ID работы: 9404408

прекрасное далёко

Слэш
NC-17
В процессе
362
Размер:
планируется Макси, написана 621 страница, 19 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
362 Нравится 371 Отзывы 67 В сборник Скачать

5.

Настройки текста
Если наступать очень тихо, смерть не услышит твои шаги. Кто-то из них постоянно ломает подошвами сухие ветки, и Мишу это бесит, бесит, бесит. Оплеуху отвесить хочется, или обругать на чём свет стоит, или просто попросить так не делать, но он только глотает слова тяжело и хмурится всё сильнее — какое другим дело до его собственноручно выдолбленных на подкорке страхов. Это бред, ведь и смерть с косой из книжек — чья-то больная фантазия, и лес на километры вокруг звенит исключительно тишиной и двумя металлическими брелками на его рюкзаке. А Мише всё равно страшно. Впереди всех идёт Паша со счётчиком Гейгера, говорит, что тут совсем рядом Нижний, главное в него не зайти. Проверяет, чтобы значение было хотя бы для жизни пригодным. Треск отдаётся зудом по телу, и это Мишу бесит тоже, и это он тоже запирает в себе. — Что показывает? — интересуется Петруша от нечего делать. — А ты разбираешься? — Пестель даже не оборачивается. — Нет. — Тогда меньше знаешь, крепче спишь, — хмыкает Паша и убирает прибор в карман. — Прямо тут не поляжем, а остальное неважно. Почему о цифрах молчит, Бестужев понимает — большие. А насколько, разницы теперь никакой, всё равно каждый из них свою смертельную дозу уже получил. Если подключить фантазию, можно почувствовать, как радиация жжёт клетки изнутри. Краем глаза он видит, как Николай, будто порастеряв свою полицейскую, с формой в комплекте идущую способность балансировать на грани нездорового равнодушия и вселенской невозмутимости, раз в несколько минут кладёт руку на грудь — ощупывает холод табельного в кобуре прямо над сердцем. Это смертельное оружие, это спусковой крючок в небытие, который он никогда не срывал, и это страшно, что именно оно даёт уверенность в каждом следующем шаге. Романов никогда не стрелял в людей; он сам говорит, когда Миша спрашивает, каково это. — Трудно — врага убить? — хочется ему знать. Существуют ли на самом деле враги, знать не хочется точно. — Вот вместе и узнаем, — Николай уточняет ещё, что в тире был одним из лучших и изначально в баллисты целился, но карьерный путь иначе сложился. Белке в глаз не попадёт, но мозги вышибить — сможет. Невольно Бестужев касается рукой головы, тут же скрывая этот жест за попыткой поправить шапку. Помпон болтается на последней нитке, щекоча шею, и у Паши вырабатывается глупая привычка, когда мимо проходит, дёргать его, чтобы из стороны в сторону качался. Хоть шапку на глаза не натягивает — уже хорошо. Слева на ней до сих пор ткань твёрже из-за грязи после падения. Не думать, что это похоже на запёкшуюся кровь, не думать, не думать; Миша дёргает головой и отвлекается на рассуждения Николая о том, что можно было бы проверить, кто из них с Полей точнее стреляет, если б патронов было в достатке, а не как сейчас — каждая пуля ценнее золота. Пашин патронташ, николаева последняя обойма, полины шесть магазинов — это их билет в будущее и гарантия хотя бы небольшой безопасности. Потеря автомата Серёжей не поднимается в разговорах, не упоминается вовсе, словно и не важно это, но на деле — важно. По нему видно даже, как с голыми руками идти непривычно, как требует душа чувствовать эту почти болезненную тяжесть приклада в ладонях, как хочется горькое бремя огнестрела вернуть себе, а не выбраться из-под его гнёта. Словно это — мощь, дающая возможность контролировать судьбу собственную и людей вокруг. У него вряд ли бы хватило сил и физических, и моральных сейчас вынести это, и поэтому Паша только обещает разделить с ним ружьё на двоих, когда он поправится, а Поля держит за руку всю дорогу. И непонятно, кто из них кого поддерживает, кто кого ведёт, а кто за кем следует, и их сжатые крест-накрест ладони почти сияют необузданной честностью — им наплевать на предначертанное, если оно обрекает их на жизнь друг без друга. Будущего нет, если будущее они не увидят вдвоём. Судьба идёт к чёрту, если она решила заставить их страдать — они напишут свою, новую, и никакими превратностями она не разорвёт их сплетённых рук. Мише нравится смотреть на это, и даже не столько потому, что это — демонстрация той не потухшей ни под какими ветрами любви и надежды, которой так ему самому не хватает, но скорее просто из-за того, что ему хочется Муравьёвым только хорошего. Если бы у Бестужева был день рождения, он бы загадал, чтобы Ипполит всегда имел возможность держать брата за его тёплую, живую руку, чтобы Серёжа всегда искренне улыбался своему младшему, чтобы их остальная семья тоже воссоединилась с ними. Муравьёвы ему нравятся. Особенно потому, что рядом друг с другом они становятся совершенно другими, счастливыми версиями себя. И эти счастливые люди — та необходимая деталь картины мира, которую тот давно потерял. — Ты пялишься, — едва слышно сообщает Рылеев, заставляя Мишу вздрогнуть. Он резко отворачивается от Серёжи с Полей и смотрит Кондратию в глаза не то испуганно, не то растерянно, и тот хмыкает заметно, будто смешное что увидел. — В порядке он будет, не смотри на него так. — Я не на раны смотрел, — признаётся Бестужев раньше, чем сам понимает, что тогда он пялился на что-то другое. Одёргивает перчатки, одолженные Пашей, и сгибает в кулак замёрзшие пальцы, разминая. Кондратий плечами пожимает, одним из них явно слабее, от боли будто. Миша не спрашивает, зная, что ему вряд ли ответят; запоздавшее осознание, что из них всех ровно двое выглядят целыми, выбивает воздух из лёгких. Следом приходит и понимание, что Ипполит с Николаем, имея едва ли больше пары ссадин на коже, напрочь переломаны изнутри. Впрочем, кажется Бестужеву, они все давным давно искалечены и ремонту не подлежат. Неудачное время жизни забросило их на свалку существования, где им суждено дотерпеть последние деньки-месяцы-годы, и они могут только притвориться, что прекрасное там где-то далеко есть, на деле понимая не менее прекрасно, что, скорее всего, ничего подобного нет уже на планете. Они опоздали со своей надеждой, но Серёжа шагает рядом, как символ не веры, но шанса на то, что их невесёлую игру ещё можно перевернуть. Выжить, всему вопреки, идти дальше, как бы ни тянуло назад, улыбаться, перетерпев адские муки боли. У него тёплый бархатный голос, и он рассказывает Ипполиту, что Раскольников был неправ и как Пётр Первый привёз в Россию картошку, распутность и празднование Нового года. Просто вспоминает учебники, то, что сам читал, вставляет интересные факты и теории — разбавляет горький привкус безнадёги историей и литературой. — Суть не в теории, — вдруг перебивает Миша Апостола, подойдя чуть ближе, — а в том, что Родион использует её для оправдания своих поступков. Серёжа поворачивает голову, чтобы посмотреть на него, и по его лицу практически невозможно прочитать ни одну из его эмоций. Не то неприязнь, не то тёплая заинтересованность, а может, простое добродушие; всё равно Бестужев ёжится и чуть вжимает голову в плечи, думая, стоило ли встревать в диалог. Невольно взгляд цепляется за рассечённую бровь Муравьёва, ссадина уходит почти к веку, багровая корка, скрытая наполовину пластырем, наверняка больно натягивает кожу с каждой попыткой поморщиться. Кто же это так с тобой, — мелькает в мыслях, но Миша не спрашивает вслух. Думает только, какие люди способны приносить людям боль в период, когда боль приносит буквально каждый новый вдох. Наверняка те же самые, которые забрали у него в январе всю еду, спички, заставили прямо с себя снять любимый тёплый свитер, связанный бабушкой, и, избив, издевательски оставили живым отхаркивать кровь на бетонный пол. Фантомная острая боль под рёбрами справа заглушает даже нытьё в лодыжке, Бестужев через ткань подкладки, руку из кармана так и не вынув, касается давно очистившейся бледной кожи, на которой не осталось ни одного следа от пережитого. Стёрлось, зажило. Так смешно, что внутри-то ничего не заживает. Правда ведь, Серёж? Оно пройдёт и затянется, но нутро ведь никто не починит. Шрамы — пустое эхо настоящей боли, сущая мелочь по сравнению с ураганом на душе, который сносит всё то новое, что пытаешься из обломков себя же строить. И у тебя, Серёж, пройдёт, но то, что ты видел, никогда не забудется. И ты тоже никогда не оправишься. И главное — жить с этим всем дальше. Да, Серёж? Жить. — Ну, я о том, что у него теория сама себя рушит, и он часто находит в ней сам изъяны, и он мог бы её доработать, но на деле она нужна только для того, чтобы он считал себя невиновным в собственных преступлениях, — поясняет Миша, нарушив затянувшуюся паузу, и в глаза Муравьёву-старшему смотрит, думает, что такие, как он, жить должны. А такие, как Бестужев, умирают в каждой чёртовой книжке. У них не книжка, но Рюмин всё равно почему-то забывает об этом. А следом, увидев искорку на радужке Апостола, забывает и о том, что смерть существует. — Это же как раз и означает, что он не был прав, — уточняет Серёжа, и кажется по его взгляду, будто все мишины чёртовы мысли он сумел как-то прочитать. — Потому что никакое превосходство не способно оправдать отсутствие человечности. — Эй, литераторы, — голос Паши слишком громкий, даже если он и пытается быть тише. — А вы можете обсуждать что-то менее дизморалящее в пределах моей слышимости? Я не хочу ударяться в философские размышления, я хочу слушать Руки Вверх и радоваться жизни. — Разрешаю тебе заткнуть свои ушки и не подслушивать, — у глаз Серёжи от улыбки расходятся лучики морщин, он находит глазами Пестеля и подмигивает здоровым. Тот улыбается ему в ответ, шагая спиной вперёд, чтобы Муравьёв точно видел хитрющее выражение его лица. — Вообще-то, Достоевский — это классика, а не дизмораль! — возмущается Миша, не понимая таких наездов в сторону любимого писателя. — Достоевский — это депрессия и самокопание, Мишань, а уже во вторую очередь классика. — Он отличный писатель. — И книжки у него интересные, ага, — Паша случайно чуть не врезается головой в ветку, но Николай вовремя дёргает его за рукав. — Только, знаешь, не в нынешних реалиях. Не очень подходит под обстановочку. — Серёже нравится, — не зная, что ещё сказать, отвечает Бестужев, будто имя лучшего друга подействует. Поборов первичное удивление, Пестель фыркает от смеха, словно Миша выдал остроумную шутку. Сам Серёжа кидает на Рюмина ещё один взгляд, то ли оценивающий, то ли одобрительный; тот замечает это лишь краешком глаза, но тут же обретает душевное равновесие — в лоб ему за такое не прилетит, и ладно. Или, может, Серёже правда просто нравится Достоевский. — Тебе, как я заметил, даже больше, чем ему, — парирует Паша. — Мне в принципе тоже по вкусу, — вставляет тихо Ипполит, отодвигая ту самую ветку в сторону, чтобы никому не прилетело в лицо. Следит даже, чтоб и в Мишу не попало; у него даже сердце ёкает от благих намерений Муравьёва, которые тот даже не пытается скрыть. Нарочито громко вздохнув, Пестель отворачивается, словно оскорблённый, и заключает: — Так оно так, но обсудите лучше какого-нибудь Гарри Поттера, — и вздёргивает в руках двустволку поудобнее. — Мне, кстати, никогда не нравился Дамблдор. Файт ми. Драться с Пашей никто не стал, и даже не потому, что у него было ружьё или что он мог навалять каждому из них, если б захотел, без особых усилий. Хотя, если честно, на драку Паши с Николаем Миша бы взглянул — из чистого спортивного интереса. Кто кого. Он хромает следом за всеми, не отставая исключительно потому, что из-за Серёжи и его ранений они и так идут достаточно медленно. Спокойно, если это можно назвать спокойствием. Чуть колышет ветром раздетые ветви молчаливого леса, мелькает среди стволов голая полоса шоссейной дороги, шипение выдохов через фильтры респираторов смешивается в единый хрип воздушных потоков. Единственное движение — их вразнобой шаги, нестройная череда шуршащих по гнилым листьям подошв, и можно даже представить, что они последние на этой Земле. Вот такие, никчёмно крошечные в масштабах мира, но такие важные, если задуматься. В них могло бы погибнуть последнее человеческое, если бы никого, кроме них, не осталось. Они прекрасно знают, что остались, но, впрочем, в тех, о ком они знают, человеческого нет тоже. И судьбе, наверное, так сильно нравится напоминать об этом. Эхо жуткого крика откуда-то с севера доносится до них как раз на перекрёстке, где Петруша разбирается с атласом, пока Романов отбивается от неустанных атак Пестеля с его намерениями всучить свой респиратор. По спине мурашки бегут, Миша резко оборачивается в поисках источника звука, но вокруг на много километров сплошные деревья, деревья, деревья и ни единой души, кроме них семерых. Чужой вдох над ухом обрывается, Бестужев не глядя находит чью-то руку, чтобы схватить пальцами запястье и сдержать рвущийся из груди болезненный вопль. Отзвуки отражаются от стволов и, стихая до пустоты, возвращаются к барабанным перепонкам, сводя с ума. Пустой безжизненный лес, словно медь электричество, отлично проводит две вещи: звуковые волны и страх. И Миша буквально чувствует, как от них под ногами будто дрожит земля. — Это со стороны, где мы были? — уточняет севшим голосом Каховский. Тишина красноречиво отвечает ему подтверждением. — Надеюсь, он умер быстро, — гулко отзывается Рылеев, всё же выдавая в голосе горечь. Когда сердце перестаёт биться в горле, Миша разжимает пальцы и позволяет себе, наконец, вдохнуть, словно сделай он это секундой раньше, тут же бы отравился токсичными газами. На ощупь худое чьё-то запястье выскальзывает из хватки, Бестужев обнимает сам себя ледяными руками и оборачивается обратно, надеясь, что станет лучше, если посмотреть на своих. Из-за респиратора видны только глаза, но и их достаточно, чтобы понять: Серёжа унимает жгучую панику в себе, стараясь не выдать свой ужас от отвратительных воспоминаний и ассоциаций. Думает ли, что мог бы быть на том же месте? Чувствует ли себя виноватым, что именно ему повезло? Сходит ли с ума от мысли, что кого-то совсем от них близко собираются съесть? Насчёт Серёжи Миша не знает, но сам он с ума сходит точно. — Давайте убираться уже отсюда подальше, — хрипит он и первым начинает прихрамывать направо по дороге. — Миш, — зовёт его Петруша, подцепляя за капюшон. — Не туда. — Как скажешь, знаток, — Бестужев поворачивает и невозмутимо идёт к нужному повороту. — Давайте убираться отсюда подальше в правильную сторону. Рылеев выдвигается за ним, безмолвно соглашаясь с дельным предложением. То ли опешив от решительности Мишеля, то ли отвлекшись на мысли о кричащем человеке в нескольких километрах позади, Николай не противится тому, как Паша с силой впихивает ему в руки респиратор, а послушно надевает его, тем не менее взволнованно оглядывая Пестеля. У того на щеках красные следы из-за тугой резинки, губы все потрескавшиеся, и тяжёлая челюсть будто ещё сильнее выделяется, чем раньше. Он поправляет воротник бадлона и до конца застёгивает молнию мотоциклетки, вытирая нос рукавом. Сдавленно кашляет в кулак. Усмехается довольно. Перехватив ружьё вновь, шумно шагает, Мишу догоняя. Его следам вторит Романов, судя по звону фляжки, пристёгнутой к ремню. В хлюпанье влажной почвы под ногами есть даже что-то захватывающее, но, может, оно просто помогает перестать слышать сдавленное дыхание в шёпоте ветра по сплетённым ветвям. Оглянувшись, Бестужев Серёже прямо в глаза смотрит. Тот вздрагивает, словно из плена собственных мыслей себя вырывая, шумно вздыхает и за руку ведёт Ипполита за собой вперёд. Уходит, как если бы с каждым новым шагом получалось растоптать назад тянущие воспоминания. Строго, мерно, всей подошвой наступая. Кричат снова, кажется. Мише хвататься не за что, но его плечо тут же рукой Паша находит. Головой кивает едва-едва. — Идём, — говорит. — Просто идём. — Мы могли бы ему помочь, — сипит из-за спины Серёжа, и его слова едва различимы под заглушками респиратора. — Мы не могли бы, — грубо и безапелляционно отрезает Рылеев. — Слушай, Серёж, — Николай останавливается, чтобы Муравьёв догнал его, — они далеко. Мы не успели бы в любом случае. И я не могу позволить вам вот так рисковать собой ради кого-то, — и тут же, прервавшись на кашель, не даёт ему даже попытаться возразить. — Ты понимаешь, о чём я. Ты уже рискнул, Серёж, и подумай только, к чему это тебя привело. Если бы он хоть на секунду подумал броситься на помощь, Миша бы первым — после Пестеля с Полей, конечно, — рванул его удержать. Подарками судьбы не разбрасываются, оправдавшуюся надежду не предают, нельзя так, не нужно. И, тем не менее, серёжину убеждённость Бестужев понимает прекрасно. Не разделяет, но понять может, отчего легче никак не становится. — Может, это не каннибалы, может, это просто человек в капкан попал, — звучит это так отчаянно, что щемит в груди. — А может, это каннибалы, — Романов стоит на своём, не давая ни Паше, ни Ипполиту, ни кому бы то ни было ещё и слова вставить. — Ты не знаешь, я не знаю, никто не знает точно. И рисковать сейчас нельзя, Серёж. — Это не риск, это оправданное беспокойство. — Это безумие. — Побезумствуем? — насмехается Рылеев, и голос его сочится язвительностью и сарказмом. Вздохнув, Николай ровняется с Муравьёвым, наклоняет голову, чтобы прямо в лицо посмотреть, сам себя успокаивает, чтобы не срываться на злость, и рукой аккуратно касается серёжиной спины. Пальцы Паши на плече Бестужева сжимаются чуть сильнее, непонятно отчего, и слышно, как он сглатывает очередную матерную тираду в сторону лучшего друга, так сильно задолбавшего своим нескончаемым альтруизмом. Нельзя спасти всех, невозможно помочь каждому, но если жизнь дарит вторые шансы, наверное, ещё больше хочется ей долг возвратить. — Серёжа, — начинает Романов сухо и спокойно. Возможно, чтобы до Муравьёва достучаться, ему нужно кричать. — Послушай. Тебе нужно, чтобы вы с Полей вместе дошли до своей семьи, и Кондратию тоже в Иркутск позарез нужно, Миша с Каховским, я думаю, очень жить хотят, а Паше, — он сглатывает, чтобы промочить пересохшее горло, — Паше очень нужен ты. И мне нужно, чтобы вы все пришли целые и живые в чёртов Иркутск, и я знаю, что это неправильно, но мы сейчас против всех, и я не могу позволить нам проиграть эту войну за нашу жизнь. — Может, поэтому мы и проигрываем? — грубо бросает Серёжа и чуть ускоряется, чтобы не стряхивать с себя ладонь Николая, но всем видом показать, что прикосновений ему не нужно. Мимо Миши проходя, Муравьёв зачем-то прямо в глаза ему смотрит, остро, резко. Как ушатом ледяной воды окатывает — Бестужев, вздрогнув, отворачивается и убирает плечо, чтобы не столкнуться. Горечь спёртого воздуха встаёт в трахее, горло сжимает словно тяжёлыми пальцами. Выдох, вдох, — Миша позволяет Паше хлопнуть себя по плечу и привести в чувство. Глупо так, но отчего-то под взглядом Серёжи трудно дышать. Это не ненависть или презрение, не холод отторжения и не подозрительность, но что-то гораздо сильней бьющее под дых. Если честно, Миша даже не уверен, что хочет знать. По карте судя, в ближайших краях не предвидится ни деревни, ни города; они идут, перешагивая коряги и шугаясь от шороха травы, Бестужев хромает, но лодыжка болит совсем не сильно, и под ветром курится тяжело. Сигарета затухает трижды, прежде чем Рюмин чувствует хоть какое-то расслабление от никотина. В его респираторе теперь Каховский — поменялись. Железом свербит воздух в носу, но будто бы лёгкие от свободы чуть жгутся. Или это табак. Или ещё что похуже. Голодно, немного холодно от ветра, чересчур сильно затянутые вокруг лодыжек шнурки давят, но так и правда удобнее; Миша ни на что не жалуется. Слушает лес: шелест жухлой травы, треск сухих ветвей под ногами, эхом отражающиеся за спиной шаги — и надеется, что это их шаги. На зверя не похоже — топот лап тоже слышен, и он отличается. Поля спрашивает боязливо: волки же? Паша отвечает весело каким-то очень древним мемом с волками. Судя по полиному лицу, он такие не помнит даже. В руку прыснув, Миша не скрывает улыбки и того, что ему всегда нравились идиотские шутки. Обрадованный, что хотя бы кому-то нравится его юмор, Пестель жестом из пальцев делает пистолет, и это ещё более старо, чем мемы и волки, что Бестужеву становится даже смешнее. Паша. Такой не к месту, словно из фильмов вышедший, рукой писателя написанный, такой улыбчивый, такой несвоевременно по-человечески хороший. Мише кажется, таких не бывает, а может, быть не должно, — но он есть. Паша есть. Паша, вполголоса распевая что-то своё, по мелодии не узнаваемое, но на слова знакомое, шагает впереди планеты всей, то и дело глядит на своих и тычет в бок прикладом — чтобы не расслаблялись. По правую руку от Миши замыкающим идёт Николай, и даже если лица не видно полностью за респиратором, можно заметить, что взгляд у него тёплый; он Пестелю затылок глазами не прожигает, но попросту смотрит, как будто Паша — любимый фильм из детства, который так приятно пересматривать раз в год. И не так часто проверяет кобуру, и озирается реже. Романову спокойнее, и Рюмину автоматически спокойнее тоже, как если бы от Романова зависела вся его короткая жизнь. Впрочем, от правды это недалеко — жизнь мишина зависит от каждого из декабристов, и от Николая, как лидера, в первую очередь. В его руки Миша бы доверился без сомнений. Не только потому, что ему безоговорочно доверяет Паша, нет. Это ведь Романов. Ощущение, будто он знает всё, будто их безопасность под его контролем, будто сильнее него о них никто не заботился даже в жизни до. И Миша резко ловит себя на мысли, что сам, пожалуй, из них едва ли не единственный, этими своими взглядами на Николая — беспокоится. Проверяет, в порядке ли. Следит, чтоб всё хорошо было. Бестужеву неймётся от понимания, что он и правда за всех из них беспокоится, за каждым смотрит: невольно, может, от чистого сердца, наверное. Они, за полгода огонь и воду прошедшие, давно привыкли и к закидонам Паши, и к самопожертвованиям Серёжи, и к холодной беспокойности Николая; а Миша — нет. И если они спокойно способны это игнорировать, Миша — не может, Миша как голову теряет от волнения, Миша давится воздухом от несправедливости каждый чёртов раз, Миша оборачивается, чтобы проверить — теперь он, пожалуй, может так сказать — своих. Страшнее, разве что, понимать, что он, как и остальные, ничего не делает тоже. Всё на самотёк, всё само по себе; ему тошно, но оттого совсем не легче. — Ахтунг, товарищи! Зычно, резко, под брызги редкого солнца над головами, спрятанные между паутины сухих и колючих ветвей, Паша сбрасывает на землю рюкзак и разминает плечи. Под тяжёлым ударом ноги мусор — пластиковые тарелки, упаковки, фантики в пакете — летит куда-то за пределы удобной опушки, некогда облюбованной людьми: тут и стволы повалены удобно, чтоб сидеть, и кострище прожжено сотней разных мангалов. Недалеко, значит, населённый пункт. Вероятность, что там есть люди, почти нулевая, но Миша всё равно озирается — на всякий случай. Очевидно, что ему это не поможет, но паранойя становится чуть слабее, когда меж стволов не находится острым взглядом чей-то запрятанный силуэт. — Окочурусь, если не поем, не серчайте, родные, — декламирует Пестель и усаживается на край одного из стволов. — Это вы дрыхли, а я — бдил. — Это у нас привал? — уточняет Каховский, оценивая высоту солнца над горизонтом. Время — вечер, около часа до заката. — Поздновато для обеда. — Кто возмущается, тот не ест. Можно было бы с Пашей поспорить, заставить подняться, водой облиться и дальше пойти, можно было б настоять, что надо убираться как можно дальше, что небезопасно, что и не голодные ещё совсем; никто с ним не спорит, и это, пожалуй, правильно. Николай садится рядом с ним и зарывается в рюкзак, чтобы найти котелок, спички и что-то поесть. Ветки, собранные Ипполитом, горят плохо, но всё же горят. Докурив, Петруша сбрасывает в костерок окурок — дескать, так лучше разойдётся, отвечаю. Не разойдётся лучше, конечно, но свой — третий или даже четвёртый за день — опалённый фильтр Миша щелчком отправляет туда же. От огня дым валит сизый, горький. Вьётся по деревьям и дальше, в такое же сизое — Бестужев думает, что если б лизнуть, то и горькое — небо. — Так нельзя же... — пытается возмутиться Поля, но голос у него тихий и неуверенный совсем. — Так и выбора нет, — вздыхает согласно Романов, массируя пальцами затылок зевающего от недосыпа Паши. По его словам, на ночных патрулях помогало не уснуть. Приток крови, всё такое. — Вот у нас, голодный волк сидит. Да и где мы сухие сейчас найдём. Миша не уверен, но ему очень сильно кажется, что Николаю просто нравится, как Пестель ёжится от мурашек по коже из-за его действий. Зевает и правда меньше — смеётся потому что довольно. — Я тоже голодный, — Рылеев опускается рядом и вытягивает ноги. — Вот ты и вари макарошки, раз есть хочешь, — тут же находит крайнего Паша. — Но это, слышь, на всех, не жмоться. — А ты типа не хочешь? — А я типа хочу, но я сегодня барин, отдыхаю и принимаю солнечные ванны, — демонстративно Пестель располагается поудобнее и прикрывает глаза. — Так что с тебя еда, с Миши чай, работайте, солнце ещё высоко. К его чести, Миша молча пристраивает котелок над огнём и с первой попытки ловит коробку с чаем, брошенную Николаем. Рылеев же бубнит себе что-то под нос, наигранно возмущаясь, но, поняв, что никто за него делать этого не будет, встаёт и подсаживается к Бестужеву — пялиться на воду, чтоб быстрее вскипела. На фоне того, как Ипполит меняет брату повязки, он рассказывает Мише, в чём смысл был того брошенного мелким "нельзя": от сухих веток дым светлее и незаметнее, от влажных же валит такой, что за километры видно будет. Они потому и зажигают либо траву, либо уже ночью — чтобы не нашли; Бестужев старательно игнорирует тяжёлый полькин вздох и прошёптанное под нос найдут ведь, потому что подзатыльник за уныние ему даёт Серёжа, безмолвно указывая коллектив не деморализовывать. Макароны получаются вкусные — Миша не уверен, что они могли бы получиться не. В тряпичный пакет завёрнутая соль оказывается промокшей до состояния камня, но у Николая удаётся ножом отколоть кусочек в ещё кипящую воду. По тарелкам раскладывает тоже он, пока Бестужев смазывает и заново перетягивает бинтом лодыжку, а Рылеев возится с чуть разошедшимся на Серёже швом. Когда до Рюмина доходит, что у него-то тарелки и нет, он и сказать об этом не успевает — Паша весело подзывает его сесть рядом с собой. — С моей будешь жевать, пока тебе жестянку не найдём, — непосредственно и благородно почти, Миша чуть не краснеет, благо, что из-за бороды не видно. — Ложку ты тоже не взял? — смеётся Пестель, но не даёт Бестужеву даже расстроиться от собственной недальновидности, — зато я взял. Тебе какую? — Кто вообще ест макароны ложкой? — спрашивает недоверчиво он, выбрав из предложенных ту, что поменьше. — Тот, кто знает, что вилка, уложенная в походный рюкзак, рано или поздно утыкается в задницу. Паша Пестель — кладезь житейской мудрости, и идея поклоняться ему уже даже не кажется Мише абсурдной. Чашку он делит тоже с Пашей, взгляды — с, почему-то, Муравьёвым, который глаз с него не сводит. От самого начала привала, так, будто Миша провинился в чём-то, а Серёжа — его тюремный надзиратель; и от взгляда его внизу живота тяжелеет, то ли от неуютности, то ли от чего похуже. По планам у них окончание дня грандиознее некуда: пройти ещё километров десять, пока совсем темно не станет, там, от изгиба местной речки недалеко, разбить лагерь — судя по карте, там заброшенное ещё в советское время военное стратегическое поселение. Домики, нужник и, Петруша надеется, сохранившиеся стены каменной ограды. Учитывая, что атлас у него годов эдак нулевых, местечко в самых дебрях, а до деревни ближайшей пилить и пилить — никого там нет и быть не должно, хотя бы потому, что никто про это поселение не знает. Зевая, Паша строит надежды, как выспится на настоящей советской железной кровати, Николай же жалуется, что у них еды на два дня максимум, и то, если кто-то перейдёт на питание энергетическими потоками, и предлагает уже оттуда утром отправиться в вылазку. Чур не я, — Каховский всеми силами пытается откреститься от участи переться в разведку, разливая вскипячённую воду по флягам, Рылеев только споласкивает посуду и высказывает желание там же найти наверняка имеющийся бак с водой да вымыться. У Ипполита только одно предложение: ускориться, потому что облака выглядят дождевыми, — а Миша всего лишь хочет, чёрт возьми, упасть лицом в пол и поспать, и чтоб тепло было. Планам сбыться не суждено: Серёжа на глазах бледнеет и, как ни храбрится, выглядит, словно прямо сейчас свалится с ног. — Вот и приплыли, — вздыхает Паша, подхватывает лучшего друга и усаживает обратно на ствол, с которого тот так и норовит встать. — Отставить подъём, лейтенант Муравьёв, а то по башке тресну. — И что ты предлагаешь? — закатывает тот глаза, покорно оставаясь на месте. — Залезть на дерево и покукарекать, блин, Серый, что за вопросы, — Пестель отставляет рюкзаки в сторону и встаёт по центру опушки, оглядывая имеющееся в расположении пространство. — Тут ляжем. Земля от огня прогрелась, обстановка проглядывается, в принципе, во все стороны вот с того холмика, припасов на завтра точно хватит. И мы отдохнём, и ты не откинешься. И, оглядев всех присутствующих, Паша одним лишь видом показывает, что возражения приняты не будут. Потягивается, широко зевает и присаживается у своего рюкзака — готовиться к разложению лагеря. Это не секрет, что Миша так и раньше думал, но сейчас он уверенно и твёрдо готов заявить, что Пестель — его герой. — А если дождь? — всё же повторяет свои опасения Ипполит, присаживаясь к брату и помогая ему разбираться в вещах. — Если дождь, — Паша чуть хмурится, задумавшись, а потом находит глазами Бестужева и ухмыляется беззлобно. — Эй, мелочь, — зовёт, и это прозвище впервые не звучит грубо, — по деревьям лазать умеешь? — А чего я? — А мы тут все дядьки старые, и Поля в тот раз наглядно продемонстрировал, что городские мальчики по деревьям не ползают, — после нескольких секунд поисков, он выуживает со дна рюкзака свёрнутый несколько раз кусок брезента и протягивает Мишелю. — Учись, студент. Чтоб новый мир построить, надо сначала уметь палатки ставить. — Это не палатка, — принимая в руки и ткань, и верёвки с колышками, бурчит он в ответ. — Ну тент, палатка — какая разница, чё ты прикапываешься к словам. Всеми действиями по итогу руководит Петруша, как человек опытный и в походы ходивший. Сидя на толстой достаточно ветке, Миша покорно ждёт, пока ему протянут верх тента, чтобы привязать к стволу бельевой верёвкой, и наблюдает, как Романов и невесть как сподвигнутый к такому Рылеев вбивают колышки в ещё влажную землю. Пестель, обладающий правом первого голоса по ему одному известным причинам, забирает себе место под самым нижним краем, чтобы и ветром не задувало, и не капало. Второго голоса нет ни у кого, но Ипполит, который возится с костром, чтоб не затух, безапелляционно утверждает, что место ближе к теплу и в самом мягком спальнике будет у Серёжи и никого больше. Серёжа, на рюкзаке сидящий, только улыбается такой решительности младшего брата. Вырос, чертёнок. Вырос и так на него стал похож. Болтают опять ни о чём: Паша убеждает всех, что идеалы Октябрьской революции были действительно благими, но люди к власти пришли убогие, а Николай редкими фразами парирует это исследованиями о том, что военные перевороты удаются в разы реже, чем мирные протесты. Политика и государственность — Миша даже не удивлён, что они говорят об этом. Выглядит всё так, словно Пестель в этом и правда разбирается. Не то политолог, не то заядлый оппозиционер был; рассказывает, как правильно строить власть, как города организовывать, как экономику развивать. Это всё теория, которую он вряд ли сумеет реализовать на практике, но Бестужеву правда интересно. Особенно ему интересно, откуда такой болезненный блеск у каждого в глазах, когда Паша говорит о том, что военная диктатура никогда не будет работать. Они, в принципе, закончили со всем, один только Рюмин остаётся с верёвками и стволом. Сидят, кто чем занимается, слушают Пестеля, Кондратий что-то пишет, Каховский, его книжку украв, читает, Серёжа на свет разглядывает старую фотоплёнку — откуда взял, непонятно, — Николай для ужина чистит последние остатки полежалой картошки. Идиллия. Мише даже нравится. До дрожи в пальцах — так нравится. — Главное — обеспечить людей базовыми потребностями, — заключает Паша свой монолог. — Водой, едой, туалетом и крышей над головой. А дальше уже и дороги ровные, и двери покрасивше, и кинотеатры с кафешками. — У тебя уже проблемы с осуществлением плана, — язвит Рылеев, намекая на то, что их припасы стремительно истощаются, а они с этим серёжиным исчезновением и забыли о том, что их надо пополнять. — А если, ну, гипотетически, у нас закончится еда, я так понимаю, меня съедят первым? — не совсем удачно разбавляет разговор шуткой Миша, пытаясь удержаться на ветке и одновременно закрепить верёвку. Несколько пар глаз останавливаются на нём, будто ищут признаки умственной отсталости, и до Бестужева только потом доходит, какую чепуху он сморозил. Он встречается взглядом с Серёжей, надеясь, что тот не будет выглядеть так, словно собирается либо навалять, либо впасть в долгие раздумья, и момент затянулся бы, но в ту же секунду, ещё до того, как Миша осознает эмоцию на лице Муравьёва, ветка, на которой он сидит, с треском обламывается. Всего половина выдоха и запоздалое блять!, прерванное ударом о землю; эту долю секунды Рюмин молится, чтобы вся конструкция тента с его верёвками не полетела следом за ним. Сейчас будет больно. Выдыхает до конца. То ли он оглох, то ли умер, то ли все просто не знают, что сказать, и приходят в себя, осознавая, что он всё-таки жив. Где-то на задворках сознания Миши формируется мысль, что лучше бы они этому радовались. Гулко кашляя, он слабо дёргает рукой, показывая, что в порядке. По телу медленно жгучим облаком расползается тупая боль, колется в спине и локтях. Злополучная ветка упирается в левое плечо, ломит рёбра, и дышать трудно, но, в целом, Мише даже в какой-то степени весело. Прямо над ним нависает Паша, вглядывается в практически умиротворённое лицо, смотрит, видимо, чтоб Бестужев себя не угробил таким бесславным образом. Падение с пары метров ещё никого не убивало, конечно, но и ноги-руки переломать не хочется. — Ты с дубу рухнул, что ли? — будто ничего не заметив, спрашивает Рылеев, так и не оторвавшийся от своих записей. — По-моему, это липа, — кряхтит в ответ Миша, заставляя того поднять голову, чтобы понять, о чём речь. — Да нет, — Подошедший к Пестелю Петруша оглядывает покалеченное дерево с видом непризнанного эксперта. — Дуб. Ситуация настолько комичная, что Бестужев, прижимая ладонь к груди, через боль смеётся. На него глядя, Паша тоже расплывается в улыбке — раз Мишаня жив-цел-орёл, то можно позволить себе и веселье. Сосредоточенность в лице Кондратия сменяется на понимание, когда он прокручивает в голове слова и Рюмина, и свои, и весь контекст. Идиоты, — так и читается в его взгляде, когда он, покачивая головой, возвращается к блокноту. И от его спрятанной за усами усмешки становится совсем радостно, как будто это не Миша грохнулся с дерева, а всех позабавила красочная буффонада на экране телевизора. — Никто никого не съест, — Серёжа, щёлкая крышкой фляги, поднимается с рюкзака и всем видом показывает, что относится к этому не более, чем как к шутке. Делает шаг ближе, два, три; Рюмин считает зачем-то. — Тем более, что в тебе кожа да кости, — отшучивается Паша, выхватывает воду у Муравьёва и отпивает немного. — Помощь нужна, горе луковое? И руку протягивает, а Миша не совсем уверен, что сможет достать до неё. У него чуть кружится голова, и пашино лицо на фоне серо-голубого неба с верхушками сосен вертится, будто в калейдоскопе, до того сильно, что подташнивает. Приходится дать себе ровно три секунды на сосредоточение всех сил и выбитой неудачным приземлением мощи в правой руке, чтобы поднять её и схватиться за Пестеля. Только потом, уже встав на ноги, Бестужев вдруг замечает на его лице гримасу, словно ему больно. Не успевает спросить — Паша опережает: — Живой? — и отряхивает мишины плечи, как если бы там прилипло немного пыли, а не вся ткань испачкалась в песке. — Так точно, капитан, — Миша на пробу разгибается до хруста в позвонках. Легче. Пройдёт. — Я сержант, — Пестель смачивает ладонь и вытирает с его щеки грязь. Бестужев снова не успевает даже вопрос задать. — Суровая десантура, голубой беретик и тельняшка. Второго августа разобью бутылку о голову, если продолжишь ныть — о твою. — Я не ною. — Я перефразирую: если продолжишь нагнетать обстановку своими суицидальными шуточками. Не найдя ничего в ответ, кроме это, блять, не шутки, Миша только отмахивается и потирает ушибленное плечо, зная, что если он это скажет, то получит от Паши подзатыльник сначала за мат, потом за уныние, а в самом конце — за неуважительный тон. Последнее Рюмин, возможно, выдумал, но ему ничего не мешает представлять, что Пестель больше похож на седовласого старца, чем на моложавого, но опытного сталкера. И в манере персонажей из видеоигр он вальяжно поправляет респиратор, одёргивает патронташ на поясе и пятернёй взъерошивает волосы, чтобы не менее картинно развернуться и уйти обратно к кострищу, помогать Ипполиту. На затылке чувствуется острый взгляд Рылеева, который взвешивает, имеет ли смысл идти спасать Бестужева, или тот невредим и целёхонек. Миша, в принципе, невредим. Не считая, конечно, порванной на рукаве куртки и звона в ушах, и в довесок пострадавшего самомнения — если поискать, в траве можно найти осколки последних остатков собственного эго. Он улыбается. В спине тянет и больно, а на душе свободней и проще, словно всю тревогу разом выбило. — Лови, — Серёжа, отряхивая от песка, протягивает ему шапку. Машинально Рюмин тянется к затылку и находит только собственные волосы, а Муравьёв тому усмехается, словно Миша — маленький мальчик, лишь сейчас обнаруживший свою неловкость. — Твоё, твоё. — Моё, — кивает по-глупому тот, забирает шапку и натягивает на голову, будто прячет под ней не только пыльную шевелюру, но и себя целиком, со всеми сомнениями, страхами и самому себе непонятными чувствами. — В порядке? — уточняет, не собираясь никуда уходить, Апостол. Бестужев молча глядит на него, забыв, что надо ответить. — Ты. В порядке? — В полнейшем. — Нога твоя тоже? Миша зачем-то подпрыгивает на месте и разминает лодыжку, чуть морщится, но, в целом, хуже очевидно не стало. Серёже этого будто недостаточно, словно услышать хочется, что и вприпрыжку пробежится, и сальсу станцует, и просто не болит ничего. Веселит эта одинокая мысль, что из них всех о чужой боли сильнее волнуется Серёжа. — До свадьбы заживёт. Имеет ли это смысл, или это значит, что никогда не заживёт, потому что какая, чёрт возьми, свадьба после ядерной войны, тут и любовь с планетой погибла, и любить, наверное, больше некого; в голове Муравьёва таких вопросов, видимо, не возникает, потому что он кивает удовлетворённо и возвращается к себе, не дав Мише времени спросить, откуда у него плёнка с кадрами и что на этих кадрах есть. Вряд ли бы Серёжа ответил, конечно, но Бестужев бы, если честно, хотел взглянуть. Пока вечереет, но ещё не стемнело, Паша пытается Мишу, отошедшего от падения минут за двадцать, научить хотя бы оружие держать в руках правильно. Договариваются без патронов — внимание чтобы не привлекать непрошенное, — но даже пустую двустволку Рюмину держать боязно. Будто в руках взорвётся, или он пристрелит кого-то случайно, или ещё какая катастрофа случится. Откуда у Пестеля надежда, что Миша сможет составить им компанию в рядах стрелков, неясно, но оправдаться ей, очевидно, не суждено. Тогда, у себя дома, это же самое ружьё было держать в руках гораздо легче. И то ли это от неожиданности, то ли потому, что теперь у Миши есть, что терять, но даже ладони Паши на предплечьях не помогают нормально дышать, пока Бестужев целится в дерево напротив. Дрожат не просто руки — он весь дрожит, от макушки до пяток, и Пестель шутит, что он осиновый листочек, упавший с дуба, но шутки делают только хуже. Рюмин знает, что патронов внутри нет, что всё будет в порядке, что надо просто выдохнуть, но не может вообще нажать на спусковой крючок. Не может — и всё. Это, может быть, пригодится, это важно, нужно уметь стрелять в их условиях, это просто полезный навык, но Миша очень хочет, чтобы ему никогда не пригодилось. Никому из них. Он не хочет узнавать, как это — убивать, даже если врага, даже если вместе с Романовым или ещё с кем. По-детски, конечно, но Миша просто хочет, чтобы всё было хорошо. Всё. И он, подавленный, возвращается в лагерь, пропуская поддерживающие слова Пестеля мимо ушей — не смог, трус. Не смог ведь. Может и правильно, и хорошо, и ладно, что не смог. — Иди тогда, учись подорожник прикладывать, там-то точно сможешь, — подмигивает Паша без единой нотки раздражения, но Бестужеву всё равно стыдно перед ним. Боже правый, Бестужев, ты можешь хоть что-то сделать для них? У Рылеева, по его же словам, настроения что-то объяснять нет, и Миша просто садится рядом с ним и носком ботинка чуть раскапывает землю. Косит глаза на блокнот в руках Кондратия — грифельным карандашом, заточенным чем-то вроде ножа, он исписывает строчка за строчкой страницы. Зачёркивает, вставляет слова сверху, снова зачёркивает. Стихи, говорит в ответ на любопытный взгляд, пишет. Отвлекается так. — Дашь почитать? — Бестужев старается не заглядывать в сам текст. — Пожалуйста. — Нет, — только и отрезает Рылеев, но тут же словно другая мысль догоняет его думы. — Если уговоришь Пестеля заткнуться — дам. — А что с ним не так? Категоричным и суровым взором тот окидывает Пашу, который, отняв у Николая армейский нож, стругает из обломанной ветки подобие трости для Муравьёва. В наушниках сидит, губами вторя строчкам наизусть заученных песен, и то и дело вздрагивает, когда Романов, передвигаясь от спальника до костра и обратно, задевает его случайно. Миша ничего плохого в этом не видит. Он в Паше вообще ничего плохого не видит и не понимает, как можно. — Он эксцентричный фанатик, — так, словно пришёл к этому выводу ещё несколько месяцев назад после долгих раздумий, отвечает Кондратий. — И фантазёр. Не люблю таких. — По-моему, он просто очень предан своей идее. — Мир новый построить? — ядовито усмехается Рылеев и цокает языком. — Кому теперь нужен, этот его новый мир? Мне, — глотает Миша вместе с остатками чая. За ужином подозрительно тихо — устали, но скорее с наступлением темноты всё сильнее давит на голосовые связки осознание опасности. Костёр, кричащий каждому незваному посетителю леса здесь лежат декабристы, приходится потушить, но земля под спальниками и правда остаётся тёплой. Становится совсем темно, только стареющая луна слабо освещает опушку. Серёжу Поля через силу кормит — тому совсем плохо. Кожей бледнее мела, дрожью бьёт тело, дышит тяжело-тяжело, с присвистом. Мише страшно даже за него, но Кондратий уверяет, что всё с Муравьёвым в порядке будет, надо только отдохнуть дать, это всё из-за нагрузок после такой обильной потери крови. Кондратию хочется верить, но Рюмин не верит всё равно. Ему нужно видеть, что Серёжа в порядке, а не слышать обещания. Всем им нужно. Ипполит даже просит Кондратия заткнуться, словно каждое слово по свежим ранам заново тупой пилой режет, и Миша, наверное, впервые полностью на его стороне. На дежурство жребий не тянут двое — Пестель и старший Муравьёв, — и Николай достаёт из коробка пять спичек. Четыре длинных и одну короткую — всего там семь, и Миша пытается понять всю схему, но с ходу не может, потому что остаются лежать по одной и короткая, и длинная. И пока он думает, Петруша вытаскивает себе путёвку в ночной дозор, чертыхается и заставляет Романова отдать ему запасной свитер, чтобы ночью не замёрзнуть. В качестве извинения — за что правда он извиняется, сам не знает, — Миша предлагает Каховскому перчатки, и тот с радостью меняет свои, без пальцев, на мишины. Пашины, если точнее. Чьи-то ещё, украденные из прихожей месяцами ранее, если совсем точно. Перчатки есть у каждого из декабристов, но только Пестель носит их, не снимая. Чем больше кожи закрыто, тем лучше — объясняет Романов эту политику. На закономерный вопрос, что они будут делать летом, когда станет совсем жарко, чтобы даже длинный рукав носить, ему никто не может ответить, только Рылеев сухо отмечает, что дожить бы ещё до лета. Миша начинает понимать, отчего они с Пашей друг другу совершенно не нравятся. — Спокойной ночи всем, кто не Рылеев, — закутываясь в спальник, бормочет Пестель, — Рылеев — иди нахуй. Он не видит, отвернувшись к тенту, но Кондратий закатывает глаза и показывает ему средний палец. Они не в шутку, — впервые понимает Миша, который до этого не понимал даже, что все перепалки Рылеева с Пестелем были всерьёз. И это страшно. Страшно, как двое людей, выживающих вместе, могут друг друга не выносить. Не доверять. Мише кажется, что всё их существование строится сейчас исключительно на доверии, на взаимовыручке и готовности прийти на помощь. Он озирается невольно на Серёжу — тот зубы чистит нитью, умывшись с мылом, и не смотрит на него даже. Чистоплотный, у такого с собой и крем для рук, и пинцет с маникюрными ножницами, но, пожалуй, это самое правильное, что можно делать в жизни после ядерной войны — оставаться человеком. Ты ведь остался, Серёж? Ты ведь веришь ему? Ещё Мише кажется, что спать посреди леса — плохая идея, но у него нет предложений лучше. Ночь тёмная, с барабаном редкого дождя по натянутому тенту. Кто-то справа похрапывает, Николай во сне разговаривает неразборчиво, Петруша, на дерево облокотившись и двустволку обнимая, дочитывает книжку Кондратия с фонариком в руке. Светить старается исключительно на страницы, чтобы со стороны было не видно яркого пятна посреди леса, раз в минуту оглядывается вокруг. Никого — лес, пустота и шорох то ли мышей, то ли белок по кустам. В стуке капель над головой Миша пытается услышать знакомую мелодию, но слышит только голос паранойи, похожий на шевеление ветвей. Ветер, дождь — что угодно, но Бестужев упорно слышит людей. Ему самому надоело, но он никак не может отделаться от противного ощущения, что за ним кто-то смотрит. Не Петруша — Петруша вообще не следит, чтобы они спали. Вот Миша и не спит, больной то ли бессонницей, то ли паникой и трусостью. Дурак. Мысли в голове вертятся глупые, неуместные совершенно, приставучие и навязчивые. У Миши не получается отделаться от них, как бы он ни пытался, и пашиным голосом звучит эта чёртова дурацкая идея. Стыдно, неловко, от себя самому противно. Напряжение снять — так он может оправдать это, но Миша не хочет оправдывать. Миша хочет просто спокойно уснуть, и чтоб снилось счастливое будущее, но может только думать о том, как хорошо ему будет хотя бы несколько минут, и всё сильнее себя закапывать. — Петь, — зовёт он шёпотом, подойдя ближе. — Чего тебе? — зевнув, откликается Каховский, и план "станет стрёмно спрашивать — перехочется" рушится, потому что стрёмно не становится. — Ты не против, — Бестужев прикрывает глаза, чувствуя, как горят щёки от неловкости, — если я, ну, — господи, они же постоянно так делают, наверное, да, как иначе-то, — передёрну? — слово тонет в шуме дождя, а Миша тонет в собственном смущении. Петруша смотрит удивлённо, а следом расплывается в широкой понимающей ухмылке. — Я тихо, правда. — Слушай, мог бы и не спрашивать, — усмехается тот и возвращается к книжке. Бестужев думает, что лучше б Петя скривился и запретил, разворачивается и шлёпает обратно к спальнику. — Эй, Мишань! — зовёт Каховский, и Мише в затылок прилетает полупустая упаковка влажных салфеток. — Чистота агрегата — залог успешной жизни. Раскрасневшийся до кончиков ушей Рюмин кивает в ответ, подбирает салфетки и залезает в спальник чуть ли не с головой. Сердце по ощущениям бьётся где-то в желудке, и легче не становится; он вертит в пальцах упаковку и смотрит в одну точку перед собой, расстегнув штаны, но так и не решившись сунуть руку под резинку белья. А что если всё-таки услышат? А что если они всё же не мастурбируют друг рядом с другом? А что если Ипполит проснётся — он же ведь маленький совсем, и что, что в шестнадцать о таком знать надо? Миша жмурится и едва держится, чтобы себя по лбу не ударить — за собственную дурость. Сомнения жгутся в груди, и спать больше не хочется вовсе. Доигрался, блять. Первые несколько секунд Мише даже кажется, что это треск у него в голове от перенапряжения, а не звуки пропеллера откуда-то издалека; когда Петруша, встрепенувшись, вскакивает на ноги и поднимает голову в небо, до Бестужева доходит, что это очевидно не у него в голове. Откуда ночью посреди леса взяться вертолёту — он не знает, но это точно вертолёт. Низко летящий совсем, с востока, в тёмном небе не заметный совсем. В звенящей тишине шум двигателя кажется оглушающе громким. Неудивительно, что кто-то просыпается. Бестужев оборачивается на шуршание спальника, чуть улыбается и находит взглядом приподнявшегося на локтях взъёрошенного Полю. В глазах его недоверие и ужас, и Миша спешит успокоить: — Всё хорошо, это просто вертолёт, — и тут же понимает, что он опять облажался. Заспанное лицо резко приобретает бледный, почти лиловый оттенок; зрачки расширяются, Муравьёв замирает на середине вдоха и издаёт непонятный кряхтящий звук. Словно сердце пропускает удар, а в следующую же секунду он, подавив вскрик, резко садится в спальнике и жмурится. Противогаз скатывается на землю, острые коленки прижимаются к высоко вздымающейся груди. У Ипполита аж вена вздувается на лбу, так сильно он затыкает ладонями уши. — Поль? — зовёт встревоженно Каховский, подходит ближе и касается плеча мальчика. Тот не замечает будто. — Ты чего, мелкий? Подорвавшись с места, Миша делает первое, что приходит ему в голову: бежит к спальнику Серёжи, падает рядом с ним на колени и тормошит спящего, аккуратно, чтобы не задеть ран, по имени зовёт, хрипит и одной рукой застёгивает ширинку кое-как. — Вставай, там Поле плохо, Серёж, вставай. Имя брата действует, как тревожная кнопка — Муравьёв-старший распахивает глаза и вырывается из объятий сна. Моргает пару раз, вдыхает через нос и осознаёт происходящее. — Поле? — переспрашивает, а потом слышит над головой улетающий уже вертолёт и будто сразу понимает, в чём дело. — Чёрт, Поля! Он, словно и не валился с ног пару часов назад, выбирается из спальника, отталкивает в сторону Мишеля и за мгновение оказывается рядом с братом. Обнимает крепко, лицо его прячет в своей груди, по голове гладит, шепчет что-то, скорее чтобы заглушить шум пропеллера, чем донести мысль. Так и не поднявшись и не собравшись с силами, Бестужев оседает на остывшую землю и внимательно смотрит то на братьев, то на Петрушу. Тот не понимает ничего тоже, и это, видимо, что-то слишком личное и глубокое, раз даже декабристы не в курсе. Миша слышит обрывки фраз и Серёжи, и Ипполита, что вертолёт улетел, что они видели дым и ищут их, что всё будет хорошо, что это опять случится, что это не тот вертолёт, что все они одинаковые. Слышит и всё сильнее убеждается, что дело дрянь. — В Питере, — сухим голосом начинает из-за плеча только что проснувшийся Паша, — после взрыва, утром уже, вертолёты МЧС бомбили спальные районы, — тон его груб и горек, и ясно одно: воспоминания не из лучших. — Там, где люди остались живы. Уничтожали заражённые здания. И, видимо, людей — чтобы не разносили радиацию. — Это же... — Миша не может даже слова сказать. Ужасно, отвратительно, бесчеловечно — всё не то. — Пиздец. — Поля там был, — продолжает Пестель, молча соглашаясь. — И я там был. И Серёжа. Мы и выжили-то, потому что на эвакуацию последние выходили — не успели выйти под бомбёжку. — Он поэтому так вертолётов боится? — глупый вопрос, но Мише нужно что-то сказать, чтобы не закричать от гнева. — Я бы на его месте тоже боялся. Напоследок выдохнув, Паша встаёт, берёт в руку флягу и относит Муравьёвым. Садится рядом, аккуратно своей тяжёлой, в грубую перчатку укутанной рукой по спине гладит младшего, мелкого, маленького. Сейчас Поля и правда — маленький. В объятия спрятанный, от всего мира двумя парами рук закрытый, справедливо боящийся звука, который сопровождал наверняка худшие дни в его жизни. Мир, где у ребёнка посттравматический синдром, не имеет права на существование, и Миша бы самолично этот мир по кирпичикам разобрал, но дело табак — это единственный из миров, который они ещё могут иметь. Петруша смотрит в небо, провожая последнее эхо грохота лопастей. Следом за ним Рюмин тоже поднимает глаза, замечая шальную, черепную коробку взломавшую мысль: откуда взяться здесь и сейчас вертолёту? Следующая мысль уже не шальная, бьёт в упор и навылет. Кто это, чёрт возьми, был? За штурвалом не мог сидеть обезумевший каннибал, а значит, рядом есть ещё кто-то, и это не сулит ничего хорошего. И это значит, что Ипполит из них наиболее прав, пугаясь этого вертолёта. И это — символический буревестник, предупреждение, сирена от старушки судьбы, что шорохов леса, наверное, нужно бояться. Николая не будят, потому что Пестель просит не трогать. Кондратий не просыпается, потому что его незачем будить. Паша проснулся, потому что с недавних пор абсолютно не умеет спать крепко, потому что в нём датчик на страх декабристов, потому что он в реальность, даже самую ужасную, от собственных кошмаров бежит. Успокоив и выслушав Полю, Серёжа ложится прямо с ним, в один спальник, к груди прижимая и совпадая дыханиями. Не потому, что Ипполит просит, но потому, что он нуждается; и младший в тёплых руках старшего засыпает быстро, может, крепко, может, и хорошо бы если, без каких-либо снов. — И ты спи, — потрепав Мишу по голове, бормочет Паша, прежде чем самому упасть к себе и вернуть потерянные минуты отдыха. И Миша засыпает, чуть тревожно, самому для себя незаметно.

***

Просыпаться от грохота выстрела — худшее, что может произойти в жизни. — Стой, эй, не стреляй! — второе, что слышит оглушённый Миша, и он даже не успевает понять, что происходит. Они вскакивают почти одновременно, Ипполит невольно прижимается к Серёже, Николай машинально выхватывает из кобуры табельное, Паша сразу подрывается на ноги. Ровно секунду тишины озираются в поисках угрозы, и так же почти одновременно находят глазами сначала Каховского, грозно держащего перед собой двустволку и наводящего дуло прямо меж глаз какому-то молодому парню в камуфляже, который поднимает руки и неподдельно боится, что сейчас его одним выстрелом отправят на тот свет. У Миши мысли не успевают за действиями, голова кружится, пульс в висках бьётся. Он поднимается на локтях, всё ещё чуть саднящих, и находит в испуганном взгляде незнакомца собственное отражение. — Ты кто, блять, такой? — срываясь на крик, спрашивает Петруша, и руки его заметно подрагивают. — Аркадий, — боязливо представляется парень, — Аркадий меня зовут. Наученный в любых условиях сохранять холодность рассудка, Николай берёт Аркадия на мушку, жестом указывает Каховскому молчать и перехватывает контроль над ситуацией в свои руки. — Оружие есть? — Нож в сапоге и вальтер сзади за поясом, — как на духу выдаёт тот, очевидно наученный быть честным под угрозой смерти. — Развернись к нам спиной и медленно — медленно, повторяю, — достань пистолет и отбрось в нашу сторону, — указывает Романов, напряжённо сжимая челюсти. — То же самое с ножом. Одно резкое движение — и я стреляю. Понял? — Понял, — кивает Аркадий и все приказы выполняет безукоризненно. У Миши сердце скоро остановится от страха, потому что, чёрт возьми, это совершенно не то, чего он ожидал, когда думал, что ночевать в лесу — плохая идея. Не вооружённого парня прямо у их лагеря. И не вертолёта посреди ночи. И определённо не этих двух вещей друг за другом. На лице у Серёжи написан то ли животный ужас, то ли непоколебимая решительность защитить Ипполита во что бы то ни стало. И не то чтобы Ипполит не желал для него того же самого; и эта братская готовность встать друг за друга на линию огня и поражает, и пугает одновременно, потому что раньше всегда казалось, что так не то нельзя, не то и вовсе не бывает. За локоть Мишу вздёргивая, Паша отталкивает его себе за спину — убирает с открытого пространства, собой тем самым загородив. Хочет защитить, чтобы на самом видном месте не стоял, чтобы Мишель не стал мишенью, чтобы зря не рисковал собой, хоть они знают оба, что Романов ни одного из них покалечить не даст. Жуткая цепочка защиты и самопожертвования, замыкающаяся сама на себе, потому что ещё секунда, и Бестужев грудью на чужака прыгнет, чтобы выиграть своим время, даже если это жизни ему стоить будет. Прыгать не приходится — тот покорно отбрасывает оружие и поднимает обратно руки, ожидая дальнейших приказаний. Мише покоя не даёт мысль, что было бы, если б Каховский прикорнул на мгновение. — Что ты здесь делаешь? — до мурашек строго говорит Николай, подходит ближе, подбирая вальтер с ножом и засовывает в карман куртки. Табельное не убирает, целится прямо в грудь. — Говори тихо, чтобы сообщники не слышали. — Я один. — Я имею полное право тебе не верить. — Тогда зачем спрашиваешь? — Аркадий позволяет себе хмыкнуть, но холодный взгляд Романова остужает его весёлость. — Надеюсь на твою сознательность, — тот зеркалит ухмылку, вкладывая в неё куда более жестокий подтекст. — Ты не ответил на вопрос. Такой Николай — самое одновременно пугающее и красивое зрелище, которое Мише доводилось видеть. С вздёрнутыми чуть бровями, сведёнными к переносице, с непоколебимо прямыми руками, держащими пистолет, с взъерошенными кудрями, что на удивление только добавляют шарма в суровый образ. В расстёгнутой куртке с пусть и оторванными нашивками и шевронами, но всё ещё несущей в себе силу и строгость полицейской униформы, в джинсах не по размеру и грубой вязки шерстяном свитере. И жилка внизу щеки подрагивает одновременно с движением острого кадыка. С таким Николаем и в огонь, и в воду, и в любые из труб. Миша чувствует, как всё сильнее сжимаются пальцы Паши на его предплечье, и если это волнение, то Рюмин его полностью понимает. Его взгляд невольно перемещается с Романова на Серёжу и обратно, словно он проверяет, всё ли в порядке, всё ли хорошо. Каховский стоит по правую руку от всех, держит ружьё наготове, но уже не целится — нервов никаких не хватит на такое. Пусть он хоть сто раз преступник, кто угодно, если он не убийца — Миша, чёрт возьми, уверен, что он не убийца, — не получится просто так держать на мушке человека. Реального, живого. А вдруг выстрелишь. А вдруг палец соскочит. А вдруг, а вдруг, а вдруг. — Разведывал обстановку, — Аркадий как рапортует. — Поставщики не выходят на связь, покинули жильё, вот ищем их. — Поставщики? — переспрашивает чуть растерянно Романов. — Ты вообще откуда? — не в силах сдержаться, встревает Паша следом, кидая Николаю многозначительный взгляд. "Прости, что встрял" соседствует с "Не бери всё на себя хотя бы сейчас" в этом взгляде, и Миша уверен, там что-то ещё. Определённо что-то ещё. — Мы из Твери, — Бестужеву кажется, что после этих слов что-то в воздухе ломается. Даже у Рылеева, циничного и неприступного, глаза стекленеют и тело бьёт судорогой; Миша помнит, что Паша говорил про Тверь. Миша также помнит, что Паша не говорил ничего, кроме того, что там было плохо, Миша отчётливо понимает, что плохо — слишком мягкое слово. — У нас начали заканчиваться ресурсы в стенах, мы были вынуждены расширяться и нашли поставщиков за пределами. Мясо, крупы, лут — мы обеспечиваем их по нуждам, они обеспечивают нас. — И какие пропали? — упорно делает вид, что всё нормально, Николай, но воспоминания удавкой сжимают шею — голос сипит. Серёжа обнимает брата крепче, Каховский ощутимо туго сглатывает вязкую слюну, Кондратий одёргивает опущенный рукав рубашки; дышать становится тяжелее будто. — Мясники. Буквально на глазах лицо Муравьёва-старшего обретает почти пепельный оттенок, вытягивается, а затем твердеет словно. И глаза наливаются медной прозеленью. У Миши сжимается сердце, потому что если остальные смотрят на Аркадия, то он видит отчётливо и как день ясно: Серёжа что-то знает. Дальше импровизированный допрос Бестужев не слушает, потому что вообще перестаёт слышать что-то кроме пульса в собственной голове. Он глядит на Серёжу пристально, словно на его лице сможет прочитать ответы на все вопросы, но видит только обескураженность и тень паники. Что ты там видел, Серёжа? Что ты там сделал? Романов выспрашивает всё, от имён до расположений, марки оружия, обеспечение техникой. И про вертолёт спрашивает — тоже их. Гештальт пугающего интереса закрывается, но менее пугающим ночное воспоминание не становится. Угроза жизни творит чудеса — Аркадий выкладывает, как на духу, от начала и до конца всё, что спросят, и даже больше. — Если есть ещё что-то, рассказывай тоже, — в заключение приказывает Николай, когда вопросы заканчиваются. — Только если не убьёшь, — впервые чужак ставит условие, но Романов на него без раздумий соглашается. — Я и не собирался тебя убивать, — равнодушно откликается он. И не даёт даже на мгновение расслабиться, — всё ещё могу тебя покалечить. Сильно. И Аркадий сдаётся: — Дальше по дороге, где бывшее военное поселение, засада. Мы надеялись, что они там пройдут, да и из вышки видно вокруг достаточно далеко — я как раз оттуда иду. — Если отпустим тебя, вернёшься к ним? — Николай не сдерживается и всё же оборачивается на Муравьёва. В глазах его благодарность. Миша проглатывает горький привкус вскрика, когда понимает, что фортуна непонятнейшим из образов всё ещё на их стороне. — По плану должен. — Пойдёшь в другую сторону. Увидим тебя по дороге — отпускать больше не будем, — выдохнув, Романов опускает табельное. Аркадий выдыхает тоже. — Ясно? — Предельно ясно. Температура воздуха будто бы опускается с градуса накала до привычной прохлады, когда тверяк уходит. Сбивчиво Каховский рассказывает, что сидел он себе спокойно, как увидел вдруг прямо рядом силуэт, подумал — волк, а оказалось, человек. Прятался так. И рассказ петрушин мало кто в принципе слушает: кто о чём думают, перебрасываются редкими фразами, с остатками наваждения стряхивают с себя утреннюю нервотрёпку. Клеймом под кожей на каждом из них остаётся своё что-то; Мише желчью плевать хочется от одной только мысли, что они ещё вчера ночью могли бы погибнуть, если б пошли дальше. И они идут дальше, это не обсуждая. Не хочется, да и не нужно. Только слышится растерянность в голосах и спрятанная под бессмысленными фразами мольба тему Твери не поднимать никогда, чёрт возьми, больше. На завтрак снова овсянка — из последних полутора пачек. На этот раз даже без варенья. Чай тоже заканчивается, и воду стараются беречь пуще прежнего. Миша с грустью замечает, что пачка жвачки почти опустела, как и пачка сигарет в кармане, и первое, о чём он думает — чтобы не отправили в вылазку одного. Траекторию они меняют кардинально — теперь путь лежит через дальний мост, с огромным крюком в обход торфяника. Тент, свёрнутый Мише в рюкзак, тяжелит дорогу, но душу греет мысль, что теперь Пестелю идти легче. Серёжа молчит, отмахиваясь от вопросов простым: неважно себя чувствую, да, идти могу, да, точно могу. Выструганная Пашей трость оказывается скорее посохом, но Муравьёв говорит, что так удобнее, особенно будет потом от поклонниц отбиваться. Дело третье — будут ли сами поклонницы. Впрочем, Мише думается, такие, как Серёжа, обычно были самыми популярными людьми в своих компаниях и даже за пределами — на языках всех знакомых. У них в деревне была такая, но и знавали её больше за красоту, чем за какие бы то ни было умения и харизматические качества. Умелых и харизматичных не знавали по деревне, но зато Миша дружил только с такими. А Серёжа — он и умный, и харизматичный, и красивый. Помечтать можно, как он ходил и взгляды собирал по универу и коридорам рабочего офиса. И спросить хочется, всё ли хорошо с его девушкой, потому что такие не бывает, что не имеют девушки. Мысли у Мишеля совсем юные и дурацкие, но ему нравится думать о таком, а не о смертях, унынии и опустевшей планете. Устаёшь о таком постоянно думать. Так и с ума сойти недалеко. Около речки и почва становится мягче — ноги проваливаются до середины мыска. Идея появляется у Миши резко, и он так же резко сворачивает к берегу, чтобы её реализовать — подходит вплотную, садится на корточки и откупоривает флягу, собираясь набрать себе, наконец, воды на путь грядущий. И только-только он подносит руку к поверхности, как слышит громогласное: — Эй, блять, Бестужев! — пашиным разъярённым голосом. Тот несётся к нему, хватает за капюшон и тянет назад, не заботясь о безопасности. Многострадальный локоть отзывается острой болью, Миша приземляется щекой прямо об коленку Пестеля и на секунду теряет ориентацию в пространстве. — Ты совсем ебанулся, сука, блять, голову включай иногда! — Да что не так? — возмущается Бестужев в ответ, не понимая претензий. — Вода, сука, воду нельзя трогать, водоёмы, блять, — тяжело дышит Паша, его фразы обрываются, мысли путаются, будто сам из-под воды только что вынырнул, жизнь чью-то спасая. — Чего? — Миша заметно заводится. Встаёт, отряхиваясь, отталкивает от себя Пестеля и непонимающе оглядывает и его, и декабристов, молча стоящих чуть поодаль. — Это с чего вообще? — Да вот с чего, — вспыхнув, Паша рывком, не дав себе время подумать, стягивает перчатку и прямо под нос ему руку суёт. Секунду Рюмин ничего не понимает, а потом замечает неестественно красный цвет кожи и где-то её полное на ладони отсутствие. — Чё, не хочется так? — поняв, что Миша всё увидел, Пестель встряхивает кистью и надевает перчатку обратно. Вздыхает и морщится — больно. Ответа не ждёт даже. — Вот и не надо клешни свои куда попало совать. И уходит, не оборачиваясь, но зная — Бестужев, встряхнув головой, за ним пойдёт. Он на самом деле идёт. Чуть поодаль, молча, как пристыженный воспитательницей детсадовец, невольно сжимая собственные руки в кулаки — будто проверяя, что работают, что целые. Его дождавшись, всемером декабристы движутся дальше, также ни слова не проронив. Один только Петруша, будто смилостившись, предлагает из своей фляги попить; Миша благодарит сухо и пару глотков делает, думая, что именно Каховского он как-то больше всех обдирает. То сигареты, то вчера картошку у него воровал, вода вот теперь. Не в силах вытерпеть муки совести — не муки, конечно, но Бестужеву на самом деле неловко, — он догоняет впереди всех шагающего Пестеля, ровняется с ним и с несколько секунд молчит, забыв всё, что придумывал, пока шёл. У Паши шаг непривычно для его роста широкий, и Мише приходится подстраивать свой. — Всё с ними нормально, привык уже, — отвечает Пестель прежде, чем Рюмин успевает даже задать вопрос. — А как это, — Бестужев чуть морщится, не зная, стоит ли спрашивать, учитывая то, как резко Паша реагирует на эту тему, — ощущается? — Как будто ожог, — простодушно объясняет тот, даже не задумавшись, видимо, не впервые, — но он не проходит совсем. — Больно? — слетает с языка быстрее, чем Миша успевает подумать. — Если давить, хватать резко — да. И прямой контакт с кожей саднит, а в остальном — да живу кое-как, стильно, в перчаточках. И им подаренная Бестужеву слабая, но искренняя усмешка заставляет целый мир стать чуть светлей. Он рассказывает, что это — четвёртое правило Кодекса: не трогать открытые водоёмы. И что писано оно с его собственной неосторожности — в Волхове руки помыть пытался. Расплачивается теперь. Первый привал по плану в три часа дня, если не дойдут к тому времени до населённого пункта. Мише кажется, что это долго, учитывая, что они проснулись ещё до рассвета, но никто не спорит, и он тоже не собирается. Идёт послушно, думает о своём и сочиняет трактат о солидарности и выгоде, который никогда не увидит свет. — Бестужев — красивая фамилия, — невзначай бросает Серёжа, выгребая его будто за шкирку из омута мыслей. — Спасибо, — отвечает он скорее машинально, а потом, осознав сказанное, заметно смущается. Ищет в лице Муравьёва какой-нибудь злой умысел или подозрительность, но находит только полубезразличную улыбку, не скрытую до конца респиратором, и слегка бледный цвет кожи. — Бестужев-Рюмин, на самом деле. — А, ну, в таком случае, просто ужасная, — иронизирует Апостол, прямо в глаза глядя. — И как только живу с такой, — поддерживает игру Миша, чувствуя тепло в груди от лёгкости общения с Серёжей. Доверяет, видимо, всё-таки. Или Рюмину просто нравится на это надеяться. — Да, я б повесился. — Ну, я, к сожалению, не Апостол, так что да, повеситься — единственный выход. Обустраивая стоянку, Миша то и дело озирается на Муравьёва: тот невозмутимо перебрасывается шутками с Пестелем и помогает Кондратию открыть консервную банку. И, громом средь бела дня, поднимает на него глаза, пересекая взгляды — и снова острая то ли холодность, то ли игра. И снова холодок по коже. После обеда остаются ровно три банки тушёнки, полпакета макарон и одинокая завалявшаяся в рюкзаке картофелина, поэтому, даже без совещания, организовывают вылазку. Пятое правило: жребий превыше всего, — и это, наверное, здраво. Сначала бросают монетку. Под щелчком Рылеева выпадает решка, значит — объясняет Паша, — уходят двое. Кандидатуру Серёжи на роль сталкера не рассматривают вообще, поэтому Николай вытаскивает из того заветного коробка шесть спичек, две из них короткие. У Миши голова могла бы идти кругом от непонимания, но система, которую он воспринимал сложной, вообще-то простая, так что кругом голова идёт от волнения, что ему достанется обломанная спичка. Да, неправильно и нечестно, но он чертовски не хочет куда-то идти. Даже если вдвоём. Даже если первую короткую, демонстрируя принцип, Паша и вытаскивает. Вторая снова у Петруши, он говорит, что это сглазили, плюёт через левое плечо, пусть это и от другого примета, и на то же плечо закидывает предварительно опустошённый рюкзак. Берёт у Романова аркадиев вальтер, Паша же через голову забрасывает лямку от двустволки и цепляет нагрудную сумку. Респиратор Пестелю отдаёт Николай — и никто этому, если честно, не удивляется, — перчатками с Каховским снова меняется Миша, и они, экипированные до зубов, идут в направлении ближайшего ПГТ. Одинокая мысль о том, как они вообще допустили, чтоб Серёжа ушёл без респиратора и куртки, если так собирают своих, растворяется в заботах и делах. — Он часто выпадает, — с горечью в голове говорит Николай, пока они с Бестужевым протирают ненужными тряпками посуду за неимением лишней воды. Ненужные тряпки — это зачем-то носимая с собой, забытая, видимо, в рюкзаке порванная пашина футболка с января и весь набор протёртых за полгода носков. — Его либо судьба не любит, либо он мухлюет, но я не подозреваю, как. — Часто? — уточняет Миша, будто не знает значения слова. — Практически каждый раз. — Если бы он мухлевал, ходил бы каждый, — невесело усмехается Рюмин. — Это же Паша. Романов, хмыкнув, согласно кивает. Это же Паша. Когда с посудой покончено, они не расходятся — Серёжа спит у костра, и мешать не хочется, да и делать особо нечего. Так и сидят, ковыряясь ботинками в земле, не зная, с чего бы начать. Говорить, делать что-то — без разницы. — Ты очень похож на моего младшего брата, — ни с того ни с сего сообщает Николай. У Миши где-то под рёбрами ноет давно-давно-давно разбитое юное сердце. — Как его звали? — спрашивает он, отвлекая себя от ненужных мыслей. — Тоже Миша, — улыбается Романов, не представляя, как много ненужных мыслей в голове Рюмина он породил. Случайности не случайны, говорят, и Бестужев даже готов в это поверить. — Он предпочитал Михей. — Мне Мишель больше нравится, — глухим голосом говорит он, будто это важно. И старается не думать о том, что Романов не исправил прошедшее время, соскользнувшее с языка совершенно случайно, по отвратительной выработанной привычке. — Я запомню, — отвечает Николай, и кажется, что и правда важно. — Моего старшего тоже звали Николай, — выпаливает Миша, словно это какой-то секрет, который он так жаждал поведать всему миру. А это мелочь. Грубая, издевательски обидная мелочь. — Забавное совпадение, — спокойно, с лёгкой усмешкой реагирует Романов, и Бестужеву кричать хочется. Вместо этого он заставляет себя думать: очень забавное. Забавное, ведь это забавно, когда, отняв у тебя старшего брата Колю, судьба подсовывает под нос сначала человека с таким же именем, а потом и двух счастливых и любящих друг друга братьев, дескать, лови, Мишенька, и не подавись. Забавно. Чертовски забавно. — Расскажи мне про него, — просит он вместо всех сгенерированных за мгновение слов, сам себя остановив. Это неважно неважно неважно. — Он был самый яркий из тех, кого я знал, — пожимает плечами Николай, а потом вдруг замирает, в одну точку глядя, и тоскливо улыбается. — И он был мой младший брат. — Всё? — Миша решает не спрашивать ни про смерть, ни про даже жизнь, а только недоверчиво усмехается, надеясь, что Романов плохо это не воспримет. — Я очень закрытый человек был. Считал себя одиночкой заядлым. Карьерист, на службе, думал, знаешь, что коли бегать за преступниками, то всецело и полностью. Мне и не нужно это было — обыденные всякие удовольствия. Ни на что внимания не обращал, — он хмурится, кашляет, скрывая невысказанные какие-то слова, которые передумал озвучивать. — Теперь вот про брата только и могу рассказать, что он был брат мне, — и голос его ломается, так ломается, что Миша будто чувствует это где-то в пространстве. — Ну и дурак же я был. Всё мне бегать хотелось за кем-то. Теперь вот бегаем бесконечно от кого-то пострашнее. А я устал бегать. Николай проводит пальцем по ободку сверху лежащей тарелки — той, что Миша с Пашей делит, — прикусывает изнутри щёки и шумно выдыхает. Мирится с бурей, наверное, успокаивает ураган внутри себя, видимо. — Осесть хочется и пожить. Спокойно пожить, понимаешь? — говорит тихо-тихо. Не добавляет, но видно — добавить что-то хочется. И Миша понимает его. Так чертовски понимает. Несмотря на то, что ему-то негде, не с кем, не за чем, Миша — тоже так хочет. Просто пожить, с Новым годом и борщом на ужин, со стеклопакетами и целой обивкой на креслах в автобусах. Просто так, чтобы без выстрелов и запаха пороха, чтобы не жгло язык невысказанной горечью, чтобы тревогой не резало надвое. На Николая глядя, Бестужев приходит к чёткому и вполне обоснованному выводу, что Рылеев был абсолютно не прав. Ему, Романову, больше каждого из них, больше всех, пожалуй, на свете, позарез и вполне себе жизненно необходим пашин новый мир. Нужен, вот так легко нужен, чтобы в нём просто спокойно пожить. Паша же с Петрушей возвращаются к вечеру, уставшие, но с хитрыми улыбками на лице, полным рюкзаком и упаковкой пивных бутылок в руках. Ставят перед всеми, горделиво принимают жидкие и больше саркастичные аплодисменты, говорят, что как раз на шестерых, а Поля не будет, потому что Поле нельзя. Сам Поля не то чтобы сильно возмущается, только напоминает, что государства больше нет, а значит и законодательство не работает, и всё ему можно. — В следующий раз тебе отдельно принесу, — отмахивается Паша от претензий, усаживается на спальник и каёмкой жестяной тарелки открывает свою бутылку. — Смотри, подарок тебе, Серый. Столько полезного налутали. Он передаёт Муравьёву две непонятных катушки, и Миша ставит галочку спросить потом, что это, потому что вряд ли нитки в пластиковых контейнерах. Ждать позднего вечера, пятницы или хотя бы повода, никто, видимо, не собирается. Впрочем, социальные нормы, подобно правовым, тоже аннулированы и преданы забвению, так что Миша открывает Серёже бутылку пива своей открывашкой, потом берёт одну себе и заваливается на землю, спиной упираясь в дерево. Романов утверждает, что тёмное не любит, но Пестель с его "Уж прости, зайчик, другого фея не наколдовала, какое нашли," звучит убедительно и заставляет его присоединиться к пьянству. Мише нравится непосредственность. Мише нравится спокойствие. Мише нравятся задорный смех Паши над неумелыми шутками Романова и циничные комментарии Кондратия, нравится, что Петруша постоянно давится пивом, пока трындит о своих походах, никому из них особо не интересных, и нравится, что Серёжа расслабленно перебирает волосы Ипполита, который то и дело ворует у него бутылку и присасывается к горлышку. Это так глупо, глупо, глупо, но он чувствует себя хорошо. — Между прочим, по правилам хорошего сценария для дешёвого кинца, в команде всегда должны быть шут, воин, девственник, шлюха и мудрец, — знатно с непривычки повеселев, Каховский преподносит эту информацию, как секрет мироздания, а не часть сюжета какого-то старого ужастика. — Чур я мудрец, — первым голосует Паша. — Ты шут, Пестель, — прилетает в ответ сарказм от Рылеева. — А ты в таком случае шлюха, май дарлинг. Серёжа стаскивает с Мишеля шапку и швыряет её в Пестеля, чтобы укротить пылкий нрав и забурлившую топливом алкоголя машину дешёвых подколок. Бестужеву бы возмутиться, но он просто хохочет чуть громче, чем следовало бы, и пытается выхватить шапку из пальцев Паши, что задрал её над головой, отказываясь возвращать. — Нам всё равно не хватит ролей, — вносит здравую лепту Ипполит, икая. — Тебе-то точно хватит, мелочь, — Каховский тянется, чтобы потрепать его по лохматой и без того голове, но Муравьёв ловко уклоняется. — Воин остался. — Воин — Романов, — невозмутимо предлагает Поля, и ровно с таким же невозмутимым лицом добавляет, — а я не девственник, так что ты не угадал. Не дав Серёже ни подумать, ни осознать, ни повозмущаться, Ипполит поднимается на ноги, чуть шатаясь, подходит к Паше и забирает у него шапку Мишеля. Отдаёт хозяину прямо в руки и предусмотрительно садится рядом с ними — в стратегической удалённости от старшего брата, для которого его заявление точно стало откровением. — Тогда кто девственник? — не хочет переключаться с темы Петруша, но его вопрос энтузиазма не вызывает. — Вот и всё, значит, мы плохая команда для кино. — Зато нас не убьёт какое-то неведомое чудище, — оптимистично заявляет Пестель и тянется, чтобы чокнутся за это донышками с самим Петрушей, у которого остался последний глоток, но тот не реагирует никак. — Я бы не был так уверен, — завороженно говорит он чуть запоздало, глядит ровно перед собой почти стеклянным взглядом и словно специально старается не двигаться. Проследив за его взглядом, думая, что это очередная идиотская шутка, Миша чувствует, как кровь в жилах стынет. Всеобщее веселье сдувается разом, как воздушный шарик, и лопается с ему же подобным хлопком. На полянке между деревьев, за ними пристально наблюдая, стоит не то двухголовый олень, не то пережёванный и выплюнутый мирозданием зверь, потерявший весь свой первозданный вид. С уха капает кровь, справа на боку из-под сгнившей плоти торчат белоснежные зубцы рёбер, глаза бешено мечутся по орбитам, и на месте хвоста только сочащийся непонятной жидкостью обрубок. Если бы не алкоголь в крови, Мишу бы вырвало. Адреналином бьёт в голову, вся нервная система даёт отказ, сбой, поломку. Ни двинуться, ни моргнуть, ни даже слова сказать, — Бестужев застывает изваянием каменным, и сердце его падает куда-то вниз, где, по идее, должны быть внутренние органы, но словно нет совсем ничего. Хочется воскликнуть, что их шутки были и не шутки вовсе, что он знал, что он видел, что это не паранойя и воображение больное, не игры разума; но Миша может только пялиться и едва-едва дышать. Тишина разъедает барабанные перепонки не хуже кислоты: никто не говорит ни слова. Никто не двигается. Кажется, что и не дышит никто. Это такое откровение природы, что кажется, будто наверху в Божьей обители кто-то всерьёз решил с ними поиграть и натурально издевается. Демонстрирует: видишь, как я могу? Хохочет ледяным своим хохотом, за реакцией наблюдает и упивается, упивается, упивается. Доволен ты там, господь? Наигрался? Олень, издав то ли рык, то ли вой, вдруг срывается с места — прямо на них. И кажется, будто он уже рядом, и одновременно, что он с полянки ни на метр не сдвинулся; сознание шутит, тревога и паника блокируют рецепторы, и Мише даже на какую-то толику весело. Так бесславно и некрасиво умереть, насаженным на рога мутировавшего оленя — это надо постараться. И это смешно. Ледяной хохот небесного деспота звучит у него в голове треском последних нервных клеток. Сейчас бы камеру — снять последний момент их коротких жизней. Вместо щелчка затвора раздаётся грохот выстрела, — через мгновение олень, буравя рогами землю, падает замертво. Эхо, путешествуя внутри черепной коробки, сводит с ума, но Миша прерывает его резко, оборачиваясь: Романов убирает табельное в кобуру с самым невозмутимым лицом, окидывает взглядом всех декабристов, умолкнувших будто навсегда, и садится обратно. Бутылку в руки берёт, поднимает в воздух. — За вас, — хмыкает и допивает остатки пива. — Пойдём отсюда. — Поздно уже, — хочет возмутиться Каховский, всё ещё не отойдя от произошедшего. — Я с этим рядом ночевать не собираюсь. Пройдём метров пятьсот, найдём получше полянку, там и ляжем. — Можем туда пойти, где мы были, там никого. — Далеко? — Километра три. Решено — идут. И Миша забывает о любых предчувствиях до этого момента, потому что вот оно, то самое ощущение, что это — на самом деле плохая идея. Не потому, что ему мерещатся голоса в лесу, и не потому, что он был прав насчёт мутантов, пусть и молчал по этому поводу, но просто так — интуиция. Человеческая. Обычная. Он пытается об этом сказать Паше, но тот отговаривается простым: — Ты слышал, что сказал главный, — и собирает все свои немногочисленные пожитки в походный рюкзак. Никому другому признаваться в своих страхах и предчувствии Миша не хочет и не собирается, поэтому сжигает их внутри себя в пепел, тушит костёр и ждёт остальных, стараясь не думать о том, что пепел-то остаётся. Темно, солнце зашло почти. Дорога возле посёлка становится ровнее, и Бестужев уже успевает обрадоваться тому, что ботинки не утопают в грязи, и открыть рот, чтобы выразить радость вслух, когда Романов вдруг тянется вперёд и кладёт ладонь ему поперёк рта. Молчать заставляет. У Миши сводит желудок. — Что? — шёпотом спрашивает он прямо в руку Николаю, оглядываясь на чуть позади идущих декабристов. — Слышите? — тише, так, что Рюмин своё сердцебиение слышит громче, чем его вопрос, говорит Романов, а потом вдруг вздрагивает. — Чёрт. Он жестом указывает всем спрятаться, но Миша жест не знает, и потому Николай его за грудки тащит на себя, спиной впечатывает в обломки стены какого-то здания, нависает сверху, собой закрывая, и глядит в темноту внимательно, словно видит что-то. Бестужев ничего не видит, кроме бьющейся на шее Романова вены, и даже испугаться не успевает, когда вдруг тишину ночи режет на кусочки металлический искажённый мегафоном голос: — Мы знаем, что вы здесь, выходите, иначе стреляем на поражение. И у Мишеля словно воздух выбивает из лёгких. Он задирает голову повыше, чтобы посмотреть Николаю в лицо, но он видит только подбородок — тот смотрит куда-то себе за плечо и одними губами не то совещается, не то ругается. Секунды набатом бьются каждым вторым ударом пульса в кончиках пальцев. — Второе и последнее предупреждение! Николай, чертыхнувшись, шепчет Мише прямо на ухо: — Стой здесь, не издавай ни звука, я попробую договориться, — отталкивается от стены, разворачивается и в пустоту, где должны быть остальные, показывает жест пальцем у губ: заткнитесь и не дёргайтесь, придурки. И уходит. Просто уходит. Дальше по переулку, как будто впереди не гул мотора, не помехи мегафона, но райский сад с яблочками. У Миши не получается дышать, не получается, просто не получается. Слева, бесшумно подкравшись, возникает кто-то, по запаху вроде знакомый, по голосу — Пестель. — Куда он попёрся, блять? — сипит полушёпотом он, слишком громко, слишком неосторожно. — Сказал договориться, — отвечает едва слышно Бестужев, не зная, как быть. Они убьют его, это каннибалы, это тверские, это ещё кто похуже, они убьют его, они ведь просто убьют его. — Вот долбоёб, блять, Ник, — стонет себе под нос Паша и хочет рвануться за ним, туда же, дальше, но Миша, сам себя не контролируя, крепко хватает его за лямку крепления ружья и тянет назад. Не ходи, Паша, не ходи. — Пусти, сука, он там... Договорить Пестель не успевает: Гремит выстрел.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.