. — Надо хотя бы немного поспать, а завтра пойдём искать. — Разведкой? — уточняет Пестель почти с надеждой в голосе. Хочется наорать на него, что быть полезным не равно постоянно подставляться и рисковать собой, но Миша знает, что не поможет. — В две стороны? — поймав смысл его вопроса, предполагает Романов. Подумав немного, кивает. — Ну, да, раз неясно, где север по карте. — То есть, вы хотите спать тут? — с отвращением спрашивает Петруша. — В этой лачужке. — Да, спасибо, что привёл нас сюда, — хмыкает Паша и заваливается в спальник. — А раз ты так не хочешь тут спать, держи, додежуривай. Закатив глаза и сдержав поток брани, Каховский забирает из рук ухмыляющегося Романова пистолет и садится на пенёк, служащий стулом, у двери. Попытка её закрыть не венчается успехом, но Петруша вовремя замечает проржавелый крючок сверху. Он тоже на соплях закреплён, но так хоть не придётся всю ночь дверь за ручку придерживать. Серёжа, всё ещё молча, ложится около окна. Место рядом с ним занимает Поля, забираясь к брату чуть ли не в самый спальник — греться, а то холодно. Напоследок проверив, что всё на месте, на боковую отходит и Романов, отчего-то выбирая дальний угол от Паши. Мише остаётся завалиться прямо посреди сторожки, и он, обещая себе спросить потом у Коли, в чём причина, сжимается комочком среди знакомых тел, по привычке обнимая рюкзак. — Если найдёшь дрова — растопи печку, — сонным голосом бормочет Романов, заворачиваясь в куртку и спальный мешок. — Я вам не домработница! — возмущается Каховский, но, судя по звукам, встаёт, чтобы выполнить просьбу. — Ну и спите, дармоеды. Сквозь флёр наступающего сна Миша ощущает, как становится чуть теплее. Снятся красные-точки глаза в темноте пустоты ничего, гложет на сердце, будто паника бодрствования оставила свои отпечатки на подкорке и превратилась в ноющий гнойник, испускающий пульсацию вязкого беспокойства. От него так просто не избавиться, оно — перманентный маркер, неизбежная нестираемая тень, покрывшая каждую клетку тела, словно одеяло, и Миша ощущает себя гусеницей, заключённой в кокон бесконечной тревоги. Хочется быть бабочкой, но, наверное, на его жизненном пути не предусмотрено вылупление, и он так и продолжит биться в стенки собственного сознания, оставаясь маленьким позабытым миром мальчишкой, для которого каждый новый шаг — трудновыполнимая задача. А он просто хотел быть архитектором. Может, если бы папа пустил его учиться в Петербург, всё было бы по-другому. Без месяцев в подвале, без ощущения невосполнимой утраты, заменённой на вину, и, пожалуй, без боли и быстро — у Миши, такого неопытного и неуклюжего, не было бы шансов выжить под бомбёжкой. Иногда действия прошлого так неожиданно влияют на настоящее, что невольно начинаешь верить в эффект бабочки. И Мише всё думается, какими такими крыльями ему нужно взмахнуть сейчас, чтобы через полгода у них всех всё было хорошо; и какими такими крыльями он махнул не так, что сейчас его жизнь — сплошное безобразие. А потом во сне мелькает серёжин взгляд, и Бестужев начинает верить, что безобразие не совсем сплошное, но скорее прерывистое, такое, что можно развернуться. И в момент, когда он просыпается, сон отчего-то не рассыпается на иллюзии и потерянные фрагменты, но остаётся таким же отпечатком на памяти, как и паника прошлым днём — всеми прошлыми днями. С ружьём у двери сидит уже Паша, водит пальцем по подгнившей карте с таким видом, будто что-то понимает, а даже если понимает, будто эта карта может открыть ему сокровенные тайны вселенной, которые он по неведомым причинам раньше на этой же карте не разглядел. Нет на ней ничего такого — только линии, тусклые карандашные надписи и схематичное изображение леса да распаханной земли. И точка бунк.74.п., которую бы забыть и идти дальше, но лёгкость опустевших рюкзаков не даёт. Призрачная надежда, что в этом бункере они найдут еду, оставшуюся ещё от тех, кто в семьдесят четвёртом его тут построил, определённо заставит их задержаться. В деревнях, до которых всего-то вдвое больше, чем до бункера, искать нечего после наплыва беженцев из западной России. Волна спасающихся от радиации по соседству наверняка уничтожила все запасы, как и обесточила, обездвижила и обезживила эти и без того полупустые крошечные деревушки. Если на этой русскоговорящей земле ещё осталась жизнь, то она явно восточнее. А то, что творится в Твери, декабристы не советуют Мише называть жизнью. На завтрак остатки отмокших и переставших хрустеть крекеров с кашей из остатков овсянки и пшена вперемешку, чайные пакетики делят на троих. Скудность запасов, если честно, пугает, и Рюмин готовится к тому, что следующие два дня у них будет по банке тушёнки на сутки. Или даже меньше. Мише вдруг приходит в голову, что он не в курсе, кто отвечает за запасы продовольствия. Ведь если это Паша, то он четвертует каждого из декабристов за безответственность — не потому, что Паша не способен справиться с этим, но потому, что у него в их команде и так много ролей. На закуску после завтрака спички. Нет, не жевать — жребий. У Миши до сих пор мысли путаются в остатках сонливости, и он, наверное, поэтому не курит с Петрушей. Чтобы не вырубиться снова. А может, просто теперь боится курить возле Кондратия. Кто его знает. — Я опять не тяну? — хмуро спрашивает Поля, когда видит в пальцах Романова шесть спичек. — Нет, блять, прямо щас вперёд и с песней летишь по лесу шататься, — Паша, очевидно, проснулся не в лучшем настроении. — Иди лучше повязку смени. Ипполит, обиженно цокнув языком, нарочито с силой приземляется на кровать, чтобы та скрипнула так жалобно, как только позволяют её старые пружины. Обернувшись на него, Серёжа что-то шепчет одними губами, и младший его брат даже становится поспокойнее. Если это какое-то ведьминское заклинание, Миша хочет его знать. Следующее, что Бестужев помнит, это короткую спичку в своих руках и то, что он даже не сразу осознаёт её значение. — Заебись, — на выдохе иронизирует Кондратий, сжимая в кулаке длинную. Что ему не нравится, Миша не успевает спросить, потому что в эту секунду вторая короткая оказывается в пальцах Серёжи. И если осознание, что ему придётся рыскать по лесу чуть ли не в одиночку, только-только догоняет поток мыслей, то вот понимание, что в этот же лес, где за каждым стволом их ждут те, кто посмел ограбить, придётся идти Серёже, сразу же бьёт под дых. Миша изо всех сил старается не подать вид, что сейчас поседеет, но ему и не нужно, потому что Поля вскакивает с места и так строго, как только может себе позволить шестнадцатилетка, отрезает: — Нет, — и мотает головой, как заведённый. — Кис, не кипишуй, — устало вздыхает Паша. — Нет! — Ипполит хватает старшего брата за руку и встаёт перед ним, как если бы был хотя бы выше. — Он никуда не пойдёт. — Ты чего, Поль? — Серёжа пытается улыбнуться, отчётливо видно, что пытается, но ему явно страшно. Мише думается, а не сломать ли ему руку, чтобы никуда не шёл? Боже, что за мысли. — Это жребий. Жребий превыше всего, помнишь? — Тогда почему я его не тяну? — Потому что ты ранен, — Пестель изо всех сил старается не смотреть на Серёжу, пока говорит с его братом, и это трудно, ведь они стоят буквально вплотную. — И потому что ты ещё маленький, чтобы на вылазки ходить, окей? — Серёжа тоже ранен! В нём будто вновь закипает юношеское бунтарство, подогреваемое паникой. И если все прошлые разы, которые Миша наблюдал, его некому было остановить, сейчас прямо за его спиной стоит брат. Старший. Тот, на кого Поля, по его же словам, равняется с самого детства. — Ипполит! — строго прикрикивает старший Муравьёв. — Всё, хватит. — Я не смогу, я не хочу без тебя, не уходи, я тебя не пущу, — весь запал разом стихает, выдавая искренний страх, и Поля обнимает брата, утыкаясь лицом в его плечо. Ёкает в груди. В воздухе пахнет отчаянием, и Миша с трудом сглатывает все те слова, которые хочет сказать, и собственный ужас от перспективы выйти сейчас наружу. Будто прямо за дверью его ждёт вооружённый отряд, готовый расстрелять за шаг в сторону. Мише страшно, и ещё страшнее потому, что за него сейчас заступиться попросту некому. — Поль, эй, Поль, — Серёжа буквально отдирает его от себя и заставляет посмотреть себе в глаза. — Чшш. Тихо. — Помнишь ведь, что случилось, когда мы пошли против жребия? — встревает Романов, стараясь придать голосу холод суровости, но в нём легко слышится и тяжесть, и боль, и горечь ответственности. — Это, блядь, просто совпадение и суеверие! — Это закономерно, кис, — Коля подходит ближе. Руку свою огромную на плечо кладёт. На этот раз — верное. — Жребий беспристрастен. А мы — нет. И если что-то случится, то мы всегда останемся виноваты, и это будет лишь очередная стена между нами. А нам нельзя ссориться. Никак. Всё происходит резко, но Миша видит, как Паша мельком кидает взгляд на Серёжу. Острый, однозначный и без слов понятный взгляд. Серёжа отводит глаза. — Ничего не случится, — пытается продолжить гнуть свою линию Поля, теряясь в мыслях. — Тогда почему ты так волнуешься за меня? — ласково уточняет Муравьёв-старший. На это Поле нечего ответить. Он, как загнанный в угол котёнок, дуется и пытается найти слова, но просто не может. Не может найти ни слов, ни причин Серёжу не пускать. — Ты что, мне не доверяешь? — будто в шутку, но на деле абсолютно серьёзно спрашивает Миша. — Да я не об этом... — А я вот не доверяю, — встревает Рылеев ровнейшим из ровнейших голосов. — Но кто меня спрашивает. На него смотрят шесть пар глаз, и Серёжа с Пашей одновременно открывают рот, чтобы начать с ним ссориться тоже, но Коля одним жестом прекращает не начавшийся диспут. — Всё, берите оружие — и вперёд. Быстрее вернётесь. Надев на плечи по два заранее опустошённых рюкзака, чтобы было, в чём нести еду, если найдут, Миша с Серёжей покидают сторожку. Внизу живота Рюмина сводит и тянет, непонятно, от страха или ещё от чего. За дверью их не ждёт никакой отряд, только раскинувшийся во все стороны лес и влажный утренний ветер. Первые минут десять они шагают молча, слушая шаги и искажённое респираторами дыхание друг друга. Миша ловит себя на мысли, что и не знает, о чём с Серёжей говорить. У него до сих пор мурашки по коже бегают от осознания, что несколько часов назад он держал его, растерзанного собственным разумом, в своих руках и впитывал в себя его слёзы. Наверное, нужнее, чем в тот момент, он себя ещё никогда не ощущал. И тем острее бьёт по рецепторам сейчас чувство, что его выбросили. Глупая, глупая зависть. А может, просто тоска по своей семье, а может, принятие, что его Коля бы никогда так не сделал, как сделал Поля. Через все принципы перешагивая. Дело не в том, что здесь, пожалуй, вся суть в возрасте и неокрепших нервах, но в том, что Поле не страшно свою внутреннюю бурю выпускать наружу. Они все псевдо-взрослые, побитые годами и закованные в цепи своего горького опыта; они свою бурю запирают внутри, сглатывают, терпят. И это, наверное, главная причина того, что буря реальности способна их распаять и расклеить. Поля и Серёжа потому неразлучны, что хотя бы один из них себя не боится. И Миша хотел бы быть таким, как Поля. Надо будет ему об этом сказать, когда вернутся. Сказать, что не он один на кого-то ровняется — потому что есть тот, кто ровняется на него. — Серёж, — зовёт он, нервно перебирая в руках вальтер и думая о том, что лучше бы Коля отдал ему табельное. Почему-то с ним поспокойнее. Серёжа оборачивается. — А вы только один раз шли против жребия? — Нет, — с привкусом горечи отвечает Муравьёв. — Я, когда чуть не умер. И Паша в самом начале. Мы тогда оказались в плену у тверских. — От Паши стоило ожидать, — согласно хмыкает Миша, чувствуя кошек, скребущих на душе. — А ты зачем? — По той же причине, что и Паша. Чтоб Романов сам себя не угробил. Поморщившись, Миша сглатывает неприятное какие же вы все, блять... и спрашивает вместо этого: — Вы его на вылазки не пускаете, что ли? — Да кто ж его не пустит. Нет. Просто иногда оставлять его одного и в опасной ситуации... чревато, — Серёжа встряхивает головой и вовремя хватает Мишу за локоть, чтобы тот не упал, споткнувшись о корень дерева. — Ты не замечал, что он болеет? — Болеет? — хмурится Бестужев, пытаясь вспомнить. Да, бледный, но Миша называл это северностью. Да, ест меньше остальных, но Миша скидывал это на преувеличенную заботу. Постоянно делится курткой и отказывается надевать респиратор. Очевидно, не без последствий. Боже. — Ничего критичного, — тут же пытается Серёжа его успокоить, но Миша уже зациклен. — И ничего того, что не грозит нам всем. Лучевая. Все от неё сдохнем когда-нибудь. — У него всё плохо? — Да нет же, просто... специфика заболевания. Периодичные ухудшения, знаешь. Ну, когда блевать потянет ни с чего — поймёшь состояние, — Муравьёв специально убирает ветку, чтобы Миша прошёл вперёд. — И в тот день ему было очень, так скажем, не очень. У него и сам организм так реагирует на радиацию, и сам он, ты видел, особо не препятствует. Ну, в общем, Паша с ним тогда срался, что если он пойдёт, то сдохнет под кустом, и как-то я так завёлся, что просто взял автомат и пошёл. Хреновая была идея. Миша, слушая их рассказы о пути до Нижнего, с каждым разом всё сильнее удивляется, что они выжили. Даже делая скидки на неопытность, на страх и кардинальное изменение мира, то, сколько раз они сами себя вели на смерть — это удивительно. Наверное, сама судьба хочет, чтобы они дошли, а иначе бы зачем ей так усиленно раздаривать им шансы. — А когда Паша пошёл, это из-за того, что Колю ранили под Питером, и это был первый раз, когда он вытаскивал жребий, ну и понимаешь, не особо восстановился, просто настоял. Паша же настоял, чтоб Коля никуда не шёл. А с Тверью долгая история. Но мы бы и так там оказались, без разницы, кто пошёл бы, — вздохнув, Серёжа переводит дыхание. — Так что и правда — это совпадение, да и только. Но всё равно хорошо, что мы по одному не ходим больше. Не знаю, зачем ходили. Не задумывался. — Иногда мне кажется, что вы вообще ни о чём не задумывались, — признаётся Миша и со слабой радостью отмечает, что не зря Коля решил отказаться от монетки и всегда ходить вдвоём. — Сначала я думал, что у вас крутой такой отряд, с уставом и правилами, и что вы знаете, что делаете. — Как видишь — не очень, — усмехается Серёжа и облегченно разминает плечи, когда деревья становятся реже — выходят к опушке. — Ну, у нас есть пашин кодекс. — Только вот вы туда вписываете скорее негативный опыт, чем правила поведения. — Твоя правда. — Не думали всё заранее спланировать, а потом уже делать? — осторожно спрашивает Миша, надеясь, что на него не разозлятся за такой вопрос. На удивление Серёжа только вздыхает. — Все наши планы каждый раз оказывались в одном месте. Такая у нас теперь жизнь. Непредсказуемая, — он делает оборот на триста шестьдесят градусов, оглядывая местность. — Я вообще думал, что буду в Иркутске в декабре. И вот я где. — Как думаешь, почему? — Потому что по натуре такой и не мог бросить в беде Колю с Петей. И Рылеева потом. Может, втроём мы бы и правда приехали уже давно. — Жалеешь? Если честно, Миша не хочет слышать ответ на этот вопрос. Серёжа переводит на него взгляд и, чуть задумавшись, отвечает: — Нет. И это, пожалуй, говорит о нём громче, чем любая тирада, выплеснутая под гнётом безнадёги, чем любое недоверие или любой недоступный для понимания принцип. Вот это короткое «нет», значащее, что он не жалеет ни об одной спасённой жизни, даже если ставит на карту свои желания. Может, Миша бы и хотел, чтобы он был чуть более эгоистичен, но такой Серёжа — это что-то неземное. Миша таких в жизни не видел. Никогда. Только в книжках. Он лишь надеется, что не выдумал себе всё это, и Серёжа не оказался книжкой совершенно иного жанра. — Смотри, — он вдруг указывает перед собой. — Это точно не дерево. По курсу впереди виднеется бетонный купол, торчащий из-за края оврага. От радости, что всё-таки они пошли в верную сторону, Мише хочется подпрыгнуть, но он только перехватывает пистолет и поддевает Серёжу локтем в бок. — Погнали обыщем. — Стой! — Муравьёв хватает его за локоть. — Вдруг тут кто обитает. Давай так: я проверяю внутри, а ты остаёшься тут, сторожишь, вдруг кто придёт. — Ты предлагаешь мне вот так посреди опушки красоваться, как Колосс Родосский? — недоверчиво язвит Миша, локоть, впрочем, не вырывая из чужих пальцев. — Дурак ты, — смеётся Серёжа. — Вон камень, видишь? За него спрячься. За указанный камень, по итогу оказавшийся куском бетонного перекрытия, видимо, одним из множества тут валяющихся обломков, что остались после строительства или реконструкции, Миша всё же прячется. Садится на одно колено, наготове держит вальтер и вместо того, чтобы следить за лесом, провожает взглядом Серёжу. Тот спускается в неглубокую яму, выкопанную, видимо, специально под бункер. Машет рукой — открыто. Со скрипом отодвигает массивную дверь и заглядывает внутрь. Ровно через мгновение, эхом от верхушек деревьев отражаясь, по поляне разносится жуткий громогласный рёв. — Серёжа! — вскакивая на ноги, машинально выкрикивает Рюмин. — Миша, беги! И он бы рад, но кажется, будто ноги вросли в землю — Бестужев буквально не может пошевелиться. В голове гудит и рвётся одно единственное: «Не паникуй, не паникуй, не паникуй, блять!» Но он паникует. И эта предательская паника отнимает драгоценные секунды, безжалостно и сурово, будто наказывая за всю ту самонадеянность, с которой Миша каждое утро просыпался. Бить или бежать — есть два типа людей, — но внутри Рюмина, мелкого и неопытного, есть только опция с ужасом пялиться и ждать самого страшного. Следом за Муравьёвым из оврага выскакивает огромное нечто, лишь отдалённо напоминающее животное. Чёрное, со слипшимися комками шерсти на кое-где голой коже, а где-то и торчащими наружу потемневшими костями и плотью. Даже издалека в нос бьёт смрадом гнили и сырости, и Миша может только догадываться, почему это чудовище, с капающим из дыр в теле гноем вперемешку с чёрной кровью, до сих пор живое. Серёжа изворачивается, уходя от удара когтистой лапой, чуть поскальзывается на чавкающей грязи и хочет уже крикнуть снова, чтобы Миша, идиот, бежал, спасался, но крик, застряв в лёгких, ударяется о землю вместе с ним самим — чудище, в котором едва угадываются остатки медвежьего облика, достаёт той самой лапой до серёжиной левой ноги, вцепляется когтями и тянет на себя, не давая скрыться. Всё происходит так быстро, что Бестужев даже не успевает понять: вот он стоит, как ёбаная античная статуя, в панике наблюдая за тем, как близкого ему человека схватил полумёртвый недомутант, вот Серёжа, хватаясь за коряги и комки земли, пытается уйти от неизбежного, вот медведь с диким рыком, больше похожим на скрежет поломанной пластинки, заносит над ним свою лапищу, вот Апостол закрывает лицо руками, будто это его спасёт. А вот Миша вдруг отключается от всего, будто переизбытком страха выбило пробки где-то в черепе, и следующее, что он чувствует, это отдачу в плече и боль в ушах от грохота выстрела. Его рука направлена в воздух, дуло зажатого в дрожащих пальцах пистолета дымится, а тишина, наступившая так резко, оглушает сильнее огнестрела. Секунда, чтобы собраться и осознать, всего секунда, но Мише кажется, будто в эту секунду его сердце ударилось тридцать раз. Монстр смотрит прямо на него, так и не опустив лапы, и Бестужев ощущает это как взгляд самой Смерти. Обращённой в тело полуразложившегося, но ещё зачем-то живого зверя, который, наверное, сам мучается от голода и боли, — Смерти. — Миша! — Серёжа практически сиреной воет, и голос его срывается. Он пытается вскочить, догнать сорвавшегося с места медведя, будто сможет — тот несётся на Бестужева с такой скоростью, что кажется, будто его ускорили на перемотке злорадные монтажёры. — Беги, блять, Миша! Звуки — серёжин голос, медвежий рёв, топот лап по хлипкой поверхности земной коры, — приглушённые, как если бы Бестужев под водой стоял. Он дышит быстро, рвано, не ощущая притока кислорода, он задыхается, будто и вправду тонет. Смотрит, как стремительно приближается его смерть, и не понимает, что так гремит в его голове — пульс, молот страха или обратный отсчёт до очень болезненного конца. Его из-под воды вырывает резко, как за грудки, когда кажется, что уже поздно: Миша шумно вдыхает, едва ли воздухом не давясь, опускает руку и стреляет наугад перед собой, стреляет, стреляет, пока патроны в магазине не кончатся, и по инерции жмёт на спусковой крючок дальше, дальше, дальше. Пистолет жалобно щёлкает, а монстр, на дыбах перед Бестужевым застыв, воет — теперь от боли. Три, два, один. До Миши доходит: нужно бежать. Огромная ошибка природы прямо перед ним застилает солнце, он смотрит, голову задрав, на слезшую с костей челюсти кожу и обнажившиеся острые зубы, которые, наверное, длиной с полпальца. Серёжа орёт на него благим матом, уже не притворяясь воспитанным, а Миша чувствует себя таким пустым и наполненным первородным ужасом одновременно, что не может даже понять, жив ли он до сих пор. Пальцы так сильно сжимают рукоять вальтера, что больно, а в собственной голове кричит запертый в клетке убийственной паники здравый смысл: Беги, беги, беги! Вот только бежать некуда, потому что, издав непонятный звук предсмертной агонии, мутант валится прямо на него. На него: хрупкого, маленького, всей своей многотонной тушей, — и Миша, вскрикнув, бросается в сторону, но уже поздно. Что-то хрустит, Бестужев внезапно чувствует вязкость грязи под грудью и отвратительный привкус сгнившей плоти во рту. Кажется, будто на него сверху давит вся Вселенная до последней карликовой звёздочки, и не получается ни двинуть рукой, ни повернуть головы, ни даже вдохнуть. И только сейчас, в темноте, под мехом, кожей и костями наконец мёртвого мутанта, до Миши доходит, что он только что сделал. — Миша, Миш, эй! — Серёжа паникует тоже. Его голос, такой приглушённый, неузнаваемый из-за барьера гнилья, страха и злобно хихикающей где-то над ними старухи Смерти, изрезан в клочья тревогой. Бестужев пытается что-то ответить, но получается только невнятно хрипеть. — Бестужев! Давит на горло, жжётся в груди, голова ноет — воздуха категорически не хватает. Кажется, будто системы сбоят, а перед глазами вместо темноты зажигаются красные лампочки: наверное, вот так это ощущается — умирать. В омуте страха, отчаяния и невозможности двинуться, выбраться, спастись. С болью в лёгких и бесконечными безуспешными попытками дать себе шанс. Лучше, наверное, пуля в затылок — так не больно. Не страшно. Раз — и нет. Миша ощущает, как в нём заканчиваются силы. Как издалека до него доносится голос Серёжи, и Миша, если честно, даже рад, что это — последнее, что он услышит. Бесславно, наверное, умереть, будучи придавленным к земле телом неведомого чудовища, порождения радиации, но он ведь спас жизнь Серёже — а значит, не зря. Так? Наверное, так. Миша бы вообще не хотел умирать. Даже если жизнь, которая его ждала, состояла полностью из неоправданной надежды, страха и глупых мыслей, даже если всё это не имело смысла, даже если всё хорошее, что ему оставалось, это смеяться над дурацкими шутками и шутить дурацкие шутки самому, в попытках отсрочить неизбежное. Миша бы хотел как можно дольше жить этими шутками. А ещё Миша хотел бы подержать Серёжу за руку снова и подольше, может, вечно. И, наверное, поцеловать бы тоже хотел — когда-нибудь. В особо неудачный день и самой идиотской обстановке. И абсолютно неловким образом сказать, что любит — но это тогда, когда бы точно знал, что это любовь. Они могли бы быть кинематографично влюблёнными идиотами, такими неуместными на фоне умирающей жизни. Вот только умирает Миша, и совсем не кинематографично. Это, наверное, по-детски — думать о таком, ожидая худшего. А Миша и не знает, о чём обычно думают перед смертью. Молятся? Он не особо верит. Ни в Бога, ни в чудо. Просят прощения? Поздно уже извиняться. Хотя, жалеть — тоже поздно. — Миша, — раздаётся вдруг прямо над ним тихое, сиплое, уставшее, полное отчаяния, — Миш, очнись. И следующее, что Рюмин ощущает, это практически болезненный кислород, заполняющий лёгкие, это бьющий по глазам свет и ошеломляюще бурный поток эмоций, будто возвращающийся в готовое сдаться тело. Кашлем сводит грудь, всё в расфокусе, но Миша буквально чувствует, как становится легче, как шумно выдыхает Серёжа и как его руки обвивают мишины плечи, словно некое неземное тепло. Серёжа тянет его на себя, вырывая из лап бессильного смирения, и Бестужеву отчего-то хочется плакать. — Ты живой? Миша? — зовёт Муравьёв едва ли не жалобно, вытянув его из-под трупа напавшего на них зверя чуть ли не до пояса. — Живой, — кряхтит, тяжело дыша, тот, самостоятельно освобождая руку и хватаясь за серёжины предплечья. — Ох, чёрт, — Апостол обнимает его поперёк груди и чуть не рычит, из последних сил помогая выбраться полностью. У Миши болит всё тело и сильней всего под грудью, куда упирался курком вальтер, и он попросту хочет клубочком свернуться в чужих объятиях, ведь до сих пор не уверен, выжил ли на самом деле. — Ты — бессовестный сумасшедший идиот. — Я спас тебе жизнь! — Бестужев находит в себе силы даже посмеяться, утыкаясь лицом Серёже в плечо. — Будешь должен. — Ты... — а вот Серёжа и слов в ответ не находит, лишь цокает языком и прижимает его к себе крепче. — Ты должен был убежать! Я же орал тебе убегать! — И бросить тебя на корм адской лапке-царапке? Ну уж нет. — Ты мог умереть. Блять, Миш, ты мог умереть! — Ты тоже, — спор такой глупый, но Рюмину отчего-то кажется, что ничего серьёзного он сейчас не выдержит. Ведь он правда мог умереть. — Погоди, ты что, умеешь материться? В ответ Серёжа издаёт полный раздражения и беспомощности стон, роняя подбородок на грудь. Его руки трясутся — Миша ощущает это буквально всем своим телом, — но держат крепко, сильно, как в тисках, словно страшно Муравьёву отпустить его даже чуть-чуть, словно Миша — его главное в этот момент, словно может оказаться, что на деле он задохнулся, а Серёжа не успел. Об этом не хочется думать. Хочется только дышать и восторгаться тем, насколько их искажённая реальность на самом деле красива в своей грубой серости отчуждения. — Только на тебя, — отшучивается Серёжа, а затем со всей глубиной, которую только способен воспринять человек, на выдохе шепчет: — Спасибо. — Да не за что. — Больше так не делай. — Что не делать? — подмигивает Миша, приподнимаясь, наконец, с земли. — Тебя не спасать? — Не геройствовать, — Муравьёв, словно поверив, что от него Бестужев никуда не денется, всё-таки его отпускает. — Но тебе идёт. Но не надо больше. На лице Миши растягивается широченная чеширская улыбка, и он не может сопротивляться этому. И не особо хочет. И Серёже в глаза смотрит, не в силах оторваться. Да и отрываться не хочется, если честно. У Серёжи глаза зелёные — говорят, это редкость. Не то чтобы это было важно, но Мише кажется, что важно. Может, потому что это про Серёжу, а может, потому что это по-настоящему восхитительно. И даже приятно в какой-то мере, что в зелени радужки блестит призрак не сошедшей ещё тревоги — это значительнее, красноречивее и важнее любых слов, которые только можно сказать. А наговорили они многое. — Чего ты? — спрашивает Серёжа о мишиной внезапной улыбке, не в силах сдержать улыбки ответной. — Ты считаешь, что я красивый, когда геройствую, — шепчет с хитрым прищуром Миша, вдруг понимая, что так и не выпустил серёжины руки из своих. — Я считаю, что ты всегда красивый, — будто бы невзначай отвечает Муравьёв и совсем не даёт Рюмину времени осмыслить, — но ты серьёзно только это услышал? — Ага, — лыбится Миша только сильней. — Ужасно. — Абсолютно. — Я беру свои слова назад. — Эй! — Миша шутливо толкает Серёжу в грудь, не прекращая смеяться. Тот вдруг отклоняется назад, по инерции заваливаясь набок, и Бестужев абсолютно машинально хватается за первое, что попадётся, чтобы его удержать. За ногу. Левую. Миша — дурак и глупец, потому что у него совершенно отбило память. Серёжа вскрикивает, громко и резко, и его крик полон боли; а Миша лишь спустя секунду осознаёт, что кожей ладони ощущает тёплую вязкость крови. Становится не до шуток. Сглатывая ком в горле, Бестужев переводит взгляд на пострадавшую серёжину ногу и едва сдерживает позыв рвоты от страха и волнения: под штаниной, разодранной в клочья, виднеется столь же разодранная кожа. Четыре глубоких полосы от когтей, из которых по лодыжке стекает кровь, и Миша может только молится, чтобы Серёже не разорвало какие-то важные связки или мышцы. — Ты... Ты как этого не заметил? — в ужасе сипит Рюмин, не зная, что с этим делать. — Адреналин? — неуверенно предполагает Муравьёв, и в его голосе читается истерика вперемешку с болью. Он стискивает зубы и шумно дышит, пережимая ногу под коленом, будто это поможет. — Блять, Серёж, блять... — Миша хватается за волосы, а потом в его голову приходит, наверное, самая умная мысль за всю его жизнь. — Рацию, дай рацию! Он старается не смотреть на окровавленные ладони, пока забирает из рук Апостола устройство, пока с третьей попытки зажимает нужную кнопку и пока дрожащим голосом подвывает, полный надежды, что они достаточно близко, чтобы связь работала: — Паш, Коль, кто-нибудь, сюда, все сюда, срочно, нам нужна аптечка! — И психолог для Миши, — цедит сквозь сжатые зубы Серёжа, пытаясь пошутить, но ему самому не смешно. — Бегом, бегом, — отмахнувшись от придурка, добавляет почти истерично Бестужев и автоматически подносит рацию к уху, словно так это действительно поможет. И помогает, но вряд ли это — скорее, высшие силы. — Вы в порядке? Живы? — раздаётся хриплый искажённый голос Пестеля с той стороны, и Миша позволяет себе выдохнуть. Он вкратце описывает ситуацию, боясь даже обернуться, чтобы посмотреть на труп монстра-мутанта, которого он прикончил, и зачем-то говорит Серёже, будто он не слышал всего разговора: — Они скоро будут. — У тебя есть бинты? — находит в себе силы здраво мыслить Муравьёв. — Бинты? Наверное, да, наверное, бинты есть, — тараторит Миша, сначала по самому себе неведомой причине хлопая по карманам и только потом забираясь в рюкзак. На самом дне обнаруживается половина мотка марли и спирта на донышке пузырька. — Есть! — Только не спирт, — вздыхает, представляя будущую боль, Серёжа. — Я подую. — Думаешь, поможет? — тоном, будто Миша над ним издевается, язвит он. — Поцелую где болит, блять! — Рюмину совершенно не до шуток, он отрывает зубами кусочек бинта, сворачивает и выливает на него все остатки спирта. Серёжа кричит так, что у Миши будто сердце вырывают, так страшно и больно за него, но он знает, что Серёже больнее, и это совершенно не помогает. Неведомыми силами и ненавистью к собственной былой беспомощности он держится, протирая раны, и пытается вспомнить, как и что ему объяснял Кондратий. Уж скорее самого Мишу кондратий хватит, чем он сможет всё сделать правильно, но у них нет выбора. Крови много, а Миша не помнит курс ОБЖ от слова совсем, и поэтому не знает, это ещё терпимо или уже можно заказывать панихиду. В какой-то момент кажется, что бинт пропитан скорее кровью, чем спиртом, а Бестужев понимает, что уже с минуту шепчет что-то успокаивающее, чего Серёжа, мычащий в прикушенную ладонь, точно не услышит. — Отпусти ногу, — командует он, когда не получается разжать пальцы Муравьёва на его собственной икре. — Ногу отпусти, блять! — Да не ори ты, — хрипит тот, выпуская руку из зубов, когда до него доходит, что спирт его кожи больше не коснётся. Даже если он и прокусил ладонь до крови, понятно не будет, потому что его руки и без того кровью покрыты. Миша из последних сил отрывает лоскуты штанины до колена, чтобы не мешали перематывать раны, и старается ни о чём не думать. Ни о том, как Серёже больно, ни о том, как ему самому страшно. Он накладывает бинт так плотно, как может, исходя из примерной длины того, что у них есть. Багровые пятна проступают тут же, но перемотает уже Рылеев, а Мише нужно справиться сейчас, и вроде это и не сложно совсем, но его эти пятна крови пугают слишком сильно, чтобы отвлечься. Муравьёв стоически терпит, сжимая пальцами его плечо, и потом, наверное, синяки останутся, так крепко держит, но пока что Мише всё равно. Серёже больно, а на это ему точно не всё равно. И, потянувшись вперёд, Рюмин аккуратно касается губами выпирающей коленки Муравьёва. — Ты чего делаешь? — шепчет он, удивлённый, но в шёпоте слышна почти задорная улыбка. — Целую, где болит, — прямолинейно и чётко. Будто и сердце не заходится где-то в трахее. А Серёжа срывается на такой светлый смех, что кажется, словно и не его нога больше похожа на холст любителя багряных пейзажей. — Болит чуть ниже, Миш. — Как скажешь, — пожав плечами, тот оставляет невесомое касание губ на коже чуть выше бинта. Это не было попыткой отвлечь Апостола от боли, но сработало, и Бестужев достаточно быстро доматывает повязку до конца, завязывает узелочком и осматривает критичным взглядом. Выглядит добротно. Может, даже продержится какое-то время. Глядя друг на друга, они оба тяжело дышат, словно марафон пробежали. Серёжа, кажется, говорит ему спасибо. Миша, кажется, что-то даже отвечает. Мысли его далеко-далеко, витают где-то в невесомости, не давая осознанию произошедшего себя догнать. — Блядский пиздец, вас чё, нельзя двоих оставить? — орёт за спиной Миши некто голосом Пестеля. Он выбегает на опушку первым, и, судя по лицу, бежал он всю дорогу. Поля появляется почти сразу за ним и вскрикивает испуганно, когда видит то ли тушу медведя, то ли серёжину кровь на их руках. Как ответить, Мише невдомёк, и он молчит, сжимая пальцы Серёжи в своих. — Мы бункер нашли, — говорит тот, со слабой улыбкой глядя на брата. — И приключений на жопу, блять, — ругается Паша. — Заткнись. — Иногда мне кажется, что ты специально. — Да заткнись уже! Миша не до конца понимает, это шуточная перепалка или нет, он смотрит в одну точку и пытается найти себя среди собственных же мыслей. Где он вообще? Что тут случилось? Честно говоря, Мише трудно это понять. — Больно? Ходить можешь? — взволнованно спрашивает Ипполит, присаживаясь рядом с братом. — Если дашь мне мою палку-выручалку, смогу, — кряхтит Серёжа, приподнимаясь, чтобы его обнять. — Что это за хуйня? — задаёт новый вопрос Поля, указывая на тушу монстра. Пока Муравьёв-старший пытается ему всё объяснить, на полянку выходит Романов, держа в руках табельное. Миша вдруг вспоминает, что его вальтер остался погребён под многотонным трупом. Впрочем, в нём и патронов не осталось. Оглядев ситуацию, Коля подходит ближе и чуть хмурится, очевидно, чувствуя себя виноватым. — Что тут случилось? Серёжа, слегка отстранившись от брата, глядит Рюмину в глаза. Едва-едва улыбается. И говорит: — Миша мне жизнь спас.

***

В бункере тепло и ощущается безопасность. С десяток кроватей, стеллаж с советскими консервами и ящик патронов, слишком устаревших для полицейского пистолета. Практически уютно, и столь же практически Миша не жалеет, что они его искали. Серёжа ходить может. Опираясь на свой посох, но может — значит, заживёт и всё будет нормально. В какой-то момент Бестужев паниковал, что ногу серёжину придётся ампутировать. Как и кто бы это делал в их условиях — загадка, но Миша правда паниковал. Осмотрев раны, Рылеев обрабатывает их спиртом снова и заматывает чистым бинтом. Потом подходит и хвалит за работу, а из мишиной головы всё не выходят его слова про недоверие. Он не спрашивает. На часах около пяти, но Миша, заняв койку в углу, пытается доспать положенное. Организм, так отчаянно желавший отдохнуть, столь же отчаянно отказывается отключаться, так что Бестужев пялится в стену перед собой, обнимая подушку. В голове пусто. Поломалось что-то, будто бы. Только нет кнопки, чтобы попытаться выключить-включить заново. Или, может, он всё же спит? Мише трудно понять. Каждый раз, когда он открывает глаза, он всё ещё уставший. И снов не снится. По ощущениям, он лежит так с час, может, два, но вставать не хочется совсем. За стенкой кто-то разговаривает. Ужинают, судя по запаху. Или обедают. Трудно понять — всё ещё. И всё-таки, видимо, в какие-то моменты сон одолевает Бестужева, потому что в очередной раз приподняв веки он видит темноту. Кровать со скрипом прогибается под чужим весом. Встрепенувшись, Миша поднимает голову, ожидая внезапного выхода из-за очередной угрозы, но он встречается взглядами с Серёжей — и тот удивительно спокоен. Чуть улыбается. Свет от настольной лампы слишком сильно подчёркивает его скулы и чёртов острый нос. Миша ловит себя на том, что пялится, когда уже поздно придумывать оправдания. — Пойдём, покажу кое-что, — шепчет Муравьёв и будто бы случайно кладёт ладонь ему на бедро, укрытое одеялом. В эту секунду Миша ненавидит одеяла. — Сколько времени? — морщится он, делая вид, будто недоволен внезапным пробуждением, хотя на самом деле готов бежать за Серёжей куда угодно прямо сейчас. В футболке и трусах — да. — Немного заполночь. Пойдём. Он протягивает Мише руку, и тот уже почти хватается за неё, но вовремя сам себя останавливает. — Я немного в неглиже, если ты понимаешь, о чём я, — невнятно бормочет он, слегка краснея, и Серёжа смеётся в ответ. О, Боже. Миша чувствует себя влюблённым подростком. — Твои? — спрашивает Апостол, протягивая штаны, которые лежат тут же на тумбочке. Кивнув, Миша забирает их и прижимает к груди, как сокровище всех сокровищ. — Я могу отвернуться. Или выйти. Если тебе, ну, некомфортно. — Просто встань, ты придавил мои задние лапки, — ещё секунда, и Миша хлопнет себя по лбу, потому что его мозг, кажется, перестал генерировать адекватные речевые конструкции. — Пожалуйста? Поднимаясь, Серёжа сквозь тихий смех шепчет на выдохе что-то похоже на о боже мой, и Миша краснеет ещё сильнее. Возможно, он сильно поторопился с выводами о том, что Муравьёв в него втрескался. Как минимум потому, что в такого идиота, как он, невозможно втрескаться. Да хотя бы потому что он использует слово втрескаться. Ради всего святого, Бестужев-Рюмин, тебе уже не пять лет! — То есть, отворачиваться необязательно? — зачем-то уточняет Серёжа, хотя и стоит к нему спиной, опираясь лишь на здоровую ногу и вновь пригодившийся посох. — Неа, выдаю тебе лицензию на полноправное попялиться на мои тощие ляжки. — Вот это другой разговор. Если честно, Миша совсем не ожидал, что Муравьёв повернётся к нему лицом и действительно будет смотреть прямо на него, потому что его тощие ляжки оказались к этому совершенно не готовы. Он, чувствуя, как багровеют даже кончики ушей, пытается как можно быстрее натянуть на себя брюки и на собственную удачу даже не путается в штанинах. После мысли о том, что он, кажется, флиртует с Серёжей, приходит следующая мысль: Мише точно понадобится психотерапевт. Да кто вообще дал Серёже право вот так стоять и смотреть на него? Ладно, Миша, ладно, минуту назад, но это нечестно, это была шутка, и Миша не то чтобы сильно против, точнее, совсем не против, но можно Серёжа перестанет быть таким красивым, чтобы Миша хотя бы мог справиться с ширинкой и пуговицей, потому что он отвлекается. Говорила ему мама: не влюбляйся в городских мальчиков. — Я всё, — сипло говорит Миша, когда, наконец, застёгивает штаны. — Ещё носки и ботинки, — услужливо напоминает Муравьёв, глядя на Бестужева так, будто он то ли шут, то ли самый милый щеночек из видео в интернете. — Мы на улицу? — Нет, Миш, пол холодный. Нет, Миш, ты не будешь сейчас улыбаться, как идиот. О Боже, он уже улыбается, как идиот. Серёжа покорно ждёт, пока Бестужев отойдёт от первичного шока, соизволит понять его слова и обуется, а потом сам берёт его за руку и ведёт за собой куда-то дальше по коридору бункера. Чувствуя себя послушным щеночком, Миша зачем-то пытается попасть в шаг с Муравьёвым и изо всех сил думает о мёртвых бабушках, чтобы перестать краснеть, но получается плохо, потому что он видит, как дежурящий у выхода Романов провожает их взглядом, сам себе усмехаясь. В детстве Миша гораздо сильнее любил «Сумерки», чем «Звёздные Войны», и, наверное, поэтому вся идея неуместной запретной любви кажется ему прекрасным дополнением к серой субстанции действительности. Глупо и необдуманно, но Миша посмотрел слишком много мелодрам, чтобы суметь себя остановить. У него в голове вертится с десяток сопливых и чересчур киношных фразочек, которые он бы мог сейчас сказать, но он знает, что вместо красивой драматичной сцены получится только пробулькать невразумительное нечто на скорее идиотском, чем русском, так что Миша молчит. Он бы назвал это влюблённое молчание, но, опять же, этому скорее подходит название инфантильный идиотизм. — Смотри, — Серёжа останавливается в дальней комнате у круглого окна под потолком с толстенным мутным стеклом, из-за которого мало что вообще видно, но Миша понимает, что ему показывают. Луна. То ли полная, то ли почти-почти, но красивая. Если вглядеться, то даже через это стекло будет видно звёзды — так тут ярко они светят. — Ты привёл меня посмотреть на красивое небо? — усмехается Миша, присаживаясь на столешницу около окна. — Вообще, нет, — улыбаясь в ответ, Серёжа садится рядом с ним. — Но согласись, что красиво? — Ага. Я не обращал внимания раньше. — Иногда бывает, что вроде всё как обычно, но когда обращаешь внимание, то становится ясно, что ты совсем не видел чего-то столь красивого, что, наверное, в жизни ничего такого красивого не видел. Звёзды внезапно становится совсем не важными, и Миша поворачивает голову, чтобы посмотреть Серёже в глаза, но тут же понимает, что и сам Серёжа смотрит на него, а не на пресловутое красивое небо. В желудке что-то снова сводит, тепло становится. — Ты сейчас про луну говоришь? — едва слышно спрашивает он, не моргая. — Возможно, — так же тихо отвечает ему Серёжа. Сейчас серёжино лицо настолько близко, что Миша даже в темноте может разглядеть каждую родинку и каждый крошечный шрам на бледной коже. Он видит и чуть-чуть отросшую за день щетину, хотя Серёжа старается бриться ежедневно, словно это какой-то ритуал. Ещё он видит расширившиеся зрачки настолько, что почти не выглядывает радужка, и, наверное, это из-за нехватки света в комнате — да? Если бы Миша был посмелее, он бы, наверное, Серёжу поцеловал. Было бы красиво. Получше, чем в «Сумерках». Вместо этого он шумно выдыхает и отводит взгляд, опуская голову, но не потому, что трус, а потому, что он будто бы чувствует: не время. Не сейчас. Рано ещё, наверное. Наверное, Серёжа не выглядит как тот пацан из диснеевских фильмов, который после двух диалогов и одного спасения жизни поклянётся в вечной любви, и наверное, жизнь — не диснеевский фильм. В жизни есть гораздо большее, чем красивые фразы и черты лица, и Миша старается помнить об этом. Серёжа ему нравится. Нравится, как он говорит, как двигается, как жестикулирует, нравится его мимика, привычка убирать чёлку двумя пальцами и чистота его речи, нравятся его касания и тихий мелодичный голос. Вот так, просто по-человечески. Но Серёжа — и он сам это понимает, — совсем поломан, разбит и искалечен, а Миша — наверное, не тот, кто способен его починить. Он сам должен. Он сам справится. Не то чтобы прямо сам-сам, нет, зная, что с ним рядом есть те, кому он дорог, но и не исключительно их руками. И вот тогда, когда Серёжа снова станет Серёжей, будет понятно, влюбился ли Миша в образ, который сам придумал по словам Поли с Пашей и обрывкам личности в серёжином теле, или всё понял правильно и сам себя не обманывает. Будет понятно, не обманывает ли себя Серёжа тоже, не пытается ли склеить себя другим человеком, не попросту ли отчаялся. Мише нравится эта иллюзия, но в том и дело, что это — иллюзия. И её, пожалуй, рано перемешивать с реальностью. — Знаешь, Миш, — с улыбкой в голосе шепчет Муравьёв, едва касаясь своим мизинцем мишиного. — С тобой приятно во сне обниматься. Ты прямо как настоящий мишка, знаешь? — В смысле? — переспрашивает тот, не то в ступоре, не то с такой же улыбкой. И понимает важное: им действительно нужно было поговорить. И он чувствует, что Серёжа хотел поговорить, а не показать ему луну со звёздами. — Ну помнишь, ты на мне уснул, пока я с гитарой баловался? Я тебя потом на кровать отнёс, — кажется, будто это всё неважно, но Миша знает: важно. И снова краснеет, смущённо улыбаясь, потому что это даже приятнее, чем важнее. — Ты лёгенький такой, если честно, — Серёжа смотрит прямо перед собой и словно не задумывается совсем, как если бы слова от самой души шли. — Ну, а если ещё честнее, я сначала думал, что ты собираешься блевать, так что отнёс тебя в туалет, но ты чуть не уснул прямо там, так что пришлось транспортировать тебя в спальню. Багровея, Миша старается не закашляться. Кажется, он потеет. О, нет, лучше бы просто краснел. С видом хитрющего лиса Серёжа улыбается ещё шире и добавляет: — Ты отказался меня отпускать, и мне пришлось спать с тобой. Миша всё-таки кашляет, ощущая, как горят его щёки. У него ощущение дежа вю, только в сто раз хуже. А серёжина улыбка становится буквально ярче, чем звёзды за окном. — Я не был против, — говорит он, будто нервы мишины на прочность испытывает. — Блять, да почему я этого не помню, — раздосадованно бьёт кулаком по коленке Рюмин, а Серёжа тут же перехватывает его руку. Не хочет будто, чтобы Миша себя бил. — Пить надо меньше, — усмехается он почти невинно, не сдержавшись от того, чтобы погладить ребро мишиной ладони пальцем. — Я не виноват, что в деревне весёлая жизнь, и я всё подряд делал! — возмущается Бестужев, по-настоящему искренне жалея, что он не помнит, как его на руках носили. — Дурацкая игра. — Ты правда с парнем спал? — спрашивает Серёжа так резко, что Миша давится воздухом. — Я думал, ты просто напиться хотел посильнее. — А ты обо всех всё вот так запоминаешь, или это только я заслуживаю подобного позора? Стараясь смотреть куда угодно, но не на Муравьёва, Миша кожей ощущает его взгляд на себе. Сердце стучит где-то в горле. Даже если это и иллюзия, игры мозга, то чувствуется всё это реальным. Кажется, Миша снова и снова садится в одну и ту же лужу, и вылезать не собирается. — У меня хорошая память на слова, — к чести Серёжи, он не заставляет Бестужева отвечать на свой вопрос. — Кстати, об этом... Он замолкает на несколько секунд, и Миша понимает, о чём будет разговор, ещё раньше, чем Серёжа соберётся с мыслями. И Миша уже хочет перебить, сказать, что всё в порядке, но на деле выслушать хочется больше. Понять, не ошибся ли с выводами, не приписал ли Муравьёву больше хороших качеств, чем у того на самом деле их есть. — Мне надо извиниться перед тобой, — совсем другим голосом говорит Серёжа, теперь без шутливого заигрывания или намёков, абсолютно серьёзно. — Я... Я очень много нехорошего про тебя думал. И говорил тоже. Это, знаешь, что-то вроде умопомешательства, я как будто в каждом врага видел. — Серёж, всё нормально, ты можешь... — Нет, мне правда нужно извиниться. Это было после того, как я сбежал от каннибалов, и после нападения на нас, и почему-то мой мозг просто отказывался верить, что это всё — простые совпадения, и я искал подвоха буквально везде. Ты просто... ты появился так внезапно, и я не знал, как, и сам додумывал вот этот пробел, и додумывал совершенно неправильно, и мне очень жаль, что я тебя винил чуть ли не во всех бедах, — Муравьёв переводит дыхание. Не задумываясь, Миша кладёт свою руку на его сцепленные дрожащие пальцы, будто пытается успокоить. — Прости меня. Правда, прости. Я очень боялся доверять тебе, и вообще кому угодно, кроме Паши с Полей, да и сейчас, если честно, боюсь, и я, наверное, слишком заврался, и это сводит меня с ума, но я почему-то всё ещё не могу признаться во всём даже себе, и, чёрт, это сейчас неважно, потому что главное, что хоть в чём-то я могу признаться, и это то, что я был неправ в твоём отношении. Вот. Извини. И Бестужев, вслушиваясь в каждое слово, понимает одну простую, но бьющую под дых вещь: Серёжа не знает, что он всё слышал. Он извиняется не за то, что Мише пришлось слушать про себя плохие вещи, но за собственные мысли и за то, что он их озвучивал, и извиняется не потому, что хочет, чтобы Миша его простил, но потому что ему самому это нужно. И это, на самом деле, выбивает из колеи. То, что собственные слова, оставшиеся в прошлом, способны так сильно влиять на человека, и то, что он честен с самим собой. Сглотнув предательское желание разреветься то ли от неожиданности, то ли от влюблённости, Миша сжимает пальцы Серёжи сильнее и говорит: — Хорошо. Ты меня тоже прости. — Тебя-то за что? — чуть хмурится Муравьёв. — Я... — Мише так чертовски не хочется во всём признаваться, но он буквально не имеет права молчать дальше. И даже зная, что, скорее всего, всё сейчас испортит, он напоследок выдыхает и расслабляет руку, будто готовясь к тому, что Серёжа уйдёт. — Я знал, про часы и про всё остальное. Серёжа молчит. Молчит, но не двигается, и пальцев не расплетает. Мише попросту приходится говорить дальше, и в какой-то момент он не может остановиться: — Я боялся тебе сказать, когда ты всё узнал, потому что не хотел, чтобы ты думал, будто я тебе не доверяю, потому что я тебе доверяю, и я боялся того, что ты... ну, как с Пашей получится, — Бестужев шмыгает носом и встряхивает головой. Лохматая чёлка падает на глаза. — А до этого — не знаю почему. Я так много раз пытался сказать, что за нами кто-то идёт, что сам поверил, будто это всё паранойя, и я думал, что вы мне опять не поверите, но это меня не то чтобы оправдывает. — Вообще, оправдывает, — хрипло отвечает Серёжа и аккуратно поправляет мишину чёлку. — Немного. — Но я не оправдываюсь! Я прощения прошу, да, — нервничает заметно Миша, с надеждой заглядывая Муравьёву в глаза. — И ещё за то, что тупил много, игнорировал тебя, и за то, что наорал один раз, но я просто дебил, и ещё я думал, что ты меня ненавидишь, но теперь я знаю, что не ненавидишь, но тогда думал, что да, и это всё так тупо, и если ты меня сейчас не остановишь, я начну нести полную ахинею. — Я уже запутался, если честно, — на серёжином лице появляется едва заметная улыбка. У Миши будто камень с души падает. — Ты такое солнышко, когда нервничаешь. Рюмин прямо сейчас готов маршировать в могилу, потому что он не выдерживает. Этот дурацкий Серёжа снова смеётся. Кажется, теперь над выражением мишиного лица. — Так, нет, стой, я сейчас растаю, а я не договорил! — встрепенувшись, Миша прикладывает палец к его губам. Серёжа — дурак — тянется, чтобы укусить за фалангу, но у Бестужева реакция хорошая, и тот клацает зубами по воздуху. — Я вот что хотел сказать. Давай вот сейчас пообещаем друг другу, чтоб без секретов и недоговорок, ладно? Потому что я доверяю тебе и хочу, чтобы ты доверял мне. — Давай, — кивает Муравьёв. — Обещаю, что теперь все неоправданные претензии от меня ты будешь узнавать первым и сразу. — Серёж, я серьёзно! — Ладно, ладно, — он давит последний смешок и пытается сосредоточиться. — Хорошо. Я тебе обещаю, Миша Бестужев-Рюмин, что буду — постараюсь, мне это трудно, — безоговорочно тебе доверять. И никаких секретов. Звучит практически по-детсадовски, осталось ещё на мизинчиках поклясться, но Мише кажется, что он в жизни ничего важнее ещё не говорил и не обещал. И ему тоже — не говорили и не обещали. — И ещё пообещай помириться с Пашей, пожалуйста, — тараторит Бестужев не то с хитрой ухмылкой, не то с искренней надеждой. Разом поникнув, Серёжа шумно вздыхает, но тут же берёт себя в руки и натягивает подобие улыбки. Да, Миша невовремя, но он не умеет иначе. — Во-первых, ты должен был пообещать мне в ответ, а во-вторых, я хотел сказать, что ты мне нравишься, но ты порушил такой момент, Миш, такой момент. — Нет, правда, Серёж, — полностью игнорируя бабочек в животе, или по крайней мере стараясь, держится своей позиции Рюмин. — Помирись с ним. Потому что ты мне тоже нравишься, а я не люблю, когда те, кто мне нравится, страдают из-за ерунды. — Это не то чтобы ерунда. — Ты понял, о чём я! Вы же лучшие друзья, вы не можете ссориться, особенно сейчас. — Как видишь, можем, — Серёжа ёрзает на столешнице, будто ему некомфортно от этого разговора. — И ты сказал, что я тебе тоже нравлюсь? — Да, но не уходи от темы! Где-то в глубине зрачка Муравьёва сияет уголёк то ли детской радости, то ли азарта, и Мише приходится прилагать все усилия, чтобы не поддаться на его сногсшибательную улыбку и продолжить гнуть свою линию. — Ты и правда солнышко. — Серёжа. — О Боже, ладно, — тот закатывает глаза, но всё же соглашается. Миша ощущает приятный вкус победы. — Помирюсь. Ты точно не на психолога учился? — Нет, мне ещё далеко. Но я прошёл ускоренный курс солнышек. Ткнувшись лбом в его острое плечо, Серёжа слабо смеётся. Недолго думая, Бестужев обнимает его за плечи и кладёт свою голову на его, с удивлением понимая, что это настолько удобно, будто в божественной кузнице их тела выковали друг для друга. У Серёжи волосы пахнут малиновым шампунем и пылью. Миша гиперболизирует и очень сильно влюблён, и у него нет больше ни сил, ни желания как-то рационализировать это чувство. Хочется просто сидеть вот так вечность, чувствовать тёплое дыхание на своей шее и твёрдые мышцы под пальцами. Он тихо обещает Серёже, что больше никогда не будет ни врать, ни замалчивать что-либо, что посчитает важным, и потом, ещё тише, так, что тот его вряд ли вообще слышит, практически про себя добавляет, что всегда-всегда будет рядом. Молча глядя на луну, практически скрывшуюся за каменной стеной с правой стороны окна, Миша перестаёт считать время. Спать совсем не хочется, а скоро ему на дежурство — после Коли. Кажется, что Серёжа тихо посапывает на его плече, но по движению пальцев понятно, что он не спит. Тоже думает о чём-то. Миша бы, наверное, хотел иметь возможность побывать в его голове. Всё по местам расставить, всё понять, но так нельзя, и не потому, что невозможно, но потому, что Серёжа должен иметь шанс всё ему объяснить самостоятельно. Тогда, когда придёт время. Когда он окончательно поймёт, что это обещание — не пустые слова, но мишина клятва в том, что он всегда на серёжиной стороне. Что бы он там ни натворил. Люди ошибаются, а Миша за свою короткую жизнь уже научился прощать и понимать. Возможно, это наивность, но ему больше нравится называть это человечностью. — Миш, — зовёт его Апостол, касаясь губами кожи над ключицей, около ворота футболки. По спине Рюмина мурашки бегут. — Помнишь, ты спрашивал, почему Поля здесь, если вся наша семья в Иркутске? Правду говоря, Миша не помнит, но он угукает в ответ, потому что хочет послушать об этом. Что угодно, что Серёжа готов ему рассказать — Миша готов выслушать. — Это долгая история. — По-моему, у нас всё время мира. — Ну, может, ты не хочешь слушать моё занудство, — когда вместо ответа Бестужев хмуро молчит, до Серёжи доходит, что это совершенно так. — Ты ведь помнишь, зачем строили стены? — То есть, ты вот настолько издалека начинаешь? — усмехается Миша. — Помню. — Ну вот, примерно в то же время в каждом доме назначали ответственных за Гражданскую Оборону и Чрезвычайные Ситуации. В общем-то, отряд добровольцев, которые знали инструкции и брали на себя ответственность за всех живущих в их доме людей. — И ты был в своём доме, да? Этот вопрос остаётся неотвеченным, но даже по хриплой усмешке Серёжи понятно, что да. И без любой реакции было бы понятно — потому что это Серёжа. Он не мог не. — Ага. Мы, по сути, нужны были, чтобы отчитываться о состоянии подвалов, которые превратили в бункеры, и вовремя собрать всех там, если начнутся какие-то беспорядки или что похуже, — Муравьёв сглатывает ком в горле, давая понять, как неприятно ему вспоминать. — В первый раз мы понадобились где-то за год до катастрофы. Может, ты по новостям видел — у нас бастовали против развития ядерного вооружения, ну, после того, как слили те документы. — Это ещё тогда, когда Байден с доктриной выступал, а потом выяснилось, что у них там то же самое? — Да, мы ещё тогда не верили, что всё так далеко зайдёт. Вроде и люди все взбунтовались, правительственные здания чуть ли не камнями закидывали, и против мобилизации пацаны выходили, и врачи тоже высказывались, что все больницы переформируют. Ты помнишь, наверное. — У нас такого не было, я же из деревни. Но я читал в Медузе. — А, ну значит помнишь, о чём я. Там по полицейским в первый раз стреляли ещё — вот тогда мы и отсидели первую «неделю безопасности», — Серёжа невольно прижимается к нему сильнее, и Миша сам обнимает его крепче. Волосы на затылке дыбом встают, потому что они оба знают, что было дальше. — Потом почти на год всё утихло, и знаешь, хотелось верить, что эти бункеры в метро, стена, отряды наши — всё зря. — А потом Мурманск? — А потом Мурманск, — кивает Апостол. Эту часть Миша уже и сам знает. Как неудачно запущенная ядерная боеголовка уничтожила НАТОвский танкер у Кольского, а потом спекулировали, что, может, и не неудачно, а в конце концов предупредительный удар по Мурманску — и всё. Курок спущен. Фитиль подожжён. — Всех тамошних к нам повезли, сам понимаешь. А там и больницы переполнены, и радиация распространяется по врачам и медсёстрам. В общем, несладко нам было. Видел бы ты, сколько народу вышло на улицы, даже против всех правил. Страшно было просто по городу идти — такая ненависть витала в воздухе. Уже даже не к Правительству, к друг другу тоже. — Что ты делал, когда ударило по Челябинску и... — у Миши не получается вслух произнести Нижний Новгород. Больно. Не просто на душе — даже физически. Будто чувствуя эту его боль, Серёжа сжимает его пальцы крепче. — Разгонял толпу, напавшую на участкового. Нам даже оружие не выдали, а у них, откуда-то, было, а я полез зачем-то. Хорошо, что вытащил дядь Витю, ну, участкового, раньше, чем по громкоговорителям объявили, что мы вступили в ядерную войну и нет больше ни Екатеринбурга, ни Челябинска, ни Нижнего, — Миша отвлекается от серёжиного голоса, вдруг понимая, что он никогда об этом не вспоминал и не думал. Наверное, потому что практически и не знал. У них в деревне только шутили про стену и «космонавтов» из ОМОНа, пока где-то некогда мирные люди стреляли по ним на поражение и без разбора. — Я не знаю, в каком порядке это произошло. А Романов отказывается говорить. Как будто это что-то изменит. Мише требуется несколько секунд, чтобы вспомнить, как Коля рассказывал про брата в органах. И ещё столько же, чтобы сопоставить это и разбомбленное Правительство на Смольном. — Как думаешь, он знал всё заранее? — Думаю, нет. Иначе бы тоже уехал.

***

— Серёжа? — мама смотрит на него со страхом, так и не выпустив из рук ни полотенце, ни тарелку, которую намывала после ужина. — Ты в порядке? Он дышит шумно и может только представить, насколько у него раскраснелись щёки после импровизированного спринта. — Водички налей, пожалуйста, — просит Серёжа, вытирая лицо от пота. Мама протягивает ему стакан, и Серёжа выпивает его в два глотка. Становится легче. — Что случилось? — волнуется. Ясное дело, что волнуется. У Серёжи кружится голова. — Вам надо уезжать. — Куда? — Матвей появляется за спиной неожиданно, обнимая Анечку, что держится за его шею и роется в и без того спутанных волосах. — Что-то серьёзное? — Все дома? — Серёжа выходит в коридор, заглядывает в гостиную. Катя с Леной там. Матвей кивает в ответ. — Поедете к бабушке, у нас в машине как раз хватит места на всех, вы с мамой можете вести по очереди. И Катя может. — У меня ещё прав нет, — хмурится сестра, обратив внимание на явно чем-то встревоженного младшего брата. — Да кто спрашивать-то будет, — отмахивается тот и достаёт из шкафа старый чемодан. — Вещей много не берите, если что, купите по дороге, что надо. Куртки только не забудьте, зимой в Иркутске холодно. Разрешение я подписал, там, на комоде лежит. Из дальней комнаты выглядывает лохматый Поля, достаёт правый наушник. По одному только взгляду, кажется, понимает: что-то важное. Сзади на серёжино плечо ложится тяжёлая братская рука. — Ты говорил, что это только в крайнем случае, — тревожится Матвей, опуская приёмную дочку на пол. Та обнимает его за ногу. — Это?.. — Да, оно самое, — нехотя соглашается Серёжа, буквально слыша, как сердца домочадцев уходят в пятки. — Я был в больнице. Там полный хаос. Главврач сбежал — а крысы первыми бегут с тонущего корабля. В квартире настолько тихо, что слышно соседский телевизор. У Серёжи всё из рук валится, пока он, не сворачивая, что попало бросает в чемодан. В голове одна только мысль: пусть они убираются из Питера поскорее. Это интуиция. А интуиция его никогда не подводила. — Всего лишь главврач, Серёж, — Лиза хмурится, выходит к Ипполиту и вытаскивает из его уха второй наушник тоже. Тот будто отмирает. — А ты? — спрашивает тихо, хотя они все знают: Серёжа с ними не поедет. — Этому городу нужен свой герой, — пытается сострить Муравьёв, хотя и понимает, что не поможет. — Уезжайте. Прямо сейчас. Напишете, как будете дома. — Ты уверен? — Да. Да, я уверен, — он сглатывает панику и старается дышать ровней. — Хотя и надеюсь, что всё же ошибся.

***

Серёжа пристёгивает маленькую Аву и целует в лоб. У неё в руках розоволосая барби, которую сегодня, кажется, зовут Мила, она улыбается и совсем не понимает, почему у бабушки дрожат руки. Когда она своими крошечными пальчиками касается его щеки, у Серёжи сводит что-то в груди. Он будет скучать. И он практически смирился, что скорее всего никогда больше их не увидит. Маму, Матвея с дочками, сестёр. Польку. Их жизнь давно изменилась, но Серёжа только сейчас понимает, что назад пути нет. — Не расстраивай папу, — говорит он племяннице и захлопывает дверь машины. Где-то вдалеке воет сирена, пахнет краской и немного всеобщим ужасом, но иллюзорно тихо. Будто не веет угрозой прямо здесь погибнуть уже которую неделю кряду. — Ты ведь приедешь? — строго спрашивает Поля, стоя у багажника с рюкзаком на плече. Серёже так не хочется ему врать. — Конечно, — улыбкой прожигает нутро, но он держится, как может. — Когда всё успокоится, приеду. — Ты не должен этого делать, — у младшего в глазах сверкает влага, а Серёже и сказать нечего. — Зачем ты это делаешь? — Кто-то же должен быть сильным, Поль, — вздыхает Муравьёв, забирает его вещи, кладёт поверх чемоданов и закрывает багажник. — Все эти люди... Если что-то случится, они ведь погибнут. Ты же знаешь, я не прощу себе, если хотя бы не попытаюсь. — Ты нужен мне. В этот момент Серёже кажется, будто внутри него что-то умирает. — Ты мне тоже, поэтому лезь в машину и слушайся старших, — улыбается он через силу, не зная, сможет ли улыбаться когда-либо после. — Я хочу, чтобы вы были живы. Я попытаюсь отправить всех подальше отсюда, и, если получится, то сразу к вам. Окей? — А если не получится? Я не хочу уезжать без тебя. — Поль... — Ты тут совсем один останешься. — Эй! — Серёжа подходит ближе, берёт лицо брата в свои ладони и прямо в глаза заглядывает. — Всё будет хорошо. И я не один. Со мной тут будет Паша, помнишь? Не думай вообще об этом. Главное, чтобы вы остались целы. Поля обнимает его так крепко, как только может, пряча слёзы в его плече, и Серёжа не в силах его винить. Он бы тоже хотел заплакать. Он попросту не может себе этого позволить. — Всё, бегом. Глядя, как Поля садится в их семейный фургончик, Серёжа мысленно прощается. У них ещё не досмотрено три серии Настоящего Детектива — Серёжа помнит, — но, вероятно, Поля будет смотреть их один. Если будет. Когда-нибудь. Он провожает машину взглядом, машет рукой. Как раньше, когда все уезжали на лето к бабушке, а он оставался сдавать сессию. Будто всё хорошо. Будто всё в порядке. Будто Серёжа сейчас не пойдёт отправлять Аню за ними и не вернётся в квартиру, которой никогда уже не услышать смех всех Апостолов за семейными ужинами. Серёжа старается не жалеть и не винить себя, что спасает дорогих себе людей. Не думать, что кому-то некуда уезжать. Не сомневаться, что он увидит их снова. Серёжа прячет дрожащие руки в карманы, смотрит, как семья скрывается за поворотом и напоминает себе: три серии. Три серии. Три часа. Три часа, ради которых можно и вечность потерпеть.

***

— Все по местам, спокойно! — Серёжа громко захлопывает дверь подвала, чтобы заставить людей замолчать. — Пожалуйста, без паники! Он не может смотреть им в глаза, потому что паникует сам. Сто шестьдесят три человека, из них три десятка — дети. По спискам. Серёжа знает, что их здесь больше, но это не страшно. Совсем не страшно. Дополнительную еду добудут, надо не забыть одеяла, одежду и предметы личной гигиены. Это первый раз, когда взятая ответственность ощущается в полной мере. И это чертовски тяжело. — Итак, все помнят план? — Серёжа криво улыбается. Серёжу тошнит. — Вы можете выходить, но лучше остаться здесь. Сидим неделю, дальше по ситуации. Всё необходимое можете спрашивать у меня или у сержанта Пестеля. Серёжа умоляет про себя, чтобы Паша подыграл. — Это приказ? — женщина с пятого этажа как всегда критична. Её заткнуть чем-то хочется уже с сентября. — Это... — Серёжа не знает, как объяснить всем, что он использовал протокол Красный исключительно из собственных ощущений. Ещё он не знает, как объяснить, что начальство ему уже почти три недели не отвечает, и, кажется, они сами по себе. Всё рушится, и Серёжа хочет просто сдаться. — Да, это приказ, — Паша подыгрывает. Он здесь на птичьих правах лучшего друга, но Серёжа чувствует себя так, будто Пестель спасает ему жизнь. — Сигнал подан, мы надеемся, что ложная тревога, но лучше помолитесь заранее. Серёжа ловит себя на мысли, что молится тоже.

***

Между паникой и чужими жизнями Серёжа выбирает второе. Нарушая все протоколы, которые сам подписал, против всех правил и субординации. Он переступил черту тогда, когда заставил уехать свою семью. Эти люди заслуживают того же. Шанса. Хотя бы крошечного. Если здесь всё взлетит на воздух, Серёжа сомневается, что кто-либо сверху станет им помогать. — Есть ещё кое-что. Не по плану, но... Если вам есть куда — уезжайте. Сегодня. Прямо сейчас. Спокойно: поднимитесь к себе, возьмите нужное, и уезжайте отсюда. Пока не настанет комендантский час — вы успеете. Голос дрожит, пока Серёжа выступает со ступенек, и даже если он говорит тихо, его слушают все. Он, простой пацан, не доживший ещё до тридцати — их надежда. И Серёжа не позволит себе порушить это всё, предать тех, чью жизнь взял в собственные руки два года назад. Установки мелькают в голове: раздавать пайки строго по спискам, лишних не впускать, запирать подвал на комендантский час, сохранять численность для отслеживания ситуации, сообщать обстановку. Серёже плевать. Так же сильно, как губернатору плевать на них. Он думает лишь о том, что в районной больнице сейчас творится хаос, что главврач спасал свою дешёвую шкуру и что настоящие капитаны покидают корабль последними. — Ты чего ревёшь? — спрашивает он тихонько у мальчонки, спрятавшегося в углу. — Моя мама... Мама в больнице, — всхлипывает тот, вытирает нос рукавом и жмётся в угол сильнее. — Она не приходит. Не приходит уже два дня. Я... я хочу к маме. Серёже тоже хочется к маме, если честно. — Там сейчас много больных. Твоя мама помогает им. Она настоящая героиня, и скоро вернётся, — он кладёт ладони мальчику на плечи и усилием воли — снова — улыбается. Его уже тошнит от улыбки. — Веришь мне? Серёжа сам себе не верит, потому что видел больницу. Видел медсестёр с посеревшей кожей, видел мурманчан с ожогами по всему телу, видел суматоху. Видел, что больница постепенно превращается в кладбище. — Ты впустишь её, да? — с надеждой говорит мальчонка. Очередные правила давят на горло: не контактировать с заражёнными, не открывать двери тем, кто попал под воздействие радиации, не лгать. Серёже так много нельзя. Ему нельзя, чтобы здесь был Паша. Ему нельзя было подписывать Ане и семье разрешения на выезд. Ему нельзя выдавать детям лишнюю конфету. Ему нельзя не слушать приказов. — Конечно. Конечно, впущу.

***

Паша стоит в его гостиной, разглядывая катины плакаты на стене, будто не шутил над ней и этими плакатами с корейскими мальчиками каждый чёртов раз, когда приходил в гости. Сегодня он почему-то кажется в этой квартире чужим. Впервые. У Серёжи есть ощущение, что и он здесь чужой, потому что эти стены — больше не его дом. — Я хочу, чтобы ты тоже уехал, — говорит он тихо, стараясь не смотреть на Пестеля. — Ну что опять начинается, Муравьёв? — Паша опять пытается шутить. Если честно, Серёжа за семнадцать лет их дружбы устал от его оптимизма. И, если более честно, уже в него совсем не верит. — Хватит, я серьёзно. Паша вздыхает. Больше не ухмыляется. Спасибо. — Серый... — тянет он, едва ли глаза не закатывая. — Что? — Серёжа раздражённо теребит в руках ремень сумки. — Ты же понимаешь, что это значит. — И поэтому ты хочешь спасти меня, думая, что я соглашусь? — Я бы затолкал тебя в багажник к Ане, но ты крупнее меня, а ещё я верю в твоё благоразумие, поэтому прошу по-человечески, — он ведь знает, что не сработает. Не с Пестелем. — Паш, уезжай. И это не срабатывает. — Нет, — отвечает тот предельно ясно. — Паш! — Нет, Серый, не уеду. — Паш, пожалуйста... У Серёжи нервы сдают. К чёрту. — Даже не проси. Ты серьёзно думаешь, что я готов спасать свою жопу в размен с жизнями людей? С твоей жизнью? — Я не хочу, чтобы ты рисковал, Паш. — А я не хочу, чтобы ты сдох, на своей спине вытаскивая алкаша дядю Валеру, но ты точно будешь это делать, и я даже не буду пытаться тебя переубедить, потому что я знаю, какой ты идиот, но я также никуда, блять, не поеду, потому что тебе нужен кто-то, чтобы спасти тебя, — Пестель останавливается, чтобы вдохнуть. Вот сейчас, в эту секунду, он, пожалуй, впервые выглядит на свои почти тридцать. — Ты обещал Поле выжить. И ты хочешь сделать это один? — Я знал, на что иду. — Да, и ты — упрямый осёл, но я тоже могу быть упрямым ослом, и ты — последнее, что у меня осталось, и я не собираюсь тебя терять, потому что ты упрямый осёл. — Паша, блять. Запуская пятерню в волосы, Серёжа изо всех сил жмурится, будто ему больно. На деле ему скорее до боли свербит отчаянием где-то в трахее, но ощущения, будто кто-то перемолол стекло ему в суп. — Ой, не надо тут на меня свои маты расчехлять, — Пестель устало улыбается. Это кажется даже искренним, пусть улыбка и едва заметна. — Я с тобой до конца. Даже если он завтра наступит. У Серёжи срывается голос, когда он, наконец, сдаётся перед напором бесцельных попыток остаться в чужой памяти несокрушимым супергероем: — Я люблю тебя, Паш. — Так, блять! — резко обернувшись, Пестель выставляет вверх указательный палец. Абсолютно не убедительная угроза. — Ты чё, прощаться удумал? — Нет, — Серёжа, кажется, перестал различать ложь и правду. — Ну вот и всё, бля. Где там ящики твои с хавкой? Приходится напомнить себе: они пришли за едой. Внизу почти полторы сотни голодных и напуганных людей. У крыльца подъезда — патруль, а на границе города — кордоны. Не время для разговоров. У Серёжи предчувствие, что время для разговоров наступит ещё очень нескоро. Он проходит в дальнюю комнату, где жили они с Ипполитом, берёт за ручки один из ящиков и концентрируется, как может, чтобы не повалиться на пол прямо тут. Хочется кричать, плакать и сдохнуть, но просто нельзя. Нет, Серёжа не знает, как выдержит ещё неделю ждать самого страшного. А как стерпит всё, что будет после, тем более. Путь от квартиры до подвала он молчит, слушая шаги Пестеля за спиной. Успокаивает. Хотя бы немного. На последнем пролёте у подвала тот зовёт с надломом в голосе: — Серёж. — М? — оглядывается. У Паши на лице боль и страх перекрывает нечеловеческая уверенность. — Я тоже тебя люблю.

***

— Ты похож на Человека-Паука, — хихикает мальчик, большими глотками отпивая горячий чай. — На Макгуайра? — усмешкой поддерживает шутку Серёжа, задерживаясь ненадолго рядом с ним. Мама не пришла. И Серёжа знает — не придёт. — Нет, на настоящего! На Человека-Паука. — Тогда скорее на Сорвиголову, — Муравьёв смеётся искренне и даже думать себе не позволяет поправить мальчика в том, что супергероев не существует. — Не-е, ты Питер Паркер. Такой же крутой. И говоришь, как он. Мальчишка жуёт конфету дальше, а Серёжа, хлопнув по коленкам себя и по плечу его, встаёт, чтобы пойти помогать дальше. Оборачивается. Подмигивает ребёнку, с хитрецой в глазах приставляет к губам указательный палец: никому не слова. Будет нашей тайной. Как там, с большой силой приходит большая ответственность? Где бы её ещё взять. Силу.

***

Услышав в половину второго ночи яростный грохот, эхом разлетающийся по подвалу, Серёжа даже не сразу понял, что это стучат в дверь. Всего первый день один — а он уже теряет рассудок. — Кого там нелёгкая принесла, — бурчит Пестель, переворачиваясь на другой бок в неудобном спальнике. В голове Серёжи проскакивает мысль, что за два года можно было бы и двухэтажными кроватями закупиться, раз знали, что так будет. Почему они купили только спальники? Может, подсознательно Серёжа знал, что придётся покинуть родной Питер, а кровать с собой не потащишь. А может, Серёжа не хотел верить, что они придут к такому. Он встаёт с холодного бетона, поднимается к двери и на секунду задумывается о том, что Паша предлагал ему завести биту. Сейчас бы пригодилась. Серёжа надеется, что это мама того мальчика, а не спецназовец в полной амуниции, пришедший за ним из-за злоупотребления полномочиями. Ему не нравятся спецназовцы. Они бездушные какие-то, словно куклы на батарейках, а ещё они, сука, не отвечают на звонки. — Привет, — на выдохе и с истерической улыбкой встречает его Ипполит. У Серёжи душа в пятки уходит. Он моргает дважды, но Ипполит никуда не пропадает, и это не должно так быть. — Что ты здесь делаешь? — после длительного молчания всё-таки спрашивает Муравьёв, не узнавая своего голоса. — Даже не поздороваешься? — смеётся младший, и если бы Серёжа был плохим братом, он бы влепил ему подзатыльник. — Ипполит! — К тебе пришёл. — Ты... — Серёжа настолько возмущён, что не может найти слова. — Ты должен быть уже как минимум под Москвой, что ты делаешь здесь? — Говорю же: к тебе пришёл. Это всё так сюрреалистично, что Муравьёв готов себя ущипнуть, чтобы удостовериться, не спит ли он. Не спит. Поля так и стоит перед ним, на плече чехол с винтовкой, сам в куртке джинсовой, с нашивочками. Погодите, это же серёжина куртка. — Какого... — вздыхает он, хватаясь за голову. — Впусти меня, ради христа, пока твои весьма крепкие и вооружённые коллеги не поняли, что меня тут не должно быть, — просится Ипполит, нервно стуча пяткой по полу. Мандраж? Паника? Энтузиазм — что это? Как он вообще попал сюда, мелкий балбесина? — Тебя тут и не должно быть! — Но я тут. Так что впусти! Сзади подходит Паша и оттаскивает его с дверного проёма, чтобы мелкий мог зайти в подвал. Сам же и закрывает дверь, пока Серёжа отходит от шока и пытается понять, ему нужно кричать, ругаться или впадать в истерику. В итоге он глотает все претензии, надеясь высказать их все позже, садится рядом с Ипполитом, который уже удобненько раскладывает себе спальник, и в глаза заглядывает: но нет там проблесков совести. Всё такой же балбес. — Я передумал, — предупреждает все вопросы Ипполит, шмыгая носом. — Что, прости? — Уезжать, — невзначай будто бы пожимает плечами Поля. Как будто всё это шутка какая-то. Игра. — Я передумал уезжать. Старший Муравьёв закипает вновь. — Тебя и не спрашивали! — Серёжа! — Поля стратегически хватает его за запястья. — Успокойся, пожалуйста. Я сам себя спросил. — Ты сделал что? — Тебе по порядку или как? — в ответ Серёжа молчит, стискивая зубы. — Ну, наорал немного на Мотю с мамой, поплакал для виду, погрозился выпрыгнуть на ходу, потом пообещал, что притащу тебя живым в Иркутск, вышел перед кордоном и пешком попёрся сюда. Далеко, чтоб ты знал, идти было! — он почти горделиво встряхивает головой, но потом замечает, что Серёжу его рассказ абсолютно не впечатлил. — Это моё решение. Ты сказал: должен быть кто-то сильный, и я хочу. Я хочу быть сильным, — Поля переводит дыхание, сглатывает слюну, прямо в глаза брату смотрит, — как ты. О нет. Это было бы приятно, если бы не было так жутко. — Тебе шестнадцать. — Я всё обдумал! — Ты маленький, чтобы думать. — Эй! — воскликнув, Поля обиженно бьёт его в плечо кулаком. — Я стреляю лучше тебя. И я умный. — Кто тебе такое сказал? Мама? — Ты. Отвернувшись, чтобы Ипполит не видел всех его противоречивых эмоций, Серёжа закатывает глаза и почему-то улыбается. — Ты — мой любимый брат, и я тебя не брошу. Ты не учил меня бежать и прятаться, ты всегда говорил, что нужно совать сомнения в жопу, брать яйца в кулак и сражаться до последнего. — Вообще, это говорил я, — подаёт голос Паша. — У Серёжи не настолько развит словарный запас. — Пестель, ты не помогаешь, — цедит Муравьёв-старший сквозь зубы, пытаясь построить в голове план того, как увезти Полю из города в ближайшие пару часов. — Но ты тоже говорил: борись, несмотря ни на что, — возмущается тот. — Я говорил про биатлон и твою бывшую! — Это... — Поля чешет затылок и неуверенно морщится, — kinda counts? Теперь Серёжа жалеет ещё и о том, что записал брата к репетитору на английский. — Это нихера не counts, Поля, это — война, ты понимаешь? — Ну, я уже ходил в военкомат. Я годен. — Поля! — Я самый, да, я — Ипполит Муравьёв-Апостол, а знаешь, у кого ещё такая фамилия? — младший снова берёт его запястья в свои руки и заставляет на себя посмотреть. — У самого классного парня на всей планете, который всю жизнь был для меня круче любого супергероя, на которого я всегда ровнялся и на которого хочу быть похожим. У тебя. — Ты хочешь заставить меня чувствовать себя виноватым? — горько усмехается Серёжа, стараясь дышать ровнее. Он, если честно, никого никогда сильнее Польки не любил. И любит он его вот за такие вещи. И это так отвратительно, что вся жизнь вела к этому моменту, потому что Серёжа бы сейчас с радостью оказался в реальности, где его младший брат — безответственный придурок, а не вот это вот всё. — Нет, я хочу заставить тебя понять, что у меня важнее тебя никого нет, и я хочу помочь тебе. И людям. Я хочу помочь людям, но в первую очередь тебе, потому что у тебя только шило в жопе и Паша, а этого явно не хватит. — Ну, спасибо, — язвит Пестель из-за полькиной спины. На него не обращает внимания ни один из Муравьёвых. — Ты... — Серёжа ощущает, как пересохло в горле. — Если что-то с тобой случится, это из-за меня, понимаешь? — А если с тобой — то из-за меня. Это замкнутый круг, не спорь. — Боже, в кого ты такой упрямый. — Угадаешь с трёх раз? — чуть улыбается Поля, и это — последняя капля. Серёжа снова закатывает глаза, но сдаётся. Конечно, он знает, в кого. Он для вида цокает языком, но подаётся вперёд и крепко обнимает братишку, тем самым будто клятву даёт, что так теперь всегда будет. Если Поля выбрал между относительно спокойной безопасной жизнью со всей семьёй и спасением брата последнее, то Серёжа не имеет права облажаться. Это как сделка — с Дьяволом или самим собой, — что с Полей ничего не случится. Потому что иначе и правда будет виноват исключительно он сам. Глядя на них, Паша хрипло смеётся: — Я же говорил, что ты упрямый осёл.

***

— Тише, — шепчет Муравьёв, крепко прижимая к груди мальчишку. — Не плачь, тише. Трясёт. Жутко. Разбиваются о бетон подвального пола стёкла мобильников, падающие друг с друга ящики и их судьбы. Нужно считать: Серёжа помнит. Про себя или шёпотом. Это успокаивает, но на самом деле это нужно, чтобы понять, как далеко взорвалось. Но он просто не слышит грохота, потому что слышит только крики ужаса. Он не закрывает глаза, чтобы видеть Ипполита — тот стискивает в пальцах винтовку, как спасательный круг, тяжело дышит и жмётся к Паше. У Серёжи щиплет в носу и слезятся глаза — не от пыли, но от понимания того, что он обнимает не того ребёнка. Чужого брата. А должен своего. Ипполит бы сам не дался, но Серёжа просто хочет укрыть его собой. И считает: Двадцать три. Двадцать четыре. Двадцать пять. Новая волна. Толкает на стену. Потолок трещит. Один. Два. Три... В следующий раз может ударить прямо по ним, а Муравьёв уговаривает чужого ему мальчишку перестать рыдать. Он ужасный брат. Наверное, хороший человек, но это совершенно не помогает. Мальчик зовёт маму. Громко. Серёже орать хочется, что она не придёт, она там, снаружи, она подписала себе смертный приговор сорок четыре секунды назад. — Всё будет в порядке! — голос Пестеля тонет в грохоте и панике. — Спокойно, вероятность, что попадут в нас, очень маленькая! А Серёжа всё думает, что крики — не так и плохо. Как было бы страшно, если бы они сидели сейчас в тишине. Давящей, жуткой, создающей ощущение, что Смерть вот-вот постучится в двери. И Серёжа кричит сам, когда следующий снаряд падает на его родной город.

***

— Выходим, выходим! — командует он, даёт отмашку, взглядом провожает каждого, кто выбегает из дверей подъезда. — Детей на руки, вещи только самые необходимые! — Ты уверен, что пора? — Паша стоит рядом, стискивая зубы. — Видишь, там? — Серёжа показывает рукой на противоположный конец двора. — Грузовики. Они эвакуируют всех. — А тебе отдавали приказ? — Нет, но это было в инструкции. Выжил — ищи эвакуацию. — А разве можно выходить без приказа? — хмурится Пестель, помогая пострадавшим подниматься по лестнице. Серёжины нервы уже в который раз сдают. — Мне эти твои приказы уже месяц никто не отдаёт, я — сам по себе, мы все — сами по себе, и если нам великодушно предоставили транспорт, я нахожу себя вполне компетентным, чтоб самому отдать приказ эвакуировать на нём своих людей, — он прожигает лучшего друга таким взглядом, что сам чувствует всю ярость в своих зрачках. — Я понятно изъясняюсь, сержант? — Так точно, лейтенант запаса Муравьёв-Апостол, — вздыхает Паша не без усмешки. — А места хватит? — Должно. — Будто что вспомнив, Серёжа озирается. — Поля! Бегом марш, ты чего застрял? — Я без тебя не пойду, — упрямо мотает головой бестолковая мелочь. — Я ухожу последним. — Ну, значит я — предпоследним. — Ты... — Шмакодявка, — ещё и лыбится, шмакодявка. — Знаю. — Я хотел сказать балбес, но так тоже сойдёт. Серёжа внимательно наблюдает, как людей сажают в грузовики. Пересчитывает, удивительным образом не сбиваясь. В груди ноет непонятное предчувствие. — А где мама? — останавливается возле него мальчонка, чьего имени Муравьёв так и не спросил. — Иди в машину, солнце, — вздохнув, как можно ласковее говорит он. — А мама? — Она, наверное, уже там. Пойди, проверь. Хлопнув по спине, он отправляет мальчика бегом к грузовикам. Бойцы в форме помогают забраться всем, паникующие, с головы до ног покрытые пылью и известью люди толпятся у машин в надежде получить место на пути к спасению. — Присмотрите за ним, — просит Серёжа у первой попавшейся взрослой женщины, указывая на мальчика. — Пожалуйста. Хмурится. Предчувствие никак не успокаивается. Может, это потому, что на них точно не хватит места? — Что это? — спрашивает Полька, чуть хмурясь. — Звук, слышишь? Серёжа слышит. Через секунду даже идентифицирует: вертолёт. О, Боги. Вертолёт! — Они прислали за нами вертолёты, па! — веселится девочка, которую отец выносит на руках. А Серёже совершенно не весело. Когда выходит последний человек, он спускается вниз, чтобы проверить, всё ли нормально. Труп девушки, неудачно ударившейся головой при втором взрыве, так и лежит в углу, завёрнутый в одеяло. Может, стоило и её забрать? Паршивое ощущение раздирает горло. Серёжа выходит во двор и поднимает голову: вертолёт всё ещё там. Очередь в грузовик совсем короткая — осталось человек шесть. Остальные все уже сели. Хоть что-то хорошее. — Ну что, пойдём? — зовёт Паша, рукавом закрывая рот и нос. И правда, дышать трудно. — Погоди, — Муравьёв оглядывается снова, будто что-то потерял. — Погоди, зачем вертолёт? — М? — не понимает Пестель. — Вертолёт зачем? — повторяет Серёжа, на этот раз твёрже. — Здесь негде сесть. Зачем он тут? Версий у Паши нет, раз он молчит. У Поли на лице написан страх, видимо, от брата передавшийся. Его космы кудрявые красиво трепещутся на сильном ветру от вертолётных лопастей, а Серёжа всё думает, и не может додумать. — И стена... Они же говорили, что после ядерных ударов закрывают, да? — Серёже не требуется ответ, он знает, что да. — Но мы все ещё здесь. Мы — выжившие, мы здесь. А стену закрыли. И вертолёт этот. И начальство... Его же здесь нет, видишь? Только солдаты. Никто не командует. — Сбежали? — севшим голосом предполагает Поля, хватаясь за его руку. — Сбежали, — соглашается Серёжа. — А стена эта... Нас точно не собираются выпускать из города. Но зачем грузовики тогда? Всех собрать? Но зачем? — Не-ет, Серый, ты же не думаешь, что... Договорить Паше он не даёт. Потому что до него доходит. — В подвал, обратно, в подвал! — кричит он и тащит Полю за собой. И только они убегают к козырьку подъезда, за спинами раздаётся оглушающий взрыв.

***

— А это Поля в военной форме, — Серёжа показывает фотографию на плёнке, пытаясь поймать свет луны, чтобы видно было. — Мы украли её, чтобы сбежать из города. — Ты что, вообще всё снимал? — удивляется Миша, разглядывая испуганное лицо младшего Муравьёва под шлемом с открытым забралом. — Почти. Вот кордон, который мы обходили, — на фотографии три автозака перекрывают выезд по шоссе на юг, на крышах стоят солдаты, перед ними и сзади — тоже. Жутко. — Кое-как получилось ночью слиться со сменщиками. О, а это Питер. Таким я его и запомню, видимо. Эти снимки — ещё хуже, и Миша рад, что видит их в негативе на проявленной плёнке. Кое-где она засвечена — Серёжа все делал подручными материалами в дороге, — где-то попорчена полностью, но всё равно видно руины, дымящийся Исаакий и обвалившийся шпиль адмиралтейства. Жутко. Миша рад, что не видел нынешний Нижний и помнит его живым. — Я снимал очень много. Есть даже фото расстрелянной полицейской машины, в которой Коля с Петей ехали, но я его Пете и отдал. Там же девушка его была, — Муравьёв смотрит на плёнку, как на своё детище, но совершенно безрадостно. Оно и понятно — нет никакой радости наблюдать документально запечатлённую смерть человечества. — Ты дальше посмотри, там очень много Поли. И Пашки. Потом Романов появляется. И Тверь даже попалась, но там размыто, я всё исподтишка снимал. — А потом что? — Плёнки мало осталось, я экономил. Вот последний кадр был. Мне потом Паша нашёл новую, но ту же нельзя просто так достать. Я всё искал реактивы, чтоб проявить — вчера только нашёл. — Поэтому и решился последний на меня потратить? — спрашивает Миша прямо в лоб, решая не заходить издалека. Серёжа, чуть опешив, замолкает. А потом вдруг улыбается шире. — Ты не спал, — понимающе кивает, будто догадался до вселенской истины. — Нет, я бы и так потратил его на тебя. Ты очаровательный, когда спишь. — Спасибо, — хмыкает в ответ Миша, не зная, ему зардеться или смутиться. — Только брейся чаще, пожалуйста. Ты и с бородой красивый, но, знаешь, меня завораживает твоя юность. То, какой ты по-хорошему зрелый для своего возраста... Не хочу, чтобы борода это скрывала, — Серёжа шепчет почти мечтательно, а потом вдруг встряхивает головой, будто сбрасывая наваждение. — Прости, если тебе некомфортно, честно, у меня нет бзика на отсутствие щетины. — Это ты так заранее отгородился от моих шуток про твою зацикленность на бритье? — живо смеётся Бестужев. — Ну, моя-то щетина меня просто бесит. Миша, откинувшись назад, забвенно глядит на звёзды и думает о том, какие кульбиты способна выписывать жизнь за кратчайшие промежутки времени. И он лишь надеется, что на этом американские горки хоть ненадолго остановятся. Потому что после хорошего всегда следует плохое — верно? А Мише хочется, чтобы хорошее длилось как можно дольше. Не только для себя — для Серёжи в первую очередь.

***

Настолько нечего делать, что Миша начинает чистить свои ботинки. Этот день они сидят в бункере, чтобы серёжина нога хоть чуть-чуть подзажила, и пока сам Серёжа после плотного обеда решил устроить себе дневной сон, остальным заняться попросту нечем. Каховский следует примеру Муравьёва и собственной давно выработанной привычке и храпит с верхней полки дальней кровати, тут же в углу Поля пытается понять, почему дымит из печки внутрь, а не в трубу. Рылеев в дальней комнате изучает книжки, оставшиеся от советских предшественников. Сидя на перевёрнутом кверху дном ящике, Паша читает одну из них — кажется, про революцию, судя по едким комментариям и выражению полнейшего отвращения на лице. — Паш, проверь, — Коля подсаживается на тот же ящик, не совсем вплотную, но явно ближе, чем мог бы, если бы захотел не вторгаться в личное пространство, и протягивает плеер, обновлённый отрезками чёрной изоленты. — Я вроде починил. На чуть сведённые брови Романова глядя, Пестель улыбается невольно, откладывает книгу, забирает его из рук Николая и втыкает в левое ухо свободный наушник, второй так и оставив Романову. Нажимает на кнопки, перематывает плёнку, и улыбка на его лице становится совсем-совсем широкой: работает. — Да ты герой-волшебник, — смеётся он, вызывая у Коли улыбку ответную. — Спасибо. — Я, правда, не уверен, что звук чистый, как надо. — На плёнке чище не будет, Ник, — Паша сжимает плеер в пальцах так, будто дороже у него ничего никогда не было, и с удовлетворением на лице прикрывает глаза. Наслаждается, наверное. — Я уж думал, всё, с ума сойду. Романов ничего не отвечает, только, чуть плечом касаясь чужого плеча, сидеть остаётся на месте. Его Паша не зовёт с ним послушать, и сам он не спрашивает, можно ли: молча, ладонь на пашину коленку положив, разделяет старые потрёпанные наушники с не менее старыми песнями на плёнке, звучащими, как настоящий симфонический концерт. И даже если Миша старается, отвлекая себя на чистку ботинок, на них не смотреть, у него получается плохо. Грешным делом кажется даже, будто Паша выглядит таким спокойным и, может быть, более того — счастливым, каким Бестужев его ещё ни разу не видел. Возможно, это заметная разрядка после бесконечного напряжения последних дней, возможно, это музыка в ушах, но Мише почему-то думается, что дело не во внезапно выпавшем снеге, не в тишине разом утихомирившегося леса и не в знакомых нотах затёртой до дыр коллекции песен. Дело в грузной руке Ника, охраняющей будто его колено от всех свалившихся бед, и практически ласковых движениях большого пальца по острой косточке и обратно, которыми Романов словно сказать что-то без каких-либо слов пытается. У них свой какой-то язык, молчаливый, и если спорят они на русском, то для того, чтобы быть просто рядом, они используют этот шифр жестов и ничего вроде не значащих прикосновений, но таких нужных, важных, необходимых. И Миша подглядывает украдкой, словно находиться здесь не должен, цепляется взглядом за едва заметно сгорбленного Ника, за эти попытки Паши не дотронуться локтями лишний раз, за пятнышки растаявших снежинок на одежде и за растрёпанные волосы, липнущие к лицу. Оставляя привкус желчи на языке, чувство собственной неестественности и отторжения разливается по жилам и кровеносным сосудам. Затыкая этот болезненный зов искорёженного нутра, Бестужев давит и улыбку тоже, отскоблить пытается грязь от ботинок и вид делает, будто его нет рядом и не существует вовсе. — «Мы с тобой будем пить отравленный воздух»? — переспрашивает вдруг тихо Романов, хмыкая своим, ему лишь понятным мыслям. — Не ожидал, что ты такое слушаешь. — Давай переключу, — резко, так для себя непривычно, будто в иного человека превратившись, суетится Паша и правда хочет перемотать плёнку, но Ник перехватывает его вечно чуть дрожащие пальцы своими и в глаза заглядывает так пронзительно, что даже у Миши мурашки по коже идут. — Что? — Оставь, — просит с лёгкой полуулыбкой, призрачной, туманной едва-едва, — мне нравится. — Убедившись словно, что Пестель не переключит, Романов отпускает его руку, но взгляда не отводит. — Просто ты и русский фолк в моей голове не сочетаются совсем. Я бы поставил, что ты больше по панку, — и оглядывает Пашу снова, будто находит доказательства своему мнению, — ну, знаешь, беспорядочные гитары, барабаны, оппозиционные тексты. — Так я и, — Пестель неопределённо взмахивает рукой и опускает глаза, ногой по влажной земле водит, словно в этих неосознанных мазках рисуя свою необузданную философию, — всё это, да, — и, головой встряхнув, вытаскивает сам себя из наваждения. — Я под эту свой первый медляк танцевал, вот и решил на память сохранить. И Миша поклясться готов, что сладкое марево ностальгии по ушедшему счастью, теперь существующему исключительно сублимацией в затёртой уже плёнке и старом кассетном плеере, растворяющееся в памороке горького осознания безнадёги — то зрелище, которое способно разбить даже самое чёрствое сердце, и то зрелище, которое Бестужев никогда бы не хотел наблюдать. Особенно — на остатках позолоты посеревших пашиных глаз. — А ты романтик, — с непринуждённо простодушным смехом говорит Романов, не преследуя цели задеть, но желая попросту поддержать хотя бы этим. — Ага, тот ещё, — Паша чуть язвит, но тоже, нос поморщив, фыркает едва слышно. — Да ладно тебе, блин, хороший танец был, и девчонка хорошая. Грех хотя бы так в памяти не задержать, — прикрыв глаза, Пестель откидывается слегка назад и вдыхает шумно, полной грудью. Взрезая щёки, горьковатой улыбкой кривится его рот, и Паша переходит на шёпот, и губы едва-едва размыкает. — Я был неуклюжим, как баклан, а она то ли танцами занималась, то ли ещё чем, и всё равно не жаловалась, что мы, как дураки, в обнимку из стороны в сторону качались. День жаркий-жаркий был, что аж спина под футболкой потела. И галстук капитанский, знаешь, от волнения на горло давил. И ещё у меня были отвратительные джинсовые шорты. Последняя дискотека в лагере, всё вокруг про прощание, скоро сказка закончится, а ты танцуешь медляк, и пусто-пусто в голове. И потом вы целуетесь, обещаете друг другу обязательно писать и никогда больше не связываетесь — настоящая романтика, почти как первый секс, — улыбку больше не скрывая, Пестель поворачивает голову чуть-чуть и Нику дарит самый тёплый взгляд, на который способна израненная человеческая оболочка. — А у тебя как? — М? — не поняв будто, переспрашивает Романов, из потока мыслей выдернутый. — Медляк первый — как прошёл? На твёрдую четыре или полный атас-катастрофа? Прерывая размышления Миши о том, что разговоры не по существу и делу, а о всяческой бессмыслице, которая в любом ином контексте была бы чужда, но в условиях радиационного апокалипсиса всегда к месту, спасают от безграничного кошмара реальности, Николай отчего-то плечами ведёт неуверенно совсем и хмурится. Не сильно, но до морщинки меж бровей: привычной, ярко-выраженной. Это видно даже, что он часто хмурится. Не только по складке этой, но и по жестам, по привычкам и убеждениям: такие люди всегда угрюмые и безрадостные будто. С грузом ответственности на плечах, который перевешивает собственные стремления, с тяжёлым прошлым и не менее мрачным будущим; Романов, пожалуй, больше каждого из них чувствует этот самый груз. Даже если декабристов он и не приручал, всё равно — в ответе, пусть это иррационально и слишком большой удар по ресурсам и без того истощённого тела. Наверное, Ник просто иначе не умеет. Так, чтобы обо всём забыть, отвлечься, выгнать назойливое волнение из плена черепной коробки, так, чтобы страх за своих людей не сжирал изнутри. Миша снова и снова думает об этом, будто подкрутив призму болезни, и теперь просто не может отделаться от мысли, что своей готовностью принять в себя частицы смерти Романов подписывается под приговором за все те разы, что кого-то не уберёг. — Да я и не танцевал никогда, — без особого сожаления, как сухую констатацию факта, сообщает он. — Даже на выпускном? — Паша удивлён, а Мише думается, что это удивление — выходец прямиком из того мира, где всё в порядке. Если есть место, где проблема — никогда в жизни не станцевать, то Рюмину туда хочется сильнее, чем чего бы то ни было ещё. — Даже на нём, — а Романову и непонятно, что Пашу так обескураживает. — Я всегда был одиночкой, и танцы с девочками — уж явно последнее, что меня интересовало, Паш. И в паузе Миша может буквально услышать эхо бесконечной пропасти различий между ними, от кончиков пальцев до макушки они ведь — разные. Воспитание, характер, убеждения, они целиком и полностью противоположные, и Бестужев уверен, что в любых иных обстоятельствах они бы не встретились, а если бы и встретились — ни за что и никогда не разделили бы наушники, чтобы послушать одну и ту же музыку, имея в виду нечто большее, чем просто песни. — Это неправильно, — себе под нос бормочет Пестель, чуть подумав. — Что неправильно? Одиночкой быть? — Нет, что ты никогда не испытывал этого. Классное чувство, — Паша вдруг загорается своей очередной сумасбродной идеей, и щёки его чуть краснеют даже. Он на Николая смотрит с искоркой во взгляде и улыбку свою фирменно широкую едва сдерживает. — Хочешь? — Что хочу? — Потанцевать. — Паш, — Романов выдыхает хрипло, мотает головой, будто ребёнка на шалости поймал, но издаёт столь обречённый смешок, что кажется, словно он похож больше на зов о помощи. Все его невысказанные: «это глупо», «ты серьёзно?» и «не место здесь, Паш, для танцев», — Пестель упорно игнорирует абсолютно наглейшим из образов, встаёт с ящика и руку протягивает. Его замолчанные: «если это глупо, то я рад быть глупцом», «я знаю, что ты не сможешь мне отказать» и «давай хоть раз сделаем вид, что всё в порядке, и может, тогда всё и правда станет лучше», — повисают в воздухе неначавшимся спором и утопическим откровением последнего издыхания угасающей надежды. Тишине отдана ровно секунда и два пересечённых взгляда, но Мише кажется, будто в это мгновение планета могла бы вывернуться наизнанку: для, пусть и отчаянного, счастья не существует времени. Оно безграничной массой растягивает континуум, замедляет бег часовых стрелок, оно превращает в дым все выдуманные измерения и отдаёт всю реальность без остатка хотя бы на миг. Ведь длится, во всей своей бесконечности, счастье только этот миг, ничего больше не имея. — Давай, — зовёт Пестель голосом тёплым, как чай с молоком, руку не убирая. За таким пойти — не грех. И Ник встаёт, завороженный этой рукой, и кажется, будто он Пашу чуть ли не в разы выше; улыбается едва ли не смущённо, смотрит в глаза ему так, словно никого больше на свете, кроме него, нет, ладонь кладёт на плечо и чуть краснеет, когда Паша с усмешкой её в свои пальцы берёт, обхватывает почти ласково: — Ты ведущий, я ведомый, — говорит. Музыки не слышно, но в неловких движениях Романова, в переплетённых пальцах, в широкой, от уха до уха, улыбке Пестеля, в лёгком стеснительном качании из стороны в сторону, которое даже танцем назвать выйдет исключительно с огромной натяжкой, — в каждой секунде того кратковременного и редкого душевного спокойствия и единения, что Паша Нику дарит, чувствуется неуловимый флёр настоящего искусства. Мише кажется, будто он становится свидетелем откровения, и при этом же он совершенно не должен здесь находиться. Не потому ли так скован Ник, что на него смотрят лишние глаза, не должны ли мечты сбываться тихо? Левый ботинок ещё не дочищен, но Бестужев изо всех сил ищет формальный повод уйти, не вызывая смущения. Он будет с собой нечестен, впрочем, если скажет, что ему не нравится смотреть, как Романов теряет серьёзность и превращается в того подростка, который так и не станцевал свой первый медляк. Губы Паши едва двигаются, проговаривая текст песни, и он так ярко улыбается, что невозможно прочитать и слова. Это и не нужно, потому что эта песня должна иметь значение лишь для них двоих. Ни Миша, ни Поля, разбирающийся с печкой в углу комнаты, здесь ни при чём. Поля же — герой, потому что сам поднимает Бестужева, сам вручает ему бечёвку в руки и сам говорит: — Мы проверить трубу и хворост собрать, не скучайте. — Возьмите оружие, мало ли кто там, — не отвлекаясь от пашиного лица, командует Романов. — Есть, сэр. Вооружившись табельным и полькиной винтовкой, они выходят на свежий воздух, и Миша чувствует себя так, будто скрип входной двери знаменует его моральную победу над самим собой. Закрывая бункер, они с Полей переглядываются. — Прогуляемся? — подмигивает тот, а Миша и без намёков бы понял, что им лучше задержаться подольше. Это может показаться сюрреалистичным, и именно таким оно Рюмину кажется, но в трубе застряла белка. Настоящая: рыженькая, мёртвая и уже подкопчёная. Разыграв на камень-ножницы-бумагу, кому достанется несчастливая участь выковыривать её останки, работают в итоге оба, потому что застряла бедная белка основательно. Снаружи прохладно, небо подзатянуто редкими облаками. Мише отчего-то так нравится сейчас ими любоваться, как если бы он наконец по-настоящему обратил внимание. Розовые блики на кучевых облаках — действительно красиво. За хворостом они уходят на восток, обсуждая полную бессмыслицу, но и в бессмыслице, впрочем, есть своя красота. — Ты хотел набить себе динозавра? — с насмешкой переспрашивает Миша, уже за пять минут устав бесконечно сгибаться-разгибаться. — Ага, — лыбится довольно Поля. — На плече. Зелёного. В банке, как светлячка. — Почему тогда не жёлтого? — Потому что жёлтые динозавры — это какая-то порнография. Миша предлагает Ипполиту покурить, но он отказывается, зная, что Серёжа почувствует запах. Тогда Миша курит сам, нарочно медленно затягиваясь и глядя мелкому в глаза. — А я ухо как-то прокалывал, но, сам понимаешь, суровый деревенский пирсинг иголкой у друга на сеновале — загноилось так, что третье ухо будто выросло. — Покеж шрам. — Гляди, — Бестужев поворачивается к свету левым ухом, чтобы Поля мог разглядеть шрам на мочке, больше похожий на крохотный кожаный узелок. — Ну ничё, шрамы украшают мужчину. — Особенно с такой одиозной историей, ага-ага. Разговор мечется от историй из детства до любимого кино. Поля не видел «Трансформеров», а Миша понятия не имеет о тех мультиках своего детства, которые тот описывает. Мишу на части разрывает желанием сказать Поле о том, что он нравится Серёже, что Серёжа ему тоже нравится, что это не глупости, но искренние порывы души и желания друг другу помочь, и что его брат — самый прекрасный мужчина на планете, но вместо этого Миша только и говорит, что: — Нет, ну Кристиан Бейл — краш. — Этот старик? — Ипполит делает отвращённое лицо, в то время как в Мише пробуждается зверь. — Так, послушай-ка меня, малыш! — он угрожающе наставляет на Полю сухую веточку, и это уже настоящая опасность уровня десять из десяти. — Это — лучший актёр своего поколения, ты вообще видел, как он менялся ради ролей, и... — Мишу отвлекает от долгой эмоциональной тирады вполне отчётливый треск кустов откуда-то сзади. — Ты слышал? Мигом потерявший любую весёлость во взгляде Ипполит встаёт по струнке и снимает винтовку с предохранителя. Очевидно — слышал. — Понял, откуда? — понизив голос в несколько раз, спрашивает Рюмин. — Нет. — Блять, — Миша щурится, пытаясь хоть взглядом поймать источник звука. Пусто. Кажется, тут недалеко просёлочная дорога. — Ты налево, я направо. И только он двигается с места, как Поля хватает его за рукав и тянет на себя. — Миш, а давай просто уйдём? — предлагает он, и до Миши только сейчас доходит, что привычка Паши лезть во все места и проверять каждый шорох, которую он унаследовал, достаточно непрактична. Точнее, смертельно опасна. — Нахуй это всё, пошли в бункер. Искренний страх Поли передаётся и Мише, и он, взводя на всякий случай курок, согласно кивает, подбирает весь собранный собой хворост и тащит Муравьёва за собой по тропинке обратно. Не хватит — дров нарубят, Миша видел пожарный топор в какой-то из комнат. Идти тут всего-ничего, и Миша даже перестаёт в какой-то момент бояться, пусть неопознанный треск раздаётся снова. Теперь дальше, а значит, они уходят от опасности — что уже хорошо. Охапка хвороста Ипполита поменьше, поэтому он обгоняет Бестужева на несколько метров. А он всё продолжает оборачиваться, будто из кустов вот-вот выскочит новый медведь-переросток, но никто не выскакивает. Треск не прекращается. Мишу бесит неопределённость, но проверять в одиночку он точно не полезет. — Бля, Миш, быстрее, — торопит его Поля. — Да лечу я, — отвечает он куда-то в пустоту, так и глядя назад через плечо. Заканчивается это неудачно: не углядев, Миша поскальзывается, падает в кусты, за которыми оказывается достаточно глубокий овраг, и летит кубарем вниз к ручью, царапая лицо и руки. Больно. Быстрые шумные шаги Ипполита остаются где-то наверху, и Миша сплёвывает попавшую в рот грязь. Приподнимается на локтях, морщась от боли в теле, которым он собрал, кажется, каждый камешек. Ищет взглядом выпавший из руки пистолет. А находит чей-то чужой взгляд. Удивлённый молодой парень в полицейской куртке, держащий в руках ведро, глядит на него сверху вниз. Хмурится. — Миша? — зовёт испуганный Ипполит издалека, не заметивший, куда он делся. Парень оборачивается на звук, потом обратно на Мишу. Оборачивается опять — на бункер. И снова на Мишу. Лицо вытягивается, словно он что-то понял. Взглядом цепляет пистолет. Миша успевает только увидеть шрам над губой и торчащие нитки оторванных шевронов на куртке, а болезненно пугающее осознание приходит слишком поздно — дотянуться до пистолета ему не успеть. Он всё же пытается. Тот оказывается в руках парня раньше. Рукоять разбивает Рюмину голову одновременно со вторым криком Ипполита: — Миша, где ты?
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.